— А? Да-да-да, — забормотал Чибисов. — Хоть бы хны… верно говоришь.
— Чего «верно»? Блажь городская в башках — вот что! Все хи-хи да ха-ха вокруг юбки. Легкомыслие!
— Не болтайте глупости, Рубин! — сказал сердито Кузнецов, отстав от передка и глядя в направлении белого полушубка Зои.
Вперевалку ступая, Уханов продолжал рассказывать ей что-то, но Зоя теперь не слушала его, не кивала ему. Подняв голову, она в каком-то ожидании смотрела на Дроздовского, тоже, как и все, обернувшегося в их сторону, и потом, как по приказу, пошла к нему, мгновенно забыв про Уханова. С незнакомым, покорным выражением приблизясь к Дроздовскому, она неровным голосом окликнула:
— Товарищ лейтенант… — и, шагая рядом с лошадью, подняла к нему лицо.
Дроздовский в ответ не то поморщился, не то улыбнулся, украдкой тыльной стороной перчатки погладил ее по щеке, проговорил:
— Вам-то советую, санинструктор, сесть на повозку санроты. В батарее вам делать нечего.
И пришпорил коня в рысь, исчез впереди, в голове колонны, откуда неслась команда: «Спуск, одерживай!», а солдаты затеснились вокруг упряжек, около передков, облепили орудия, замедлившие движение перед спуском.
— Так что, мне в санроту? — сказала Зоя грустно. — Хорошо. Я пойду До свидания, мальчики. Не скучайте.
— Зачем в санроту? — сказал Уханов, совершенно не обиженный кратким ее невниманием. — Садитесь на орудийный передок. Куда это он вас гонит? Лейтенант, найдется место для санинструктора?
Ватник Уханова распахнут на груди до ремня, подшлемник снят, шапка с незавязанными болтающимися ушами оттиснута на затылок, открывая до красноты нажженный ветром лоб, светлые, как бы не знающие стыда глаза сощурены.
— Для санинструктора может быть исключение, — ответил Кузнецов. — Если вы устали, Зоя, садитесь на передок второго орудия.
— Спасибо, родненькие, — оживилась Зоя. — Я совсем не устала. Кто вам сказал, что я устала? Шапку даже хочется снять: до чего жарко! И пить немного хочется… Пробовала снег — от него какой-то железный вкус во рту.
— Хотите глоток для бодрости? — Уханов отстегнул фляжку от ремня, намекающе потряс ее над ухом, во фляжке забулькало.
— Неужели?.. А что здесь, Уханов? — спросила Зоя, и заиндевевшие стрелочки бровей поднялись. — Вода? У вас осталось?
— Попробуйте. — Уханов отвинтил металлическую пробку на фляжке. — Если не поможет — убьете меня. Вот из этого карабина. Стрелять умеете?
— Как-нибудь сумею нажать спусковой крючок. Не беспокойтесь!
Кузнецову неприятна была эта ее неестественная оживленность после мимолетного разговора с Дроздовским, это необъяснимое ее расположение и доверчивость к Уханову, и он сказал строго:
— Уберите фляжку. Что вы предлагаете? Воду или водку?
— Нет уж! А может быть, я хочу! — Зоя тряхнула головой с вызывающей решимостью. — Почему вы меня, лейтенант, так опекаете? Родненький… вы что, ревнуете? — Она погладила его по рукаву шинели. — Этого совсем не надо, Кузнецов, прошу вас, честное слово. Я одинаково отношусь к вам обоим.
— Я не могу вас ревновать к вашему мужу, — сказал Кузнецов полуиронически, и это, почудилось, прозвучало вымученной пошлостью.
— К моему мужу? — Она расширила глаза. — Кто вам сказал, что у меня муж?
— Вы сами сказали. Разве не помните? А впрочем, простите, Зоя, это не мое дело, хотя я был бы рад, если бы у вас был муж.
— Ах да, сказала тогда Нечаеву… Какая чепуха! — Она рассмеялась. — Я хочу быть вольным перышком. Если муж — значит, дети, а это совершенно невозможно на войне, как преступление. Понимаете вы? Я хочу, чтобы вы знали это, Кузнецов, и вы, Уханов… Просто я вам верю, вам обоим! Но пусть у меня будет какой-то серьезный и грозный муж, если вам хочется, Кузнецов! Ладно?
— Мы запомнили, — ответил Уханов. — Но это не играет роли.
— Тогда спасибо вам, братики. Вы все-таки хорошие. С вами можно воевать.
