А ведь когда-то казалось, что они заговорены от смерти своей самоуверенностью, техникой, даже своим непопятным языком, который скрывает какие-то секреты. Теперь я видел в бюргогаузе заготовленные впрок мешки-гробы, ямы их братских могил, шлак, которым затекают колосники в котельной госпиталя. Видел, как страданием им заламывает головы, когда их переносят из санитарных машин в бюргогауз. Слышал, как в панике они пытаются защититься кастрюльным громом. Пришло время мне думать, что умирают они, пожалуй, даже слишком легко.
В госпитале они нанюхались гниющей плоти, знали, чем пахнут их собственные бумажные эрзац-бинты – в такую войну на все раны настоящих бинтов не напасешься. И никому из них в голову не придет причинить мне вред. А были бы здоровыми, обязательно нашлось бы несколько крикунов.
Они тоже прислушивались к снарядным траекториям, и в тихих их голосах, в доверительных интонациях было слышно облегчение.
По дороге в лагерь видели новобранцев-батарейцев, которые в шеренгу выстраивались за лафетами своих пушек. По команде унтер-офицера они бросались к своим местам. В каждом расчете был один, которому нужно было обежать щит и поднырнуть под стволом. Он стремительно сгибался и разгибался. Упражнение не из легких потому, что пушки приземистые, а повторялось оно непрерывно. Новобранцы были узкие, на новеньких пружинках. Заняв места у пушки, они вновь по команде выстраивались в шеренгу. В ответ на команду вся шеренга с готовностью вздрагивала, срывалась, охватывала пушку, изготавливалась к выстрелу. Унтер-офицер кричал, и они рассыпались кто куда. Новая команда, и опять дрожь готовности пронизывает тоненькую шеренгу. Я смотрел на тех, кому надо было подныривать под стволом. Ни разу они не схалтурили, не обежали ствол. Потели на ярком апрельском солнце. Новобранцы почему-то были в темных мундирах, а унтер-офицер в обычном серо-зеленом. И никакого запаздывания на команду. Будто не видели раненых на горе, будто не прояснило им зрение приближение неизбежной капитуляции.
Пушки стояли среди редких деревьев. С позиции видны городские дома, дорога, мост и наш лагерь под мостом.
Потом была ночь, когда невыносимы стали каторжные барачные запахи. Они полезли изо всех щелей. Секунды нельзя было оставаться в этом воздухе. Среди ночи обнаружили, что в вахтштубе нет полицейских и лагерные ворота не охраняются. Сломали замок в сарае, вооружились лопатами и кирками, поставили к воротам добровольцев. С каким напряжением все старались уловить приближение главной минуты, может быть, заметней всего было по лицу Ивана. Длинная, любопытная шея его вытягивалась, он тревожно всматривался в наши лица. В барачном рассвете его обычно румяное лицо стало серым. Давно Иван начал рассказывать всем, что у него в Красной Армии два брата. Но неизбежное приближалось, и он чувствовал, что главной минуты ему не пережить. Когда поблизости ударили пулеметные очереди, Иван вдруг бросился к лестнице, которая вела на мост.
– Иду встречать братов! – закричал он. Его не задерживали.
Я уже говорил, что в лагере было два выхода. Узкая лестница на мост, по которой бежал Иван, и выезд в город, закрывавшийся воротами из колючей проволоки. У этих ворот в панике переодевался в штатское солдат. Он бросил и военный мундир, и винтовку. Таких винтовок мы за утро подобрали несколько штук. Еще трудно было понять, способны ли эти винтовки защитить лагерь, когда по лестнице на лагерную площадь скатились несколько солдат с винтовками наперевес. Ни на одном уже не было полного мундира. Форменные брюки, штатские пиджаки. Их привел лагерный полицейский. По лицам их было видно, как они спешили. Прислушивались к тому, что делается наверху, в городе, пытались согнать нас к земляному откосу, ведущему на мост. Там, рядом с водосточной трубой, уже стояли человек пятнадцать. Солдаты направили винтовки, полицай кричал, чтобы сдавали оружие. Этих полупереодевшихся в штатское солдат собрали в самый последний момент. По их худобе, по тому, как быстро они бежали по лестнице, рассыпались по лагерю, по всем ухваткам было видно, что они опытные солдаты. Но они уже пережили одну панику, переоделись, их было мало, они все время оглядывались, посматривали на лестницу. Снизу лестница казалась очень высокой и узкой. Полицай кричал, а они вскинули винтовки. В этот момент по ним выстрелили из наших четырех винтовок и револьверов, совсем рядом заработал пулемет, весь лагерный двор наполнился людьми, солдаты побежали к лестнице. Я думал, что все бегут догонять солдат, и что было сил побежал тоже, споткнулся на лестнице, схватил брошенную винтовку, выстрелил и в этот момент понял, что бегут не к лестнице, а к воротам, и сам побежал туда же. Кто-то кричал:
– Танки!
