Он спохватывался. Мрачнел.
- С какой стати,- упрекал он себя, ты думаешь о ней, как будто она твоя? А что если у нее на тебя не стоит? Если ты для нее стар? Если она вообще влюблена, предпочитает рыжих, если, в конце концов, она любит какую-нибудь толстую усатую аргентинскую гадалку?
Бессонница коротала с ним ночи. Каждый вечер, каждую ночь, все эти пять ночей он представлял себе ее то с одним, то с другим типом. Воображение крутило дешевую порнягу. Дэзирэ! В какой-то момент он подумал, что лучше уехать. На юг, в Амстердам, свалить в Грецию. Позвонить ей в октябре, ноябре быть может.
- Я здесь недалеко, в кафе, спустишься выпить стаканчик. У меня час до самолета.
* *
Она жила не на Ваван, а на улице Богоматери Полей, ближе к бульвару. Под раскаленной крышей в ее просторной студии все было как в деревенском доме: деревянный потолок, балки чердака, разлетающиеся летние занавески в крупных цветах, корзинки с лавандой, гирлянды бессмертника, старинный светлого дерева комод, такой же стол, книжные полки. Кровать была разобрана и на полу, рядом с подносом, на котором в чашке с недопитым кофе плавала, дергаясь, пчела, валялся раскрытый журнал с Ирмой верхом на "Вальдхайме": антрацитно-черный под горло купальник, белая чалма и тяжелая серебряная тунисская серьга, к которой прилипло крошечное ртутное солнце.
Ким лежал на полу, на мягком ворсе ковра. Из всей одежды на нем уцелел лишь белый носок на левой ноге. Дэз, стоя в проеме окна, не отрываясь, пила воду из литровой пластиковой бутыли: классический контражур, мягкий силуэт, тлеющий по контуру золотым, жидкое, как азот, свечение ауры. Всё произошло быстро и без слов, так как он и хотел. Так как, теперь он это знал, хотела и она. Сначала - отделаться от желания, что потом - неизвестно.
Зазвонил телефон, она перешла к столу, взяла трубку.
- Я тебе перезвоню,- сказала она, отворачиваясь. - Ты дома?
Повесив трубку и не глядя на него, она вышла на кухню и вернулась с тарелкой персиков. Стянув с кресла купальный халат, бросила на пол возле Кима и села, подвернув под себя ногу.
Персики были горько-сладкие, сок тек по его подбородку, шее, и она склонилась над ним, слизывая липкие подтёки. Он притянул ее к себе, ее кожа все еще была влажной, ее волосы щекотали, несколько секунд она смотрела на него серьезно, потом, словно согласившись, выдохнула, сдалась и, опустившись, прижалась, подогнала свое тело - от лодыжек до шеи.
Через час с мокрыми волосами, с подтеками пота на блестящей коже они глупо хихикали, лежа на спине, потягивая холодный "сотерн", вспоминая пляж, Джербу, обед в "Абу-Навас" и ночное купание.
Ближе к вечеру, но на следующий день, они спустились поесть. От асфальта поднимался пар - весь день шли короткие, перебежками, солнечные ливни, но они не знали этого - они заснули часов в десять утра и проспали весь день. Теперь все было как после болезни - меланхолия узнавания, слабость выздоровления... Весь мир словно надтреснул, шелушился, с него слезала старая кожа...
Возле входа в сад они поймали такси и через десять минут сидели у окна на втором этаже крошечного ресторанчика в пассаже Веро-Дода. Хозяин, начинающий полнеть и лысеть, вдребезги голубой Бернар, принес меню.
- А где Наполеон? - спросил Ким.
Бернар, не ответив, ушел на кухню. Его напарник, Жан-Клод, двухметровый корсиканец в длинном фартуке и с колпаком на голове, появился в дверях кухни. Поздоровавшись, он подвинул стул и осторожно присел.
- Не спрашивай его про Напо,- сказал он Киму. - Он погнался за кошкой в Бют-Шомон, свалился с обрыва и свернул себе шею... Бернар до сих пор не пришел в себя.
- Когда это случилось? - Ким, нагнувшись, поднял соскользнувшую на пол крахмальную салфетку.
- Месяц назад. Я вам советую телятину с белыми грибами,- сказал Жан-Клод, вставая и, пряча за спину огромные красные руки.