И, закрыв глаза, как перед ощущением боли, преодолевая себя, отпила глоток из фляжки, закашлялась, тотчас засмеялась, помахав варежкой перед вытянутыми, дующими губами. С отвращением, как заметил Кузнецов, она отдала фляжку, посмотрела сквозь влажные ресницы на Уханова, невозмутимо завинчивающего пробку, но сказала не без веселого изумления:
— Какая гадость! Но как все же хорошо! У меня сразу лампочка в животе зажглась!
— Может, повторить? — спросил добродушно Уханов. — Вы разве в первый раз? Это самое…
Зоя качнула головой:
— Нет, я пробовала…
— Уберите фляжку, и чтоб я не видел! — резко сказал Кузнецов. — И проводите Зою в санроту. Там ей будет лучше!
— Ну, зачем вы хотите мной командовать, лейтенант? — шутливо спросила Зоя. — Вы, по-моему, подражаете Дроздовскому, но не очень умело. Он бы железным голосом приказал: «В санроту!», и Уханов ответил бы: «Есть».
— Я бы подумал, — сказал Уханов.
— Ничего не думали бы. «Есть» — и все!
— Од-держивай!.. Спуск! — донеслась спереди угрожающая команда. — Тормоз! Расчеты к орудиям!
Кузнецов повторил команду и пошел вперед, в голову батареи, где вокруг упряжки первого орудия густо столпились солдаты, руками придерживая станины и колеса, упираясь плечами в щит, в передок, а ездовые с руганью и криками натягивали поводья, сдерживали лоснящихся от пота лошадей, приседающих на задние ноги перед крутым спуском в глубокую балку.
Передняя батарея миновала накатанный, натоптанный, стеклом вспыхивающий ледяной спуск, благополучно прошла по дну балки, и орудия и передки, по-муравьиному облепленные кишащими солдатами, подталкиваемые ими снизу, подымались на противоположный скат, за которым извивами текла и текла в степи нескончаемая колонна. А далеко внизу, на дороге, поджидающе стоял командир взвода управления старшина Голованов и кричал надсадным голосом:
— Давай… давай на меня!
— Осторожней! Ноги лошадям не переломать! Расчеты од-держивай! — скомандовал Дроздовский, подъезжая на лошади к краю спуска. — Командиры взводов!.. Погубим лошадей — на себе орудия покатим! Одерживай! Медленней! Медленней!..
«Да, если переломаем ноги лошадям, на себе придется тащить орудия!» — подумал в возбуждении Кузнецов, вдруг сознавая, что и он, и все остальные полностью подчинены чьей-то воле, которой никто не имеет права сопротивляться в неистово-неудержимом, огромном потоке, где уже не было отдельного человека с его бессилием и усталостью. И, упиваясь этой поглощающей растворенностью во всех, он повторил команду:
— Держать, держать!.. Все к орудиям! — и бросился к колесам первого передка, в гущу солдатских тел, а расчет с озверелыми лицами, с хрипом навалился на передок, на колеса заскользившего по крутому скату орудия.
— Стой, зараза! Ос-сади! — вразброд закричали на лошадей ездовые. Они будто очнулись и, крича, страшно раскрывали рты в ледяной бахроме на подшлемниках.
Колеса передка и орудия не вращались, стянутые цепями тормоза, но цепь не врезалась в накатанную до полированной гладкости, набитую дорогу, и валенки солдат разъезжались, скользили по скату, не находя точек опоры. А тяжесть нагруженного снарядами передка и тяжесть орудия неудержимо наваливались сверху. Деревянные вальки изредка ударяли по задним натруженным ногам присевших коренников с задранными мордами; ездовые дико закричали, оглядываясь на расчет, ненавидя и умоляя взглядом, — и весь клубок трудно дышащих, нависших на колеса тел покатился вниз, убыстряя и убыстряя движение.
— Одерживай! — выдохнул Кузнецов, чувствуя необоримую тяжесть орудия, видя рядом налитое кровью лицо Уханова, широкой своей спиной упершегося в передок; а справа — выкаченные напряжением круглые глаза Нечаева, его белые усики, и неожиданно в разгоряченной голове мелькнула мысль о том, что он знает их давно, может быть, с тех страшных месяцев отступления под Смоленском, когда он не был лейтенантом, но когда вот так же вытягивали орудия при отступлении. Однако он не знал их тогда и удивился этой мысли. — Ноги, ноги берегите… — выдавил Кузнецов шепотом.