Но я еще не мог понять, почему бегут, какие танки, почему в голове толпы возникло замешательство. Увидел незнакомые машины, десантников в непривычной форме на броне, увидел французов – военнопленных, окруживших танки, понял по их восторженным крикам, что это американцы, но никак не мог сообразить, почему офицер-танкист угрожающе кричит на нас, прогоняет, размахивает пистолетом. Танк дернулся, крутнулся на одной гусенице, показал на секунду днище, повел качнувшимся хоботом. И опять мы побежали, но теперь уже в лагерь. И вновь я не успел разобраться, почему бегут. Кричали:
– Пушки!
Я увидел разрыв, не мог понять, почему американцы по нам стреляют. Догадался, что танки бьют над нами, а по американцам стреляют пушки, стоявшие на горе. Я слышал топот, крики, звонкие танковые выстрелы. Видел разрывы, возникавшие в самой толпе, но не слышал их. Каким-то птичьим, легким воздухом наполнилась моя грудь, когда я с теми, у кого было оружие, бежал по мосту и по горе к пушкам. Когда мы прибежали, там уже никого не было.
Танки ушли, а в лагере задержались два американца санитара. Раненых снесли в цементную трубу-бомбоубежище. Санитары, рослые, в касках, с квадратными белыми сумками через плечо, гнулись под низким сводом. Увидев раненых, они побежали за толпой в лагерь, а когда собрались назад, танки уже ушли.
Несколько часов они сидели в бомбоубежище, пока мы охраняли лагерь.
Кто– то, выходивший в город, прибежал и крикнул с изумлением:
– Простыни вывесили!
Это было невиданное зрелище – белые простыни, свисающие из каждого окна.
На лагерной лестнице появился Жан с бутылкой вина в руках. Он кричал. Надо было спешить, чтобы куда-то не опоздать. Вышли в город, шли мимо сожженных военных грузовиков. Какой-то немец, похожий на переодетого солдата, о чем-то спросил меня, я ответил ему. И вдруг поразился тому, что отвечаю, не затрудняясь поисками нужного немецкого слова. Память сама выдавала слово за словом, хотя за секунду перед этим я ничего, казалось, о них не знал. Это было чудо, и я боялся, что оно вот-вот иссякнет. Немец был доброжелательный и тоже, кажется, на белые флаги смотрел с облегчением. Слава богу, кончилось – вот какое у него было выражение. Он был не один. Их было пять человек с худыми, жилистыми солдатскими лицами. Один из них сказал доброжелательному:
– Отбери у него оружие! Ишь, с винтовкой ходит!
Наши прошли вперед, мы задержались с Костиком. Я закричал, прицелился в немца. Он не испугался, но доброжелательный стал всех успокаивать. Они ушли, мы с Костиком побежали догонять своих. И пока бежали, я испытал странное ощущение: было чудо, а теперь на его месте пустота. Это я про себя пытался повторить слова, которые говорил немцу. И к первому восторгу, переполнявшему меня, примешалось досадное чувство потери. Никогда не повторилось то, что случилось со мной в первые минуты победы.
Ванюшу, Аркадия, Петровича, Николая и еще нескольких из нашего лагеря мы застали у трехтонного ЗИСа, который когда-то, должно быть, стал немецким трофеем и вот попал сюда. Приборная панель у него была разбита, но Николай что-то соединил «на прямую», в баке оказался бензин, мотор завелся, в кузов набилось много вооруженных лагерников, а я сел так, как давно мечтал,– на крыло. Николай вывел грузовик из кювета на дорогу, сзади меня поддавало все сильней и сильней, а впереди была только дорога, разбитая авиационными воронками. Как будто осуществлялся давний, невозможный сон. И я это был и не я. И этот грузовик на непривычных для него рурских дорогах. И в кузове мои товарищи, характеры которых я хотел понять и перенять потому, что своему собственному еще не доверял. И Костик, которому я давно перестал завидовать.
