Гарем Ивана Грозного - Арсеньева Елена 10 стр.


Анастасия Романовна пришла в восторг от ее красоты, всплакнула над печальной историей Тимофея Челубеева, сердечно поблагодарила князя Курбского – и отдала девушку в помощницы мамкам и нянькам маленького царевича.

Так победно и радостно завершилась казанская история.

АНТОНОВ ОГОНЬ

После тяжкой борьбы с Казанью покорение Астрахани прошло, чудилось Анастасии, почти неприметно, тем паче что про астраханских князей таких ужастей, как про казанских, не рассказывали, а совсем наоборот. Астраханцы-де настолько трусливы и изнежены женами, что как услышат о нападении русских, так сразу надевают доспехи, но не идут врага воевать, а сидят за пиршественными столами со своими бабами и брешут байки о мнимой доблести.

Астрахань теперь тоже стала наша. Казалось бы, время настало – живи да радуйся! Однако Анастасия чувствовала себя плохо. Нет, сама-то она была здорова, а если и затаились в теле какие-то хвори, то при встрече с государем-Иванушкой все сразу исцелилось. Сердце по ребеночку болело и тревожилось. Хоть мамок и нянек у царевича – не счесть, но не зря говорится, что у семи нянек дитя без глазу. Царевич рос медленно, был маленьким, болезненным, а уж до чего крикливым – просто не описать словами.

Порою Анастасия срывалась с постели среди ночи и через все покои, сопровождаемая переполохом ночных боярынь и прислужниц, а также недовольством царя, бежала посмотреть – жив ли еще сын. Его старшие сестрицы, умершие во младенчестве, снились по ночам и доводили до тайных, мучительных слез. Но стоило подойти поближе к детским покоям и услышать тихое, словно бы мяуканье обиженного котенка, хныканье Мити, как от души отлегало: жив еще, слава те, Господи!

Сначала кормилицы и нянюшки на стенки лезли, когда царица отдала им Настю-Фатиму, и нипочем не подпускали ее к царевичу. Держали на грязной работе. Но вот как-то раз в тяжелую минуту, когда все уже с ног падали от усталости, а Митенька-царевич никак не унимался (Анастасия строго-настрого запрещала давать ему маковый сок для утишения крика, опасаясь, что сын слишком слаб и может не проснуться), позволили-таки басурманке взять на руки царево дитя. И в то же мгновение оно перестало плакать, словно по волшебству! Митя уснул и крепко спал до утра.

Решили, что это случайность; однако и в другой, и в третий раз младенчик успокаивался на руках у Насти.

Вдобавок ко всему, новая нянюшка рассказала старшей мамке о том, что в Казани болезненных ребятишек прикармливают козьим молоком – не коровьим, нет, оно тяжело для маленького животика, а именно козьим, разведя его теплой водой. Дали такого молока Мите – и он поздоровел на глазах. Старшая мамка, Евдокия Головина, была женщина добрая. Она не замедлила рассказать все царице, и Анастасия осталась очень довольна.

Или сделала такой вид?.. На самом-то деле ей не очень нравилась Настя, только никто об этом даже не подозревал. Очень хорошо помнила царица ту минуту, когда она стояла рядом с девушкой, благодаря Курбского за подарок, а он переводил взгляд с одного лица на другое. Анастасии казалось, что князь Андрей Михайлович сравнивает одну Настю с другой – и это сравнение было не в пользу царицы. Четыре раза она рожала, и это не могло не оставить следов на ее теле и некогда лилейном, безупречном лице. И затянувшееся нездоровье, и горе от потери детей, и разлука с мужем, и ежеминутная тревога за него, и каждодневные печали – мало ли печалей у женщины, о причине которых мужчины даже не подозревают! – все это испещрило ее лоб, щеки и подглазья мелкими морщинками, которых не могли скрыть даже белила и румяна. Анастасия вообще ими пользовалась редко, так и не забыв наставлений подружки Магдалены. Царице сравнялся двадцать один год, а Насте-Фатиме – четырнадцать. Она была почти в том же возрасте, что и Настя Захарьина, когда пронский князь сватался к ней и получил отказ от честолюбивой Юлиании Федоровны. Теперь-то Андрей Михайлович тоже стал семейным человеком, у него рос сын, однако же Анастасия доподлинно знала, что в ту минуту он вспоминал ее юную красоту и размышлял, куда она подевалась. Эх, если бы какая-то женщина знала ответ на этот вопрос!..

