— Конечно, правильно, — сказал Волков.
— Так и будет течь моя жизнь. Размеренно, без взрывов, до глубокой старости. А умру я так, как положено всякому биологическому существу, — когда устану от жизни, когда появится инстинкт смерти.
И вдруг Волков заметил в глазах Карелина насмешку. Мелькнула на мгновение улыбка и сразу погасла, снова взгляд стал жестким.
— Вы правы, — сказал Волков. — Вам нужно жить спокойно. Не волноваться. Соблюдать режим. Гулять по лесу. Отдыхать после работы. Слушать музыку.
— А музыка — это что, бром? Или нельзя волноваться, даже слушая музыку?
— Нужно жить без перегрузок. Беречь свое здоровье. Отдыхать. Жить без недосыпов.
— Это значит, что я должен отойти в сторону. Согласен. Уже отошел. Но по этой теории ведь и вы отойдете. И ваш друг. И пятый. И десятый. А я всегда считал, что мы все должны стоять рядом. И вот мы все отойдем в сторону. И на наше место попрут все, кому не лень. Любой проходимец растопчет нашу землю. Уж он-то до последнего дыхания будет брать свое. Уж он-то не испугается инфаркта.
Вдруг Волков почувствовал — он проигрывает Карелину. Еще немного — и он проиграет окончательно. И тогда все зря — это лечение, работа Волкова, его жизнь — все зря. Вот лицо Карелина — рассеченный морщиной лоб, внимательные серые глаза. Глаза человека, знающего свою силу. А потом этого лица не будет. Его покроют белой простыней. И Марина Владимировна, прозектор клиники, рассечет грудь Карелина и вынет его сердце. Снимет пласт за пластом. Вот слой, и вот слой, и вот… Но не будет этого. Потому что тогда все зря. Этого не будет. Волков не проиграет Карелину. И он вдруг почувствовал злость. Не имеет права человек болеть инфарктом в сорок шесть лет. Не имеет права работать на износ. Это преступление. И его необходимо остановить. Только тогда Волков выиграет.
Взял себя в руки, подавил злость.
— Всю жизнь вы работали без отдыха. А у вас такая же кровь и такое же сердце, как у всех людей. И это сердце может уставать. И если ему кричать «давай-давай», если сначала гостиница, потом спортзал и только потом человек — сердце долго не выдержит. Послушайте меня, Виктор Ильич, если вы будете продолжать прежнюю жизнь, однажды ваше сердце разорвется. На работе. На улице. Одно мгновение — и все. Это правда.
Да, это правда. Волков жесток, но иначе нельзя. Карелин должен ее знать. Иначе он погибнет. Тогда все зря. Тогда все пропало.
— Так не проще ли, Юрий Васильевич, думать о правильной, здоровой жизни с молодых лет? — спросил Карелин. Его брови были сведены к переносью, глаза смотрели напряженно и жестко.
Они оба понимают серьезность разговора. Если Волков проиграет, он уже никогда не заставит Карелина изменить жизнь. И тогда ни один человек не услышит сердца Карелина. Его будет держать в руках Марина Владимировна.
— Мне уже поздно отходить в сторону. От перегрузок и схваток нужно отходить в молодости. Вот режим соблюдать. Работать от звонка до звонка. Не волноваться. Это же мудрость какая! А спать сколько положено. И тогда будешь жить вечно. А нам-то какая забота, что будет с нашей землей? А будь что будет. Она все выдержит. Мы-то смертны. Живем только раз. И мы-то живы. После нас хоть потоп. После нас пусть травы сохнут. Вот ведь как нужно жить!
— Это слова! — перебил его Волков. — Это желание оправдать себя. Вы сказали, что если честные люди отойдут в сторону, то землю растопчут проходимцы. Так, по-вашему, земле будет лучше, если честные люди будут падать в сорок шесть лет? Падать в расцвете сил. Только потому, что не берегли себя. Я никогда не примирюсь с тем, что человек себя загоняет. Это преступление. Это эгоизм. Этому нет оправдания.
— Эгоизм — это другое. Это когда товарищи ждут от тебя полной отдачи, а ты жалеешь свое драгоценное здоровье.
— Неправда. Эгоизм — это не думать о своих товарищах. Я с ними говорил. Они вас любят. Вы им необходимы. А вы думали о том, что им будет плохо, если вы уйдете? Да, вы им нужны как строитель. Но все-таки в первую очередь вы им необходимы как человек. И вашим друзьям будет плохо, и семье, вы об этом думали?