- Дэзирэ кивнула, соглашаясь.
- Что будите пить?
- "Помроль"? - спросил Ким.
- "Шато-Лафлер"? Семьдесят восьмого? Цена малость кусается, но если вы празднуете какую-нибудь годовщину... Не пожалеете...
- Это наш случай,- улыбнулся Ким и посмотрел на часы. - У нас как-раз юбилей... Двадцать четыре часа знакомства.
Дэз толкнула его под столом коленом.
- О! - Расплылся от счастья Жан-Клод. - Двадцать четыре часа иногда важнее, чем двадцать четыре года! Бегу в погреб!
- Не стоило ему говорить? - спросил Ким.
Вместо ответа она положила руку на его запястье. В окно был виден грязный стеклянный свод пассажа и темные немытые окна напротив.
- Наполеон, Напо был старой толстой длиннющей таксой, Ким поднял её руку к губам. - Он лежал где-нибудь под столом и выбирался лишь тогда, когда кому-нибудь приносили тарелку утиного филе с медом и фигами. Единственное, что он клянчил у посетителей...
Он осторожно поцеловал ее ладонь. Он чувствовал ее отчуждение.
- Ты грустишь? - он заглянул ей в глаза. Она опустила голову.
-Я все еще сплю... - улыбнулась Дэз.
Что-то мучило её. По лестнице поднималась веселая компания молодых немцев.
Жан-Клод принес вино и два огромных дегустационных бокала.
- Belle robe! - сказал Ким. Вино было золотисто-терракотового цвета.
-Дайте ему надышатся! - посоветовал Жан-Клод и, прихватив меню, отправился к немцам.
- Мой отец на три года старше тебя,- наконец выдала Дэз. - Ему сорок семь...
- И это тебя и тревожит?
Ким осторожно, на четверть, наполнил ее бокал.
- Нет, но ты похож на него. Физически.
- Тебе это мешает?
- Я его ненавижу...
- От чего умерла твоя мать? - меняя тему, передавая ей хлеб, спросил он.
- Сначала у неё были приступы МДП. Когда она начинала покупать три пары туфель в день, тонну косметики, ворох белья и по два костюма в неделю, мы знали, что она входит, как она говорила "в фазу затмения". Её затягивало под поезда метро. Однажды, когда на Конкорде мы ждали поезда, она так вцепилась мне в рукав блузки, что надорвала его... Боялась, что её швырнет под колеса... Закрывала окна на ночь в спальне - была уверена, что выбросится во сне. Не могла перейти через мост - бледнела, покрывалась потом... Было страшно смотреть. К счастью эти ее "затмения" длились недели две-три и повторялись не часто.
- Смена сезона?
- Весной и осенью, да... Но вообще-то у неё был свой ритм. В остальном она была как все остальные.
- И?
- Они были с отцом в Авариазе, катались на лыжах. Он отличный лыжник, даже был в каких-то сборных... Ты знаешь Авориаз?
- Провел как-то неделю. В ... восемьдесят первом кажется...
- Помнишь, скалу, на которую поднимается из Морзина фуникулер? Там обрыв метров...
- В двести?
Она помолчала. Он заметил, как сквозь загар проступила бледность.
- Обрыв загорожен сеткой, там рядом детская трасса, горки... В тот день какой-то тип прыгал с дельтапланом с обрыва, в сетке был освобожден проем. Было много народа, все смотрели, как он ловит ветер крылом, готовится скользнуть вниз. Когда он уже парил над долиной и все взгляды были устремлены на него, мать сделала тоже самое - оттолкнулась и поехала по его лыжне, к обрыву. И тоже - полетела, но - без крыльев...
Ким не знал, что сказать.
- Отец был в горах, он всегда спускался последним, уже в темноте. Так, что он узнал обо всем лишь вечером. А нам домой позвонил лишь через день... Голос у него был такой обычный, ровный, домашний. Я не могла поверить не тому, что он говорил, а тому, что это - он у телефона...
Они помолчали.
- Прости, сказала она,- это, наверное, не лучшее время для подобных воспоминаний.
- Это моя вина, - сказал он. -Я задал вопрос.
- Тебе никогда не хотелось вернуться в Россию? - теперь она меняла тему. - Прости... Тебя, наверное, все время об этом спрашивают...
- Во сне. Много раз. Я там оказываюсь автоматически раза два в неделю. Без визы.