Словом, царица недолюбливала Настю, однако с ней теперь приходилось считаться – из-за царевича.

Шло время. Вот и Рождество осталось позади, зима катилась к закату, хотя еще цеплялась за жизнь последними морозами и метелями. Мужа Анастасия видела теперь мало, только ночью на супружеском ложе, которое он продолжал делить с ней, почти не отдаляясь в свою опочивальню. Целые дни царь проводил в Малой избе, которую отдал Алексею Адашеву и в которой тот принимал народные прошения, разбирал жалобы и давал ответы, либо в Благовещенском соборе у Сильвестра, либо в своей приемной комнате, беседуя с Курбским. Тот совсем забросил и свой старый Пронск, и Ярославль, дарованный ему в вотчину, – безвыездно жил в Москве и так же, как царь и его окружение, казался озабоченным одним вопросом: воевать Ливонию в будущем году или погодить немного, чтобы служилый народ отдохнул после Казани. А может, пойти на Крым?

Царице, впрочем, и в одиночестве особенно некогда было скучать. Девушки из ее светлицы были с утра до вечера заняты вышиванием покровов и икон, а в ее дневном деле всегда преобладало дело милосердия, помощи бедным, нуждающимся. Кроме нищих, множество людей, особенно женщин, взывало к милосердию царицы и подавало ей через дьяков челобитные о своих нуждах. Больше всего прошений приходило к праздничным или именинным царским дням, однако и в будни все дообеденное время Анастасии Романовны было занято чтением таких прошений. Конечно, не она собственноручно разбирала каракульки: для сего дела имелся дьяк. В челобитных вдовы и сироты старались поведать о своей горькой нужде и бедственном положении.

Анастасия внимательно слушала это разнообразие пеней на жизнь, порою подавая знак: этому полтину, или гривну, или один-два алтына. В самых тяжких бедах жаловала и рубли.

«По сиротству своему чаю найти убежище в монастыре и прошу на постриганье, сколько подашь, матушка ты наша и заступница народная».[15]

«Стою я, бедная, в напрасне в восьми рублях на правеже, а откупиться мне нечем».

«Сговорила я дочеришку свою замуж, на срок после Крещенья в первое воскресенье, а выдать мне нечем».

Или уж вовсе отчаянное: «Мужа моего убили на вашей государевой службе в Казани, за вас, государей, голову он сложил и кровь свою пролил. Пожалуй меня, бедную вдову, за мужа моего и за кровь, вели меня постричь в Вознесенский монастырь; а я стара и увечна и скитаюсь меж двор; чтоб я, бедная, волочась меж двор, не погибла, а я, государыня, нага и боса…»

Ближние боярыни клевали носами: размеренно-однообразный голос дьяка навевал им сон, однако Анастасия так вдруг разжалобилась последним письмом, что украдкой подбирала слезы с ресниц. Задумавшись об участи несчастной женщины, она не сразу почувствовала, что дьяк заговорил как-то неровно, взволнованно. Прислушалась.

«… якобы государь наш Иван Васильевич за спинами прятался, а все подвиги свершал князь Курбский. Он и в бой полки вел, он и коня государева за уздцы тянул, чтоб заставить царя выехать на бранное поле…»

– Что такое? – вскинула голову царица.

Дьяк покрывался красными пятнами и комкал какое-то прошение, бессвязно бормоча:

– Прости, матушка-государыня, не пойму… бес попутал… подсунули мне сие, подсунули… не вели казнить!..

– Дай сюда! – протянула руку Анастасия.

Дьяк мученически завел глаза, однако не посмел ослушаться и подал скомканную грамотку. Плюхнулся в ноги. Анастасия досадливо отмахнулась от него и с трудом начала разбирать корявую скоропись.

Какой-то человек, забывший назвать свое имя, просил у царицы заступничества. Он убил слугу своего за то, что тот «лаял царя и называл оного трусом». Оказывается, слуга был при Казани в полку Курбского и теперь болтал языком направо и налево, что царь при воинском деле молитвами ограничивался да поклоны бил. Курбский есть истинный герой, а вовсе не государь-полководец! Дескать, Курбскому пришлось чуть ли не умолять царя, чтобы прервал он молебен и дал позволение на подрыв казанских укреплений. Уже бой кипел в городе, войскам необходимо было видеть впереди царя, а он все молился. Чуть ли не начали опамятовавшиеся татары вытеснять наших за пределы стен, когда бояре взяли царского коня под уздцы и повлекли его на поле боя! Увидав своего вождя, русские обрели новые силы и вырвали победу у врага. «Больно мне было слушать наветы на царя, и я зарезал своего раба, за что попал под суд и расправу, а ты, христолюбивая царица, прими за меня заступу и оборони», – заканчивал челобитчик.

