Последнее лето - Арсеньева Елена 27 стр.


Двое сидят, обхватив колени руками, зуб на зуб не попадает. От холода? Хорошо бы разжечь костер, хоть согреться, руки ледяные согреть... Да что проку? Озноб, который их прошибает до костей, никаким теплом не отгонишь. Да и все равно скоро замерзать так, как никогда в жизни не замерзал еще!

– Яшка, мне страшно.

– Молчи, молчи. Надо все молча... От слов еще страшнее будет.

– Яшка, какие мы дураки, что связались с ними!

– Да... будь они прокляты!

– А может, в полицию пойти?

– Доносчиком стать? Ты что?! К тому же они сказали, что убьют тогда мать. И отца убьют. Пусть уж лучше я сам...

– Я думал, будет так просто. Это было так просто сначала! А теперь... Почему я раньше не подумал, что будет? Если мы кинем бомбу, его разорвет на клочки. А я с его дочкой Ирочкой... я с ней в прятки играл... а у него еще сын был, Вовкой звали, мы с ним в приготовительный класс ходили вместе, а потом Вовка от скарлатины умер. А я болел, да жив остался. В окно видел похороны Вовкины. Он шел за гробом, плакал. Плакал! Как же я могу его... бомбой? Чтобы на клочки?!

– Ох, помолчи. Хватит уже! От разговоров еще хуже. Надо поскорей... поскорей... Кто первый? Ты или я?

– Я не смогу, Яша. Яшенька, я не смогу. Ты... сам. Ты смелый, ты сам!

Два выстрела. Два тела у костра. У одного голова окровавлена, у другого пуля в сердце.

Один мертв. Другой еще дышит.

Его найдут. Его отвезут в больницу и вылечат. Он проживет еще много лет, и каждую ночь будут реять над ним кошмары-нетопыри, будут опускаться на край его подушки, напитываться живой кровью его неизбывного ужаса, снова и снова возвращать его в прошлое...

* * *

Тамара проснулась от стука в дверь. Маня, старая горничная, кричала из коридора:

– Барышня, ну что ж такое, никак вас не добудиться!

– А что, уже пора вставать? Еще темно... – пробормотала Тамара, зарываясь лицом в подушку.

Казалось, она умрет, если оторвется от подушки – такой мягкой, такой уютной, такой домашней и надежной! И одеяло сегодня казалось особенно теплым, и льняная простыня – приятно-шершавой, и перинка так ласково проваливалась под телом. Облегая его! Чудилось, постель, привычная, родимая постель не хочет выпускать Тамару из своих объятий, словно вздыхает едва слышно: «Не вставай! Не ходи никуда! Может быть, если не пойдешь, все обойдется?»

Может быть, хотя едва ли.

Тамара только сейчас осознала, что даже если все и впрямь обойдется и ей, завершив дело, удастся уйти из кабинета начальника сыскного отделения живой и невредимой, она все равно никогда больше не вернется в эту комнату, не ляжет на эту кровать. Ее удел – или тюрьма, если будет схвачена на месте преступления, или вековечные скитания по чужбине. Без малейшей надежды вернуться в родной дом.

«Почему такой пессимизм? – удивлялась Марина, когда Тамара в первый раз заговорила о том, что любимый город и вообще Россия для нее отныне будут закрыты. – Это совсем ненадолго, до победы революции только. Ведь революция не за горами!»

В любом случае завтра революция не совершится. И через неделю тоже. А ведь Тамара ни разу в жизни не покидала родного дома дольше чем на неделю. Несколько раз ездила с Сашей Русановой в Доримедонтово, в старый дом Олимпиады Николаевны, там гостила. Но всегда возвращалась. А теперь не вернется.

Она села, от ужаса зажмурясь.

Что будет с мамой, если Тамаре придется спасаться бегством? Одна ведь останется!

А что будет с мамой, если спастись бегством не удастся, если ее, избитую, полуживую, изнасилованную, как Мария Спиридонова, потащат в тюрьму?

Марина говорила: «На самый крайний случай надо успеть оставить последнюю пулю, чтобы застрелиться».

Легко рассуждать Марине. Жребий пал на Тамару, а не на нее. Стреляться «на самый крайний случай» придется не ей, а Тамаре!

Так или иначе, останется она жива или погибнет, весь город узнает... Славу их отца, героя Русско-японской войны, заслонит новая слава. Теперь о Салтыковых никто не станет говорить: семья героя, скажут – семья убийцы...