Остановились для того, чтобы набрать из брошенных машин бензину, и я больше всего боялся, что кто-нибудь захочет сесть на мое место. Но никто на него не посягал. С каждой минутой я все больше доверял Николаю. Он совсем не забыл свое шоферское ремесло, и даже я, сидевший на крыле и закрывавший часть обзора, не мешал ему вести машину. Николай вел ЗИС к радиостанции. Опять перед нами был лес, курортные повороты выбеленного солнцем горного шоссе. Только воздух, который переполнял мою грудь, был птичьим, легким. И, когда грузовик остановился в самом центре эсэсовского лагеря, я спрыгнул и с винтовкой наперевес побежал к рослым военным, угрюмо смотревшим на наш грузовик. Огромная мачта радиостанции была взорвана. Казалось, на полкилометра легла чудовищная цинковая или алюминиевая труба, лишь слегка повторяя изгибы почти ровной местности. Падая, труба даже не повредила приземистое, похожее на большой бетонный дот здание аппаратной…
Потом были сумасшедшие воскресные дни освобождения. Невидимый под солнцем огонь трещал на лагерном плацу. Горело сухое, травленное нашим дыханием дерево – бессонные лагерники жгли вытащенные из бараков нары. Рушилась с танковым лязгом империя, а здесь впервые за десятки лет была такая тишина, что слышно было, как солнце светит. Не ухали горячие вальцы, не гудели мостовые краны на соседней фабрике. Ни машин, ни трамваев, ни даже велосипедов. Лишь после такой разрушительной войны из-под асфальта, булыжника, железнодорожных шпал, из-под металлических сочленений станков могла выступить такая первобытная тишина.
Бумажным и табачным пеплом истлевала солома из выпотрошенных матрацев. Движением горячего воздуха пепел поднимало вверх. Лица наши были испачканы, кожа опалена солнцем и огнем. Смотрели на огонь, но щурились на солнце, отвыкли от него.
И в один из этих сумасшедших дней на лагерной лестнице я увидел коменданта. Ни на кого не глядя, он шел к вахтштубе. Болезненно подрагивая на больной ноге, поднялся по ступенькам, толкнул разбитую дверь. На секунду сжало сердце. Неужели договорились с американцами? Кто-то вспомнил о приказе оккупационных властей всем явиться по месту работы. Он шел на свое место! Лицо медленно менялось. Ждал, когда увидим. Справлялся со страхом, услышав наше молчание. Наконец пришло воспоминание о былой твердости, когда ему дали подняться в вахтштубу.
Через несколько минут его уже вели в штубу № 9. Он откидывался, проваливался при каждом шаге на больную ногу. Хромота придавала ему вид благородной жертвы. Дверь штубы забивали досками.
– Вечером будем судить,– сказал Аркадий.
Ни о чем больше нельзя было думать. Около штубы № 9 все время были люди. А часа через четыре на лагерную площадь прикатили два «доджа». Американские солдаты с повязками военной полиции – эмпи – направились к штубу № 9, и старший потребовал, чтобы дверь открыли. Никто не подошел. Поднялся крик. Американцы прикладами сбивали доски. Дверь открыли. Старший показал коменданту: «Выходи!» К нему бросилась жена и дочь в белых гетрах, с бантами в волосах. Американцы их почему-то привезли с собой.
Комендант долго ловил больной ногой воздух над ступенькой – никак не мог решиться на нее ступить. Эмпи взяли под руки и подсадили в машину.
Если американцев было пятеро-шестеро, среди них всегда находился кто-то, кто говорил по-русски, по-украински или по-польски. Был такой и среди эмпи. Американцев ругали:
– Фашистов спасаете!
Русского американца звали Алик, он был сыном калифорнийского фермера и занимал много места в пространстве. Они все занимали много места в пространстве, и, может быть, впервые я почувствовал, как мы за эти годы истощились, ссохлись и уменьшились. Кому-то особенно яростному Алик сказал:
– Застрелишь его?
– Да! – сказал тот.
Алик протянул ему свою тяжелую винтовку. Тот схватился. Алик потянул назад.
– Э нет! – сказал он.– Ты застрели, но чтоб я не видел. А у нас приказ.
Коменданта потеснили на сиденье. С двух сторон подсели эмпи, и машины укатили.