Орудие с передком скатывалось по откосу в балку, визжала по снегу цепь, оскальзывались на спуске потные коренники, с резким звоном выбивая копытами острые брызги льда; ездовые, отваливаясь назад, еле удерживаясь в седлах, натягивали поводья, но правая лошадь переднего уноса внезапно упала брюхом на дорогу и, пытаясь встать, натужно дергая головой, покатилась вниз, потянув за собой коренников.
Ездовой на левой уносной удержался в седле, с испуганно-сумасшедшим видом отшатнулся вбок, не в силах поднять истошным криком правую, а она билась о дорогу, скользила на боку, рвала, тянула постромки. С отчаянием Кузнецов ощутил, как орудие неслось по скату, настигая упавшую лошадь, увидел, как внизу старшина Голованов бросился к ней навстречу, потом отскочил в сторону и опять кинулся с попыткой схватить за повод.
— Одерживай!.. — крикнул Кузнецов.
И, ощутив невесомую легкость в плече, не сразу понял, что передок вместе с орудием, скатившись вниз, затормозил на дне балки. С крутой руганью солдаты утомленно распрямляли спины, потирая плечи, смотрели вперед, на упряжку.
— Что с уносной? — едва выговорил Кузнецов, пошатываясь на одеревеневших ногах, и побежал к лошадям.
Здесь уже стояли Голованов с разведчиками, ездовой Сергуненков, его напарник с коренников Рубин. Все глядели на лошадь, лежавшую на боку посреди дороги. Сергуненков, худенький, бледный, с испуганным лицом подростка, с длинными руками, озираясь беспомощно, вдруг взялся за повод, а молодая уносная, будто поняв, что он хотел сделать, замотала головой, вырываясь, умоляюще кося влажными кроваво-зеркальными, возбужденными глазами. Сергуненков отдернул руку и, оглянувшись в молчаливом отчаянии, присел перед уносной на корточки. Поводя мокрыми потными боками, лошадь заскребла по льду задними копытами, в горячке стараясь подняться, но не поднялась, и по тому, как были неестественно подогнуты ее передние ноги, Кузнецов понял, что она не подымется.
— Да вжарь ты ей раза, Сергуненков! Чего раскорячился? Не знаешь норова этой сволочи-симулянтки? — в сердцах выругался ездовой с коренников Рубин, солдат с обветренным, грубым лицом, и хлестнул кнутом по своему наножнику.
— Сам ты сволочь! — тонким, протяжным голосом крикнул Сергуненков. — Не видишь разве?
— А че видеть-то? Знаю ее: все взбрыкивает! Играться бы только. Кнута ей — враз очухается!
— Заткнись, Рубин, надоел! — Уханов предупреждающе толкнул его плечом. — Сказать хочешь — подумай.
— И до фронта не дошла лошаденка-то, — вздохнул с жалостью Чибисов. — Беда какая…
— Да, кажется, передние ноги, — сказал Кузнецов, обходя уносную. — Ну, что вы наделали, ездовые, черт вас возьми! Держали поводья, называется!
— А что делать, лейтенант? — проговорил Уханов. — Конец лошадке. На трех остались. Запасных нет.
— На горбу, значит, потащим орудие? — спросил Нечаев, покусывая усики. — Давно мечтал. С детства.
— Вот комбат сюда… — робко сказал Чибисов. — Разберется он.
— Что у вас, первый взвод? Почему задержка?
Дроздовский спустился на своей монгольской лошади в балку, подъехал к толпе солдат, расступившихся впереди, быстро взглянул на уносную, тяжело носившую боками, перед которой сидел на корточках, ссутулясь, Сергуненков. Тонкое лицо Дроздовского казалось спокойно-застывшим, но в зрачках плескалась сдерживаемая ярость.
— Я… вас… предупреждал, первый взвод! — разделяя слова, заговорил он и указал плеткой на ссутуленную спину Сергуненкова. — Какого дьявола растерялись? Куда смотрели? Ездовой, вы что, молитесь? Что с лошадью?
— Вы же видите, товарищ лейтенант, — сказал Кузнецов. Сергуненков, как слепой, обратил глаза к Дроздовскому, по детским щекам его из-под обмерзших ресниц катились слезы. Он молчал, слизывая языком эти светлые капельки, и, сняв рукавицу, с осторожной нежностью гладил морду лошади. Уносная не билась, не пыталась встать, а, раздувая живот, лежала тихо, понимающе, по-собачьи вытянув шею, положив голову на дорогу, со свистом дыша Сергуненкову в пальцы, щупая их мягкими губами. Что-то невероятно тоскливое, предсмертное было в ее влажных, косящих на солдат глазах. И Кузнецов заметил, что на ладони Сергуненкова был овес, вероятно, давно припрятанный в кармане. Но голодная лошадь не ела, лишь, вздрагивая влажными ноздрями, обнюхивала ладонь ездового, слабо хватая губами и роняя на дорогу мокрые зерна. Она улавливала, видимо, давно забытый в этих снежных степях запах, но вместе с тем чувствовала и другое, то неотвратимое, что отражалось в глазах и позе Сергуненкова.