- А в жизни?
- Помнишь про "дважды войти в одну и ту же реку?" Время - это река. Той страны уже нет, она утекла.
Было что-то бесконечно меланхоличное в их чувствах. Какая-та довременная разлука, прощание. Перерасход адреналина? Потолок высоты?
- Как Ирен?
- В Антибе. На фестивале. Её божество играет - Хорас Сильвер.
- Ты не любишь джаз?
- Так... Больше классику. Я тебе должна что-то сказать...
Он положил вилку.
- Я беременна.
- Уже? - автоматически выдал он и тут же пожалел. - Прости. Твой бой-френд?
- Я не знаю,- сказала она. - Быть может, Хаппи...
- Хаппи? Хаппи! - Ким чувствовал, как глаза его лезут из орбит. Его перекосило, как от стакана уксуса.
- Мы виделись в Париже. Перед тем, как он улетел. Но я не уверена.
У Кима тряслись руки. Ему стало жарко.
-Этот джанки!
- Он лучше, чем ты думаешь...
- Вот почему, когда я тебя спросил насчет пилюли, ты сказала, что это не имеет значения?
Она не ответила.
Сквозь неожиданную волну ревности до Кима медленно начало доходить, что он не имеет на нее никакого права. Что она так же свободна, как и он. Что она может в любой момент встать и уйти. Из ресторана. Из его жизни. Что единственное, что они могут сделать, это вместе согласиться на общую несвободу...
- Быть может, это меня не касается, но что ты собираешься делать? сказал он деланно непринужденным голосом.
- Конечно, это идиотизм, но я бы хотела,- сказала Дэз, все еще не поднимая глаза - чтобы это тебя касалось.
- О, Дэз,- сказал он, опрокидывая бокал, задирая скатерть, ища соль, через стол притягивая ее к себе, чувствуя, как смешиваются вместе ненависть и нежность. - Дэз...
- У тебя рукав плавает в соусе,- хмыкнула она, то ли плача, то ли смеясь...
* *
- Ты знаешь,- сказала она ему гораздо, гораздо позже. Они стояли на пустой зимней площади перед собором Св. Стефана в столице шоколадных тортов и вальсов. - Ты никогда в жизни не сказал мне люблю! Впервые ты произнес это слово, когда мы с тобой ругались. Расходились... Вот тогда ты и сказал: "Je ne t'aime plus!" И я была счастлива! Задним числом ты все же сказал - я тебя любил, это теперь я тебя не люблю. Поэтому мне было легко. Я знала, что все начнется сначала....
Он смотрел на заснеженную брусчатку площади. От самых дверей собора до пустой стоянки фиакров все было покрыто осколками бутылок из-под шампанского и дешевых бокалов. Новой Год. Пей и бей!
- Я бы пропустил стаканчик горячего вина...,- сказал он, подставляя лицо снегу. Длинные белые нити, закручиваясь, уходили высоко в черное небо. На улице не было ни души. - Где-то здесь недалеко есть подвальчик: мрак, облезлые стены, старые афиши и старая же музыка. Как ты любишь. Он взял ее под руку.
- Подожди! - остановила она его. - Поцелуй меня.
Её лицо было горячим под этими снежными струями. Горячими были ее губы и ее грудь под мехом распахнутой шубки. Снег таял у них на щеках, на лбу, они чувствовали его пресные щекочущие ручейки на губах, шее, за воротом.
-Пойдем! - наконец, задохнувшись, сказала она. - Я хочу быть пьяной. Я счастлива сегодня. Ты знаешь, я столько раз была счастлива с тобою. И каждый раз по разному. Но когда ты меня мучаешь, когда я сама мучаю нас, мое несчастье всегда одинаково...
-Ты случайно не читала Толстого последнее время? - хохотнул он и, обнявшись, они побрели к проему полутемной улочки под еще сильнее повалившим крупным теплым снегом.
* *
Пассажиры спали. Лишь один, с голубым свечением на лице, уткнувшись в компьютер, бодрствовал. Ровно, почти неслышно, гудели моторы. Время от времени "боинг" трясло, и тогда двигатели оживали, в проходе появлялся стюард, исчезал, возвращался с бутылкой минеральной, склонялся над чьей-то седой головой.
"Je ne t'aime plus..."