Нас перевезли в бараки бывшей охраны радиостанции. Потом пришло время прощаться с Ванюшей и военнопленными – тех, кто помладше, отправляли в Крефельд, пообещав самолетами перевезти к своим. Однако самолеты почему-то перестали летать. И мы с Костиком и Саней, протомившись недели три и не получая никаких известий и обещаний, решили вернуться в Лангенберг. Лагерь почти не охранялся, уйти было нетрудно, но за пределами лагеря мы оказались среди чужих, во враждебной стране. Дорогу в Лангенберг мы, естествено, представляли себе плохо. Сели на вокзале в Крефельде на поезд, идущий в Дуйсбург. Мосты через Рейн были взорваны, но кто-то нам сказал, что дуйсбургский мост уцелел. На какой-то станции увидели русского парня, он сказал, что сам с той же целью ездил в Дуйсбург, моста там нет. Пересели на поезд, идущий в обратном направлении, и к вечеру, миновав Крефельд, вышли, не доезжая Дюссельдорфа. Не доезжая, потому что и у Дюссельдорфа моста через Рейн не было. Спросили у немца, как пройти к переправе.
– О! – сказал он.– Сегодня не переправитесь.
Если взорваны мосты, на переправах должны быть заторы. Но все же то, что мы увидели, нас потрясло. Что-то ужасно знакомое было в одежде людей, выстроившихся друг другу в затылок. Километра на два тянулся этот хвост. Серо-зеленые пилотки и мундиры, фуражки с высокими тульями, черные мундиры. Тут были пехотинцы, танкисты, летчики, эсэсовцы, моряки. Знакомо расстегнутые на груди кители, закатанные рукава, короткая стрижка. Выпущенные из лагерей военнопленные группами и в одиночку добрались сюда. По дороге домой они встретили затор и собрались в армию. Армия сама управляла собой. Нигде не было конвоиров, эмпи. Было бы не так страшно, если бы эта толпа была смешана со штатскими. Армия выстроилась на пустыре. Стать в очередь – значило заночевать с ними. И мы решились, двинулись вдоль очереди вперед.
Истощенным, едва смывшим лагерную грязь, нам эти люди казались здоровяками. К тому же выстроились они будто по росту. Самые огромные были впереди.
Нас скоро заметили. Мы слышали ворчание и выкрики. Мы прекрасно понимали, какое настроение у этих людей, которым предстоит переночевать прямо на земле, не выходя из очереди – до начала комендантского часа и, следовательно, до конца переправы оставалось не больше сорока минут. Я видел, как, окаменев, шел Костик, еще не отвыкший от своей шоргающей, лыжной походки. Саня с углубившимися морщинами на старческом личике. Не все выкрики были одинаково враждебными, но самое главное ждало нас, конечно, впереди.
У переправы возмущенные выкрики усилились, но все решил чей-то благодушный и как бы начальственный голос:
– Зи хабен дох рехт!
– Они имеют право!
Рослые крикливые распорядители пропустили нас за деревянные перильца, отсчитали партию, и мы оказались в моторке. За трехминутную, короткую переправу от одного каменного берега Рейна до другого я не успел рассмотреть ни реки, ни своих соседей. Густая темная вода без признаков течения даже не колыхалась в бетонных или каменных берегах. В моем родном городе набережная была гранитной, а левый берег свободный, песчаный. Но больше почему-то запомнилось похожее. Моторка была уменьшенной копией парома, который в нашем городе перевозил отдыхающих на пляж.
В Дюссельдорфе пассажиры парома быстро разошлись, и мы пошли вслед за самой большой группой, решив, что не только нам нужен вокзал. Приближение комендантского часа нас всех торопило. Мы поглядывали по сторонам, присматривая себе на крайний случай убежище в развалинах. Однако мало было развалин, в которых сохранилось что-то, что можно было использовать как убежище. Кроме того, все такие места был заняты. Солнце стояло низко, оно красным светом освещало город, переработанный в красную кирпичную щебенку. Бульдозеры, расчищая дорогу военной технике, сдвинули кирпичные осколки, кирпичные сцементировавшиеся блоки, кирпичную крошку к тротуарам, к основаниям бывших домов. Над основаниями стен красная щебенка холмообразно возвышалась. Над тем местом, где раньше были бомбоубежища, подвалы, кочегарки, опускалась. Это была огромная холмистая кирпичная пустыня, и низкое солнце ее освещало потому, что не было стен, которые преградили бы солнечному свету дорогу.