Как странно казалось, что для решающего разговора Павел вызвал ее на кладбище. Они бродили между могил, засыпанных снегом; кое-где протоптаны были дорожки, там и шли Павел, Марина и Тамара, а вдали мрачными призраками маячили Виктор и еще какие-то двое... вроде бы Тамара уже видела их однажды, а может быть, и нет. Одни кресты покосились, другие осели в сугробы, но на некоторых отчетливо сохранились прощальные надписи, и Тамара с каким-то странным, болезненным вниманием читала и читала их одну за другой.

«На пароходах плавал век свой весь

И наконец причалил здесь».

Строчки начертаны на могиле какого-то капитана. А эти слова, конечно, принадлежали неутешной вдове: «Прощай, любезный муж, встретимся на воскресении мертвых!»

При виде следующей эпитафии Тамара не смогла держать улыбку:

«Здесь покоится прах серебряных дел мастера Ивана Никитича Заева. Сын его, Андрей Иванович Заев, продолжает принимать заказы в собственном доме на Полевой улице».

А две следующие надписи невольно заставили Тамарины глаза повлажнеть:

«И счастье, и любовь, и прах, мне милый,

Увы, поглощены могилой!»

И еще вот эта, самая трогательная:

«Кроплю твой прах горючею слезою,

Утешусь лишь, как встретимся с тобою».

Может быть, когда Тамару убьют за то, что она совершит, мама напишет ей такую же эпитафию?

Нет, не напишет. Не будет у Тамары могилки, не будет креста, чтобы табличку с эпитафией крепить. Софью Перовскую сначала повесили, а потом бросили в яму с негашеной известью. То же будет и с Тамарой Салтыковой...

Она медленно воздела руки к голове и взялась за волосы. Одновременно она как бы видела себя со стороны и изумлялась: кто эта растрепанная девушка в белой ночной сорочке, которая сидит на постели с зажмуренными глазами в позе страшного отчаяния? Почему она попала в такую ужасную историю? Как так могло случиться, что ей предстоит стать убийцей другого человека... пусть врага, но – человека?! Как она могла позволить, чтобы топор палача (вообще-то браунинг с семью пулями, но в данном случае это не суть важно) был вручен ей, девчонке?!

«Очень уж нрав у тебя мягкий, Тамарочка, – бывало, говорила ей мама. – Глина мягкая, а не нрав! Что хочешь, то из тебя и вылепишь. Ладно, только добрые люди на твоем пути встречаются, а ну как злые навалятся? Что из тебя будет? Смотри, будь осторожна!»

Навалились они, злые люди. Слепили из розовенькой, нежненькой барышни, погруженной в мечтанья да вышиванья, другого человека... нет, не человека, а просто руку, которая должна спустить курок.

– Барышня, Тамарочка! – восклицает за дверью Маня. – Матушка уже за столом!

На самом деле, ведь уже рассвело. Темно в глазах и в душе Тамары, но – редчайшая редкость сырой приволжской зимой! – за окном солнце светит. Такой особенный весенний полусвет-полудымка, пронизанный ароматом начавшего таять снега и первым тиньканьем синиц. Дрожат ветви берез за окном, чуть касаются стекла... Это озорное царапанье Тамара, сколько себя помнит, слышит по утрам, и улыбается, и бормочет: «Отстаньте, подружки! Я еще немножко посплю...»

Неужели в последний раз?!

А что с ней сделают, если она откажется?

Убьют. Синеглазый красавец товарищ Виктор сделает это своими руками. Потому что товарищ Павел, вручая ей браунинг, внушительно сказал:

– Помните, товарищ Валентина (она стала теперь Валентиной, она не только волю свою, но даже и имя утратила!), что залогом успешного завершения дела становится теперь жизнь ваших близких.

Жизнь мамы, значит. Жизнь Мани, которая вырастила Тамару и была ей как вторая мать.

Ой, невозможно об этом думать! Лучше уж поскорей покончить со всем!

Она вскочила с постели на домотканый половик, мгновенно озябла, подбежала к голландке, топившейся из коридора, прижалась к ее теплому боку («Прощай, прощай, печенька, матушка!»), нагнулась над тазиком с водой, поплескала в лицо. Особенно тщательно обмывалась губкой, потом вытиралась. Поглядывала в зеркало на свою сияющую, розовую, ознобными пупырышками покрывшуюся кожу. Сны, сны, потайные девичьи сны о ком-то, кто однажды придет и коснется губами ложбиночки меж грудей – «Суженый мой, ряженый, приходи меня поцеловать!»... Сбудутся ли эти сны?