Анастасия вскинула голову. Боярыни по-прежнему дремали за пяльцами и вряд ли заметили, как встревожилась царица. Дьяк поскуливал у ног.

– В печку брось! – хрипло шепнула она. – С глаз моих!

Дьяк с готовностью повиновался.

– Молчи об сем, – тихо сказала Анастасия. – И я смолчу. Но ежели хоть слово вякнешь – сразу доложу государю про твою оплошку.

– Да мы, да я… матушка-царица!.. – заблеял дьяк.

– Поди, поди, – устало сказала Анастасия, которой нестерпимо сделалось видеть его смятое ужасом лицо. Когда дьяк вышел, пятясь, и бесшумно притворил за собой дверь, прикрыла лоб ладонью, зажмурилась, чтоб окружающие подумали: дремлет царица, – и не стали беспокоить.

Вот, значит, как!

Незнакомая прежде ярость подкатывала к сердцу, мешала думать. С трудом удалось Анастасии взять себя в руки, успокоиться.

Уж наверняка не один слуга лишь этого челобитчика распространяет лживые слухи. И не с печки же он упал, что вдруг начал оговаривать царя. Наверняка все наветы исходят из уст самого Андрея Михайловича, неуемное тщеславие которого не удовлетворено полученными почестями. Ему хочется больше, больше… ему хочется всего! Если дело этак дальше пойдет, он не замедлит приписать себе всю заслугу взятия Казани.

Ни на мгновение царица не заподозрила, что дыма без огня не бывает, что царь и в самом деле мог выказать некоторую слабость на поле боя. Да и разве женское это дело – мужа своего осуждать?! Ее дело – жалеть, помогать супругу. Государю-Иванушке и так тяжело. Мыслимое ли дело – на плечах такую ношу тащить. Хоть и посмеивается он: мол, невелика Русь, да разве сыщется больше ее? И чуть что где не так – на кого попреки? На государя. И суров-де он, и немилостив. А разве это справедливо? Алексей Федорович Адашев слывет в народе заступником добреньким, он всякую жалобу досконально рассматривает и примерно наказует неправедных обидчиков, помогая обиженным. Конечно! Помогает как бы от себя, а наказует-то именем царя! Вон, ходил слух, недавно какого-то человека, не подчинившегося приказу, отправил к месту службы в оковах. Однако при этом Адашев слывет мирским радетелем. Он даже на пиры не ходит – дескать, ни минуты лишней не может урвать у обиженных и жалобщиков, просто-таки поесть некогда: лишь одну просвирку за день употребит – и то хорошо. Как находит время и силы держать у себя дома десять тяжелобольных, с тел которых он своими руками смывает гной? Ангел Божий, да и только!

Анастасия так и дрожала от гнева, который все чаще и чаще охватывал ее при одной только мысли об Адашеве. Ни о какой Магдалене и грехах молодости никто теперь не молвливал: якобы в доме у него жила милосердно пригретая честная вдова его верного слуги Мария с детьми, и о ней упоминали с почтением.

Мария! Это же надо! Все та же Машка-Магдалена, вот она кто!

Этак искусно и сложилось мнение: Адашев добр да справедлив, а царь не в меру горяч и никому спуску не дает. Так и воображает себе народ молодого царя: вздорное дитятко, способное сделать что-то толковое, лишь находясь под присмотром Адашева, князя Курбского да попа Сильвестра, который чуть что – сразу сечет царя словесными розгами.

И разве только русские люди так думают? Князь Андрей Михайлович общается с ливонскими да аглицкими заезжими людьми и купцами, с поляками да немцами – можно не сомневаться, что и перед ними он клевещет на господина своего! А Сильвестр и Адашев его медоточиво поддерживают. Эти-то, безродные, уж вовсе молчали бы. Их место – во прахе! Ох уж эта русская спесь – каждый мнит себя равным по уму государю, каждый спит и себя на престоле видит! А ведь это лишь в сказках Иван-дурак на престол садится. В сказках – не наяву!