Да, он обо всем этом думал за месяц своей болезни. И думал много раз. И потому-то ярче стали серебриться его виски, и новая морщина рассекла лоб, и морщина залегла у рта.
— Это все сантименты, — усмехнулся Карелин.
— Хорошо. Тогда вот вам трезвый расчет, — сказал Волков. — Вы согласны, что вашим товарищам без вас будет труднее работать?
— Да, пожалуй. Может быть, я все-таки могу строить немного надежней и быстрее, чем другие. Сноровка, знаете, выносливость. И меня, Юрий Васильевич, не покидает чувство, что я немного недодал. Не выложил все, что могу.
— Скажите, а сколько лет вы работаете с самой большой пользой для дела?
— Сколько? — задумался Карелин. — Ну, я воевал. Потом учился. Не было опыта. Вот сейчас я в своей лучшей форме. Ну, лет двенадцать, даже, пожалуй, десять.
— Десять лет, вы говорите? А можно было и двадцать, и тридцать лет. И этого не будет потому, что вы не берегли себя. Человек может уйти только потому, что не думал о себе. Уйти от своего дела в расцвете сил. На пределе мысли. А он незаменим.
— Может быть, вы и правы, — сказал Карелин. — Но все дело в том, что чаще всего я вспоминаю сорок второй год. Вспоминаю своего друга Ваню Разумовского. Он лежал в грязи, под корягами у речки Черной. И я каждый день говорил себе, что если я выживу, то отомщу за погибших друзей. Буду делать не только за себя, но и за них. Я выжил в этой каше. Это случайность. Сотни раз должны были убить меня, но убивали других. А они были лучше меня. Хотя бы потому, что они мертвы, а я жив. Но если бы под корягами полег я, а Ваня Разумовский, обо всем забыв, вел правильную, здоровую жизнь, я бы никогда ему не простил.
— Это неправда. Он погиб не для того, чтобы у вас в сорок шесть лет был инфаркт. Он спасал страну, и вас, и меня для того, чтобы вы построили хорошие дома и мстили за него не десять лет, а тридцать и сорок. А вы хотите уйти, не построив всего, что можете построить. Так скажите, Виктор Ильич, если бы ваш друг Ваня Разумовский встал из-под коряг, если бы он увидел вас, он бы простил вам это?
— Не знаю, — ответил Карелин. — Ваня был физиком. Он тоже не умел взвешивать на весах свое здоровье. Но я не знаю. Может быть, вы и правы.
— Тогда ответьте еще на один вопрос, Виктор Ильич. Предположим, вас лечит врач, которому сорок шесть лет. И вы ему верите. Ему верят другие больные. Он в своей лучшей форме. У него знания и опыт. Он любит свое дело. Он любит людей. И вдруг он раньше времени уходит — только потому, что относился к своему здоровью так же, как вы. Больные ему верили. Надеялись на него. А он их предал. Среди них были тяжелые. Так вы бы простили этого врача? Вы бы простили меня, если бы этим врачом был я?
Было все тихо. Скоро больным пора спать.
Они долго смотрели друг другу в глаза.
— Нет, не простил бы, — твердо ответил Карелин. — Вам бы я никогда не простил, Юрий Васильевич.
5И вот оно, пятое майское дежурство. Это последнее в мае. Вечерняя пора — в коридорах гаснет свет. Движения становятся медленными, тихими. Сестры накрывают колпаками лампы на постах. Ходят по коридору больные с полотенцами через плечо.
Десять часов. Продолжается вечерняя работа. Уже чувствуешь, что начал уставать, — лицо бледно, и появилась тяжесть под глазами.
Волков еще раз осмотрел тяжелых больных клиники. Потом сидел в ординаторской, делал записи в историях болезни. Над историей болезни Карелина задумался. Плохо. Снова плохо. Сегодня снова поднялось давление крови и появился частый пульс. Причина понятна — два нарушения режима подряд. Позавчера разговаривал со своими товарищами по работе. Они долго спорили. Сегодня ночью встал. А вставать еще нельзя. Но ночью одному больному стало плохо. Все спали. Больной не мог дотянуться до сигнального огня. Тогда Карелин быстро встал, вышел в коридор и позвал сестру. Этого нельзя было делать. И сегодня Карелину снова стало хуже.
Все ли Волков сделал? Да, он сделал все. И он постарался успокоиться. И вытянулся в кресле, подремал. Спокойное дежурство. Оно выпадает редко. Хотел почитать книгу, но раздумал и включил радио.