Эктохром их рая выцвел не сразу.
Есть такие удачные песни - простенький их текст кажется наполнен тайным смыслом, а мелодия действует прямо на артериальное давление и количество гемоглобина в крови. Непонятно почему, вернее, непонятно как, но эти песни вызывают ощущение счастья и грусти. В них слышен шелест листвы ночных садов, хруст гравия на дорожке, спускающейся к морю, быть может приглушенный смех, мягкий стук дверцы автомобиля, чье-то с ритма сбившееся дыхание...
Кажется, что такие песни складываются сами по себе, в них нет ничего натужного, нарочитого, надуманного. Скорее всего, и слова, и сама мелодия уже были где-то вовне, существовали, и автор просто нашел эту песню, как находит незадачливый паренек тяжелый перстень в мокрой после ливня траве огромного старинного парка.
И парк, и асбестово-синий замок, твердо стоящий в конце прямой, пирамидальными тополями засаженной аллеи, были арендованы на уикэнд бандой знаменитых рокеров, укативших утром прямиком то ли в Японию, то ли в Австралию...
Такой удачной песней и была их совместная жизнь в те первые два года. По-парижски деревенская, левобережная, вестимо, легкая, на живую нитку сшитая, вся она была написана в счастливом и меланхоличном ми-бемоле.
По утрам, если они ночевали у него, на Турнефор, их будила канарейка консьержки. В холодные солнечные дни в её трелях появлялся ржавый металлический скрежет. Летом же она неистовствовала так, словно с тридцати трех её перевели на семьдесят восемь оборотов. Булочная была за углом на Муфтар и, пока свирепо шипела электрокофеварка, Ким успевал сгонять за круассанами. Они пили кофе в постели, во дворе горланило чье-то радио, скребла метла, с остервенением вгрызалась во что-то сыпучее дрель соседа... Раскрыв рот и глядя в стену, Дэз пыталась припомнить сон.
- Китаец, - наконец выговаривала она. - Помнишь хозяина ресторанчика на улице Горы Святой Женевьевы? Я его вижу в зеркале. В большом старом зеркале. Я где-то у него за спиной. Он очень серьезно режет опасной бритвой на ломтики папайю. К чему бы это? И в зеркале меня нет!
Если же они просыпались у неё, на Богоматери Полей, он каждый раз испытывал ощущение, что проснулся где-то в деревне. Тяжелые деревянные балки потолка, скрепленные коваными скрепами, беленые стены с картинами в деревянных же рамах, эти ее цвета спелого персика, в крупных цветах занавески...
Среди картин, которые она в свое время забрала из спальни матери, была нежно голубая акварель, сквозь которую пророс лес белых корабельных мачт небольшого порта, кирпичная сангвина марокканского городка, спрятавшегося за стены крепости, и женский портрет карандашом.
В большом, в полный рост, зеркале с облупившейся позолотой рамы, отражался угол тяжелого комода и спинка такого же, орехового дерева. Над креслом, обитым светло-голубым плюшем, висел большой венок засушенных чайных роз. И мебель, и посуда, все эти увесистые чашки, тарелки и соусницы были семейными, откуда-то из Отана, из Оранжа, от бабушки или тётки, от одной из провинциальных клановых фей, которых у Дэзирэ была тьма тмущая.
Поэтому-то, когда он просыпался у нее, ему и казалось, что выгляни он в окно и - налево появятся недалекие заросли дрока, холмы, поросшие вереском, а прямо - невысокие коренастые сосны, за которыми - золотая рябь моря.
Но вместо морского прибоя с бульвара доносился прибой автомобильный, а за окном, как с переводной картинки, плотный туман сползал с отсыревшей за ночь улицы...
Лежа в постели, чуть разлепив веки, он наблюдал, как в коротком розовом халате она бродит по комнате, зевает, вдруг застывает у зеркала, смотрит на себя, как на чужую, корчит рожу отражению и начинает собирать на стол: роняет ложку, потом салфетку, исчезает за стеклянной дверью ванной, возвращается голая с полотенцем на голове, садится в изножье кровати, опять зевает, виновато улыбается и, наконец, сдавшись, валится рядом.
Их любовь утром была совсем не похожа на ночную. И, если это было на его территории, кололась хлебными крошками, а если у неё - происходила под шипение медленно, но неизбежно, выкипающего кофейника.