Анастасия с трудом унимала ретивое. Хотелось выбежать из палат, ворваться в Малую избу, гневно обличить Алексея Федоровича, потом в Благовещенском соборе сровнять с землей Сильвестра. Но сначала добраться до Курбского… Сейчас дико казалось ей, будто неверный князь мог вселить столько волнений в сердце. Было бы из-за кого маяться грешными мечтаниями. Да он просто пес, осмелившийся укусить хозяина!

В ее воспаленном воображении вина Курбского многократно увеличилась. Теперь чудился Анастасии чуть ли не заговор на жизнь государя-Иванушки, а значит – и на жизнь ненаглядного царевича. Уж не Фатиме ли, басурманке крещеной, предназначено совершить злодеяние?

Царица вскочила и со всех ног бросилась в детскую. Вспугнутые со сна боярыни, кудахча, затопали следом, не понимая, что вдруг приключилось с матушкой.

Анастасия приоткрыла дверь и замерла, увидев маленького Митю, который радостно агукал на руках похорошевшей, раздобревшей Насти-Фатимы. Личико у младенчика розовенькое, округлившееся, кулачки бойко молотят по воздуху. Невозвратно отошли в прошлое тяжелые минуты его непрекращающегося, жалобного плача, от которого у матери разрывалось сердце.

Анастасия устыдилась своих мыслей. Не надо выдумывать страхов – хватит и тех, которые существуют наяву. Беда в том, что Иван Васильевич безоглядно доверяет и Сильвестру, и Адашеву, и князю Андрею. Чем бы это доверие поколебать? Как бы его отрезвить?..

Какая жалость, что она так поспешно и необдуманно велела сжечь письмо! С другой стороны, что такое письмо? Даже стань о нем известно Курбскому, он всегда может отпереться: в чем его вина, ежели чей-то раб обезумел и ударился в словоблудие? Не раз приходилось Анастасии слушать речи князя, и она прекрасно знала, как умеет тот обаять человека, одурманить его разговорами. А государь как никто другой падок на словесные украшательства и доверчив. Нет, надо придумать что-то похитрее!

* * *

Она думала весь день до вечера, но ничто не шло на ум. А вечером возникла новая тревога: заболел муж.

Иван Васильевич поранил ногу на охоте, напоровшись на сук, и вот уже который день прихрамывал. В нем с детства жило отвращение к болезням: младший брат князь Юрий просто чудо, как выживал, обремененный множеством врожденных хворей. В последнее время у него даже язык иной раз отнимался, делался князь нем и безгласен, яко див. Иван брата и любил, и презирал за телесную и умственную слабость, но даже мысли не допускал, что сам может уподобиться такому слабенькому существу. Поэтому лечиться царь смерть как не любил и болеть не умел, становясь бессилен не перед физическими страданиями, а перед той суматохой, которую поднимали вокруг захворавшего царя окружающие. «Можно подумать, конец света пришел!» – злился Иван Васильевич и даже себе не признавался, когда начинал недужить. Однако нога уже болела не в шутку, пораненная голень распухла и покраснела. Место вокруг раны сделалось сине-багровым, при небольшом нажатии сочился гной.

Немец Арнольф Линзей, придворный архиятер, сиречь лекарь, от робости слегка приседая, выговаривал царю: коли вспыхнул в теле антонов огонь, зачем государь пренебрегает разумными медицинскими наставлениями, слушает своих русских, невежественных врачевателей? Нет чтобы лечить хворь мощами святого Антония, как поступает весь цивилизованный мир, – здешние глупые знахари заставляют привязать к покрасневшей ране красную тряпку или обложить ее жеваным ржаным хлебом! Или еще советуют обвести нарыв трижды углем и бормотать при этом: «Ни от каменя плоду, ни от чирья руды, ни от пупыша головы, умри, пропади!» После этого следует бросить уголь в печь, приговаривая: «Откуда пришел, туда и пойди!» И уверяют: дескать, огонь из воспаленного места и выйдет. А ведь ничто ниоткуда само не выйдет. Рану следует вскрыть и хорошенько прочистить, удалить из нее гной и приложить целебную мазь его, Линзеева, рукомесла.

– Вот еще советуют в баньку пойти и хорошенько пропарить ногу с целебными травами, – невесело улыбаясь, сказал Иван, и Анастасия обратила внимание, как невесело, лихорадочно блестят его глаза.

Приложила руку к его лбу – ого!..

Увидев, как побледнела царица, Линзей осмелился почтительнейше попросить позволения коснуться царской ручки и головки. Позволение было дано, и лицо лекаря вмиг сделалось столь же встревоженным, как у Анастасии.

Назад Дальше