Ой нет, ни о чем больше не думать! Иначе захочется начать с того, чем, возможно, предстоит закончить: выпустить себе в лоб не последнюю, спасительную пулю, а сразу уж первую.

Полуодетая, в нижней юбке, Тамара кинулась в угол, упала под образа. Икона Казанской Божьей Матери, любимая ее икона. Сколько молитв перед нею произнесено, сколько жарких мечтаний ей поверено!

Сегодня молитвы не шли с языка, только глаза жадно впивались в темные, непроницаемые глаза Богородицы. Матушка-Заступница все знает, все понимает. Все может! Может уговорить своего сына, чтобы он...

А как же его «Не убий!»?

Нет, не станет Матушка-Заступница уговаривать своего сына миловать девку-убийцу. Не стоит и просить...

Тамара и не просила. Только смотрела, бездумно смотрела в темные, непроглядные очи Богородицы.

– Ну вот, – громко сказала за дверью Маня. – Дождались. Одни будете завтракать, а мы с Анной Васильевной в церковь отправляемся. А вы муфту матушкину не видали, а, Тамарочка?

Не дождалась ответа, заскрипела половицами, уходя.

Тамара вскочила, метнулась к двери – проститься с мамой! – но замерла.

Нет, нельзя. Мама сразу все поймет, почует беду. Не надо. Да и больнее это – длить последнее прощанье. Не нужно.

Она даже к окну не подошла – стояла, прижавшись к печке, пока не хлопнула калитка и не заскрипели доски старого тротуарчика под шагами двух немолодых, огрузневших женщин. Представила: мама идет, сунув руки в рукава, чтоб не зябли – муфту она так и не нашла.

Разумеется, как она могла ее найти, когда муфта со вчерашнего вечера спрятана у Тамары под матрасом? И не муфта это теперь вовсе, а кобура, как у военных бывают кобуры для револьверов. Сам же револьвер в тайничке под отставшей половицею. Лечь на пол, поглубже заползти под кровать и у самой стенки подковырнуть ножом...

Мама и Маня прошли мимо. Наверное, уже скрылись из виду.

Прощайте, любимые!

Нет, все, кончено с прощаньями.

Тамара отерла сухие глаза и принялась одеваться.

* * *

...Помнится, было вскоре после свадьбы... или нет, Сашенька уже родилась, да-да, как раз через год после ее рождения... в июне месяце Русанов уехал на процесс в Саратов, а Эвелина вдруг стала слать ему отчаянные письма. Заскучала невероятно, истерикой от них пахло, а что такое знаменитая понизовская истерика, он успел узнать благодаря Лидии... Сколько времени с тех пор прошло, а все никак не забывалось! Ну, Русанов отбил телеграмму в Энск: «Выезжай «Алешей Поповичем», встречаю Саратове, твой муж». Через день пришел ответ, что выезжает. Русанов снял комнаты поближе к зданию Окружного суда, где был занят на процессе, и сговорился с дочкой хозяйки, что та побудет нянькою. Он не сомневался, что Эвелина приедет с Сашенькой. Не бросит же она годовалую дочь на Олимпиаду, несколько свихнувшуюся на почве несчастной любви (своей собственной и сестры Лидии)! А впрочем, у Олимпиады уже тогда появлялись те стародевичьи привычки, которые позволяли предположить, что в будущем из нее выйдет великолепная тетушка.

А впрочем, что еще оставалось делать бедной Олимпиаде, когда...

Нет, об этом потом.

Итак, Русанов стоял на пристани, млея от любви супружеской и родительской, предвкушал, как одной рукой прижмет к себе красавицу-жену, другой – красавицу-дочку, воображал, как ночью, намиловавшись с Эвелиной, поднимется с влажных от любовного пота простыней и заглянет в соседнюю комнату, где будет спать Сашенька, постоит над ней, ангелочком, смаргивая слезу восторженной родительской любви...

Не так все вышло, как чаялось.

Пароход причалил, пассажиры пошли с чемоданами. На пароход все оглядывались со странным выражением. Прошел знакомый дантист, державший кабинет на Решетниковской улице, – Русанов знал, что у него родственники в Саратове. При виде Русанова дантист отчего-то сделался красен, будто вареный рак, и неуклюже помахал, торопливо отворотясь. Впрочем, Русанов и рад был: а то прилипнет, как банный лист, помешает семью встречать. Эвелина все не сходила. «Наверное, Сашенька раскапризничалась или описалась», – умиленно подумал Русанов.