Пробило двенадцать. Скоро новое утро.
Вдруг дверь распахнулась. На пороге стояла постовая сестра Нина. Лицо у нее было испуганное, глаза метались.
— Больной умер! — крикнула она.
Волков вскочил, бросился за ней.
— Где?
— Пятая палата.
— Кто?
— Карелин.
— Кто?! — замер Волков.
Этого не может быть. Этого просто не может быть.
— Карелин, — сказала Нина. — Выбежал больной, кричит: «Умер!» Я побежала — да.
— Сердечные! — крикнул на бегу Волков. — Адреналин в сердце. Кислород. Быстро!
Карелин был мертв. Синее заостренное лицо. Липкий холодный пот. Сердце молчит — оно мертво.
— Мезатон, кордиамин внутривенно! — торопливо сказал Волков Нине.
— Сделала, — сказала она, выпрямляясь.
Пусто в груди. Сердце молчит. Это невозможно.
— Иглу! Адреналин в сердце!
Ввел. Это двадцать секунд. Лег ухом на грудь Карелина. Пусто. Молчит сердце.
— В реанимационную! — сказал отрывисто. — Анестезиолога.
И начал массаж сердца. С силой нажал на грудную клетку Карелина. И отпустил. Нажал и отпустил. Еще раз. Еще раз. Реанимационная была напротив. Распахнули двери палаты.
— Давайте! — хрипло, одышечно сказал Волков. Сам продолжал делать массаж.
Кровать выкатили в реанимационную. Еще раз нажать на сердце. И еще. Устал. На мгновение передохнул. Вытер рукавом халата пот со лба. Руки онемели. Еще, еще, еще.
Тихо все. Сердце молчит.
— Дефибриллятор! — сказал Волков сестре.
И включили аппарат. Он даст сердцу мощный электрический разряд в шесть — семь тысяч вольт. Другого выхода нет.
Подвел электроды под левую лопатку и нижний край грудины Карелина.
Посмотрел на сестру. Она нажала кнопку. Тело Карелина судорожно дернулось. Потом сразу обмякло. Снова умерло. На ленте электрокардиографа была видна прямая черта. Нет сокращений сердца — оно мертво.
Прибежал анестезиолог. Он тяжело дышал.
— Вот! — сказал Волков. — Остановка сердца. Все!
Анестезиолог перевел Карелина на управляемое дыхание. Теперь за него дышала машина.
Еще разряд. Снова судорога взорвала сердце Карелина. Сердце молчит.
Еще разряд. На электрокардиографе прямая линия.
Еще разряд. Сердце мертво.
Что же — можно успокоиться. Большего сделать нельзя. Можно успокоиться. Не все в человеческих силах.
Еще разряд. Судорога. И вдруг прямая линия сломалась — появилось одиночное сокращение. Оно очень слабое, еле заметное, но все-таки это сокращение сердца.
Разряд. Еще одиночное сокращение. И еще одно. И уже энергичное сокращение. Сердце оживает.
— Есть, — сдержанно сказал Волков.
Все переглянулись. С лиц начала сходить каменность ожидания.
— Быстро! — сказал Волков. — Снова сердечные. Капельницу!
Сестра долго не могла найти вену. Нужно срочно вену рассекать. Но все-таки попала. Это же чудо, а не сестра Нина. Волков благодарно кивнул ей головой.
Тоны сердца стали более частыми и ровными.
Вдруг лицо Карелина начало оживать — сходила с него синева. Карелин начал розоветь, просох липкий смертный пот. Это было уже лицо живого человека.
Через десять минут после первого сердцебиения Карелин начал дышать самостоятельно.
Отключили аппарат искусственного дыхания.
Теперь все пойдет привычным порядком. Это уже живой человек. А с живыми людьми Волков знает, как себя вести.
Он не отходил от Карелина всю ночь. Считал пульс, измерял давление крови, слушал легкие.
Очень хотелось курить. Но отходить боялся. Отошел только утром и только тогда, когда понял, что в ближайшие десять минут неприятностей не будет — ровные пульс и давление крови, в легких нет хрипов.
Прошел в ординаторскую, встал у окна. Началось новое зябкое утро. Солнце еще не взошло, но небо начало гореть. Волков закурил. Не было сил радоваться новому утру.