— Ноги, товарищ лейтенант, — заговорил слабым голосом Сергуненков, все слизывая языком капельки слез с уголков рта. — Вон… как человек, мучается… И надо же ей было вправо пойти… Испугалась чего-то… Я ведь ее сдерживал… молодая она кобылка. Неопытная под орудием…
— Держать надо было, ежова голова! А не о девках мечтать! — злобно выговорил ездовой Рубин. — Чего развесил нюни-то?.. Тьфу, щенок!.. Людей тут скоро без разбору, а он над лошаденкой… Смотреть тошно! Пристрелить надо, чтоб не мучилась, — и дело с концом!
Весь квадратный, неповоротливый, толсто одетый — в ватнике, в шинели, в стеганых штанах, — с наножником на правой ноге, с карабином за спиной, этот ездовой неожиданно вызвал у Кузнецова неприязнь своей злобной решительностью. Слово «пристрелить» прозвучало приговором на казнь невиновного.
— Придется, видать, — проговорил кто-то. — А жаль кобылку…
При отступлении под Рославлем Кузнецов видел раз, как солдаты из жалости пристреливают раненых лошадей, переставших быть тягловой силой. Но и тогда это походило на противоестественный, неоправданно жестокий расстрел ослабевшего.
— Не дам! — тонким голосом вскрикнул Сергуненков и, вскочив, шагнул к Рубину. — Что предлагаешь, живодер? Что предлагаешь? Не дам лошадь! В чем она виновата?
— Прекратите истерику, Сергуненков! Раньше надо было думать. Никто, кроме вас, не виноват. Возьмите себя в руки! — оборвал Дроздовский и указал плеткой на кювет. — Оттащите лошадь с дороги, чтоб не мешала. Продолжать спуск! По местам!
Кузнецов сказал:
— Второе орудие стоило бы отцепить от передка и спускать на руках. Так будет вернее.
— Как угодно, хоть на плечах спускайте! — ответил Дроздовский, глядя поверх головы Кузнецова на солдат, неловко волочивших лошадь к обочине, и покривился. — Немедленно пристрелить! Рубин!..
А уносная будто поняла смысл отданного распоряжения. Прерывистое, визгливое ее ржание прорезало морозный воздух. Как крик о боли, о защите, этот вибрирующий визг вонзился в уши Кузнецова. Он знал, что лошади причиняли страдания, сталкивая ее, живую, с переломанными ногами, к кювету, и, готовый зажмуриться, увидел ее последнее усилие подняться, как бы в доказательство, что она еще жива, что убивать ее не нужно. Ездовой Рубин, ощерив крепкие зубы, с торопливой озлобленностью на багровом лице, спеша, отводил затвор винтовки, а ствол неприцельно колебался, направленный в поднятую лошадиную голову, мокрую, потную, с трясущимися от последнего умоляющего ржания губами.
Сухо треснул выстрел. Рубин выругался и, взглянув на лошадь, дослал в ствольную коробку второй патрон. Лошадь уже не ржала, а тихо из стороны в сторону поводила головой, теперь не защищаясь, и, дрожа ноздрями, фыркала только.
— Раззява, стрелять не умеешь! — с бешенством выкрикнул Уханов, стоявший возле замершего в оцепенении Сергуненкова, и рванулся к ездовому: — На мясокомбинате тебе работать!
Он выхватил винтовку из рук Рубина и, тщательно прицелясь, в упор выстрелил в голову лошади, ткнувшейся мордой в снег. Сразу побелев лицом, он выщелкнул патрон, вонзившийся донышком в гребень сугроба, швырнул винтовку Рубину.
— Возьми свою палку, мясник! Чего дурындасом ухмыляешься? В носу чешется?
— Вот ты-то мясник, видать, хоть и городской, шибко грамотный, — пробормотал Рубин обиженно и, туго перегнув толстое, квадратное тело, поднял винтовку, рукавом смахнул с нее снег.
— Морду береги, я шибко грамотный, запомни! — проговорил Уханов и повернулся к Сергуненкову, грубовато похлопал его по плечу: — Ладно. Еще не все потеряно. Достанем, брат, трофейных лошадей в Сталинграде. Я обещаю.