Он водил взглядом по иллюминаторам, стараясь угадать, за которым из них сейчас его жена. Обратил внимание: отчего-то матросня «Алеши Поповича» стояла по борту всех трех палуб с букетами сирени и черемухи. Встречать, что ли, начальство какое готовились?

Вдруг женская фигура мелькнула на нижней палубе, у трапа, пробежала по нему, цепляясь за поручни... следом матрос тащил чемодан. Русанов не вдруг узнал жену. Неужто она все же одна? А где же Сашенька?

Эвелина ступила на причал, оглянулась, замахала:

– Костя! Костенька, милый!

И в то же мгновение со всех трех палуб, словно по сигналу, посыпались на пристань цветы, благоуханные охапки. Они осыпали Эвелину, сбили шляпку с ее головы. Они сбили и шляпу с головы Русанова, а одна ветка пребольно хлестнула по глазу. Полуослепший, полуиспуганный, он взглянул на пароход и увидел у самых сходней высокую фигуру в поддевке и картузе – конфетный, самоварный, картинный тип русского красавца-купчины: русая бородка, ясные глаза... Ясные глаза эти с нескрываемой тоской смотрели на Эвелину, которая одной рукой обнимала мужа, другой махала, крича:

– Прощайте, Евгений Кириллович! Прощайте и будьте счастливы!

Что касаемо Русанова, то ему для счастья экстра-необходимо было сейчас кинуться на пароход и совершенно неинтеллигентно, так, чтобы это выглядело как можно более недостойно молодого, подающего надежды адвоката, набить морду нарисованному Евгению Кирилловичу. Однако Эвелина, конечно, его желание почувствовала и с неженской силой втолкнула мужа в пролетку, весьма кстати оказавшуюся поблизости.

– Поехали, поехали! – вскричала она, плюхаясь на колени мужа и прилипая к его губам. – Пое-ха...

– Куда ехать-то, барин? – привел их спустя некоторое время в себя флегматичный оклик. Извозчик несколько отдалился от пристани и остановился за углом первого же дома, видимо, ожидая, пока Эвелина окончательно заморочит голову мужу.

– Куда едем, Костенька? – нежно проворковала она, гипнотизирующе глядя в глаза.

Он, точно кролик перед удавом, зашлепал губешками, адрес из себя выдавливая, и Эвелина продолжила свое обездвиживающее, обезрассуживающее занятие, которое завершилось только под утро. Лишь тогда вконец вымотанный и до кончиков волос счастливый Константин вспомнил про дочку, оставленную дома («Ну Костя, ну разве могло быть это, когда бы Сашка хныкала за стенкой?!»), и про загадочного картинного Евгения Кирилловича.

– А он и впрямь загадочный, – промурлыкала Эвелина. – Это он только с виду такой, знаешь, не то островский, не то кустодиевский: картуз, шелковая рубаха с витым пояском, штаны плисовые, – а на самом деле не без тонкости. Забудь о нем! Ну влюбился, ну, всю дорогу от Энска просто заваливал цветами, с каждой пристани возами их везли, я думала, умру от удушья, ну, звал остаться с ним, этаким грассирующим баском рассыпался: «Ah, inutilement vous me ne?gligez! Au revenu chez moi 200 mille, rien ne regretterait pas pour une belle dame!»[28]

– Что, так вот по-французски и рассыпался? – не поверил ушам Русанов.

– Ну я же говорю, не без тонкости он! Именно по-французски, да еще с самым лучшим парижским выговором. Да и бог с ним, все равно... (показалось Русанову или в самом деле Эвелина подавила легчайший вздох?) все равно никогда мы с ним больше не увидимся.

Конечно, шансов встретиться с Евгением Кирилловичем и впрямь было не столь уж много – велика, как говорится, Россия! – но все же Русанов счел за благо более не отпускать жену в странствия одну. Слишком уж она была красива, слишком приманчива с этими ее разными глазами – один был серый, а другой карий, да еще и с какой-то удивительной прозеленью. У Эвелины была сестра Лидия, двойняшка ее и полный вроде бы близнец, но лишь когда стояли сестры с закрытыми глазами. А стоило Эвелине поднять ресницы и блеснуть своими разными очами, как в сторону Лидии больше ни один кавалер не глядел. Совершенно так же поступил в свое время Константин Анатольевич Русанов. Он влюбился в первую минуту знакомства, ухаживать начал спустя час, на другой день заручился согласием Эвелины, через две недели решился на официальное предложение – ох, сколько дров за эти две недели наломалось, вспомнить страшно! – и теперь ни с кем не намеревался делить свою обворожительную жену вообще и ее разные глаза в частности.

Назад Дальше