Грудью налег на подоконник, расслабил ноги. Тело избито. Сейчас бы побриться, полчаса полежать в теплой ванне и спать. Долго, долго спать. Да, подумал вдруг, тело избито, но неплохо поработал. И даже хорошо поработал. Она чего-нибудь да стоит, эта усталость после хорошо сделанной работы.
Вдруг усмехнулся — а ведь выиграл дело. Не отступил. А мог и проиграть. Но выиграл.
Вспомнил, как оживало лицо Карелина. Так всегда — вдруг ломается маска смерти. Из темноты, из мрака медленно выступает лицо живого человека. Вот выплывает лоб, надбровья, вот подбородок, глаза. И эта минута тоже чего-нибудь да стоит.
Погасил сигарету, снова пошел к Карелину. Ему было лучше — ровный пульс, хорошее давление. Добавил в капельницу сердечные средства. Сел возле Карелина на стул.
Вытянул ноги. Они дрожали. Снова почувствовал усталость. Знал — у него нет больше сил. Так всю жизнь. Из месяца в месяц. Изо дня в день.
Был молодым врачом. Станешь врачом с опытом. Потом станешь старым врачом. Обязательно должен стать старым врачом. Никак иначе. А потом ты однажды умрешь. Когда ты умрешь, люди могут сказать, что у них был неплохой доктор. В этом вся штука. А ты был просто врачом. И всю жизнь лечил инфаркты. И твоя жизнь тебе ясна.
За все надо платить. За Карелина, и другого человека, и третьего. За все, что есть на земле. За все надо платить. Именно своею жизнью. И так будет всегда.
Дальний родственник
Весна. Конец апреля — а жарко! Это настоящая весна. Давно такой не было. И как тих и пуст город. Как прозрачен воздух. Никого не видно — лишь в конце моста торопится молочница. Блестят купола. От причала отходит теплоход «Короленко». Хорошо жить в маленьких городах — далеко видно с моста и некуда спешить…
— Ты погоди… ну… погоди ты, — задохнулся за спиной старик. — Все! Не могу!
Кошелев поставил чемодан и прислонился к перилам.
— Не могу… все! — еще раз выдохнул старик.
Он пришаркал к Кошелеву, поставил корзину, сел на чемодан и снизу вверх заискивающе посмотрел Кошелеву в глаза.
— Нам куда? — суетливо спросил старик.
— Еще далеко. В Замостье. Это пятнадцать минут. Ну, ничего. Спешить некуда.
Да, старик — это не лучший тетушкин подарок. Теперь он будет жить у Кошелева. Чужой старик. Чужой человек. Он так стар, что нельзя определить его возраст. Ясно, что старику давно за семьдесят. Трясущаяся голова, вспухшие вены. Руки дрожат — старость. Шамкающий рот, шаркающий семенящий шаг. Да, не было забот, так прислали старика.
Отдохнув, они пошли дальше. Долго шли, молчали. Вдруг старик забежал вперед и, мерцая голубыми выцветшими глазами, вскрикнул:
— Деревня… река такая… кусты тонкие… стреляли, — пронзительным голосом выдохнул старик, — жили-жили… хлеб да соль… ноги отрубили… другие дали, железные… с крестом, с цветочками синими, — вскрикивал старик, захлебываясь словами. — Написано на стенах: не бей своих… не бей чужих… а стреляли-то стреляли… а умереть так умереть, — и, рубанув воздух рукой, он засеменил дальше.
— Да-а, — протянул Кошелев. — Ну и ну, — и он долго качал головой.
Очень хороший подарок поднесла Мария Федоровна, свердловская тетя. Раньше старик жил у нее, еще раньше — у ее двоюродного брата Бориса, а где еще раньше — Кошелеву неизвестно. Ему также неизвестно, в каком он родстве со стариком. Считается, что он какой-то дальний родственник.
Месяц назад Кошелев получил длинное письмо от Марии Федоровны. Очень вежливое письмо. Тетя слышала, что у Гены комната сухая и теплая, и старичку нашему будет в ней очень даже неплохо. Конечно, жаль, что Гена поссорился с Тасей, но дело это молодое, временное, ведь милые, как голуби, поворковали и помирились. И ведь все люди должны помогать друг другу, не так ли? Ведь человек человеку друг, товарищ и брат, не так ли? Вот и Гена жил у нее после смерти матери, а на его ремесленную зарплату и пенсию за отца только буханку хлеба и можно было купить. По тем-то тяжелым временам. Но все-таки жили, плохо ли, хорошо, но жили.