– Да ведь Алешка ее к себе забрал, ту девку, – усмехнулся Иван. – Поглянулась она ему – просто спасу нет! Отдал откупное приемным родителям – и увез на коне. Грех, конечно, а все ж поселил в Коломенском – он там дом себе выстроил. Выдаст ее замуж за какого-нибудь дворянишку приближенного… Сам Алешка женится, конечно, на этой Сатиной, которую отец ему высватал, а для сласти будет в Коломенское наведываться.
– Погоди-ка, – Анастасия повернулась на бок, легла поудобнее, забыв даже рубашку одернуть. – Не пойму, откуда ж ты знаешь, как у нас в доме все было? Что Магдалена с Адашева очей не сводила? Это он тебе рассказал?
– Или я слепой? – усмехнулся Иван.
Анастасия так и ахнула:
– Да как же… да что же?.. Монах?!
– Ну да, я там был – в монашеском облачении. – Иван явно наслаждался ее растерянностью. – Кота в мешке покупать не хотел, мне самому надо было на всякую-каждую посмотреть. Тогда и выбрал тебя!
Анастасия глядела широко раскрытыми глазами, словно впервые увидев человека, которому ее отдали в жены. Он, муж ее, хорошо улыбается, глаза у него ясные, серо-зеленые. Взмокшие от пота волосы курчавятся на лбу. Анастасия вспомнила, какая жаркая была у него щека, прижатая к ее щеке, как билось-дрожало его тело, прижатое к ее телу, – и вдруг засмущалась, опустила глаза. Прислушалась к себе, ловя прежнюю боль, цепляясь за прежнюю обиду, – но не нашла ничего, кроме нетерпеливого трепета.
– Милая, – он осторожно взял ее за руку, прижал к своей щеке. – Ах ты, милая!
Анастасия вздрогнула, приоткрыла губы. Но не испугалась – словно бы ждала чего-то.
– Царица моя, приласкай меня, приголубь.
– Как? – сама себя не слыша, прошептала она. – Я ж не умею.
– Сердце научит…
Через некоторое время бледный, сдержанный Курбский вышел к гостям и сообщил, что доброе меж молодыми свершилось. Знаки девства царицына были предъявлены свахам и придирчиво ими осмотрены.
Свадьба Ивана Васильевича и Анастасии Романовны состоялась.
СТРАХ БОЖИЙ
После свадьбы, побывав, по обычаю, вместе в мыленке, молодые царь и царица прервали пиры двора и пешком отправились в Троице-Сергиев монастырь, где оставались до первой недели Великого поста, ежедневно молясь над гробом святого Сергия. А когда вернулись, Анастасия постепенно начала осваиваться с новой жизнью.
В Кремле пряничные разноцветные крыши, сахарные, точеные столбики на крылечках, крошечные слюдяные, леденцовые оконца, узенькие переходики, крутые лесенки, более похожие на печные лазы. И пахнет здесь печами и пылью.
Поговаривали, будто царский дворец в Коломенском куда уютнее и просторнее. Анастасия очень мечтала оказаться в Коломенском – ведь где-то там и Магдалена! До смерти хотелось увидеться с ней, поболтать, как раньше. Ведь во все время своей замужней жизни Анастасия не видела ни одной прежней подружки. Среди царицына домашнего чина – ближних боярынь и боярышень – Анастасия пока не сыскала наперсницы и начала всерьез задумываться, как бы поменять всех этих важных, надутых, неприятных особ на привычные и дружеские лица. Но с этой просьбой надо было сперва обратиться к мужу, а просьб к нему и так накопилось множество. Дядюшка Григорий Юрьевич и брат Данила просто-таки осаждали ее настойчивыми требованиями мест при дворе для самых дальних, вроде бы позабытых родичей Захарьиных. Для себя желали новых и новых угодий и кормлений, а пуще всего – первенства перед Глинскими, которые постепенно прибрали к рукам своим и своих клевретов чуть не все верхние должности в стране. Захарьины же полагали, что времена сменились: Глинским пора если не вовсе на покой, то хоть потесниться на теплых местечках.
Матушка Юлиания Федоровна тоже навещала дочь не для того, чтобы приласкать или подбодрить, а с особенным, заискивающим поджатием губ просила заступничества для тех же Захарьиных либо Тучковых. Анастасии же хотелось от матери совсем другого – совета. Ведь она еще так мало знала о женской жизни, а пуще всего – как обращаться с этим загадочным человеком, ее супругом…
Они спали каждую ночь вместе и с одинаковым рвением предавались плотским забавам – разве что Великий пост малость остудил взаимную тягу, – однако Анастасии чудилось, будто они оба все еще приглядываются друг к другу, принюхиваются, словно два игривых кутенка, и, даже биясь о постель разгоряченными телами, ждут друг от дружки какого-то подвоха. Она – что государь-Иванушка вдруг вспомнит уроки своих прежних блядей и снова подымет на жену руку. Он… Бог весть, чего было бояться всевластному самодержцу, однако Анастасию томило чувство, словно он вечно кого-то или чего-то опасается, вечно кому-то что-то пытается доказать, а уж ласки он у жены иной раз вымаливал – ну в точности как голодный котенок – мисочку молока! Но при этом так умел походя ткнуть носком сапога под ребро, что надолго перехватывало дух…
Однажды – они только вернулись из Троице-Сергиева монастыря, и высокое, благостное настроение все еще владело Анастасией, – рано утром царь позвал в опочивальню одного из ближних бояр.
Анастасия вскинулась, пытаясь выскочить из постели и скрыться, но Иван, хохоча, поймал ее за косу и заставил снова лечь. Она едва успела прикрыться, как в дверь просунул голову смущенный Иван Иванович Кашин-Сухой. Пряча правую руку под меховой оторочкою парчовой ферязи, он украдкой осенял себя крестом. Виданное ли дело – в чужую опочивальню сунуться, даже и боярскую, а царскую – тем паче! Он бы и не сунулся, да уже научен был горьким опытом, вошедшим в пословицу: не спорь с царями…
Пал ниц, прижал лоб к полу, изображая безмерную почтительность, а на самом деле просто не решаясь поднять голову.
– На охоту поеду! – сказал молодой царь. – Надоело пришитым к бабьему подолу сидеть – кровь потешить хочу. Скажи там, чтобы седлали. Да псари не мешкали бы!
Кашин-Сухой проворно подскочил и юркнул обратно в дверь с мальчишеской резвостью, радуясь, что не пришлось задерживаться в опасном покое.
Анастасия наконец осмелилась высунуть нос из-под одеяла:
– Ушел?..
– Ушел, ушел! – хохотнул Иван, спуская голые ноги на пол и нашаривая татарские туфли без задников и с загнутыми носами: эту обувь он находил очень удобной и даже частенько выходил в ней к боярам, словно бы позабыв про сапоги и наслаждаясь негодующими взглядами почтенных мужей. – Вставай, теперь некого бояться.
– Ой, негоже, государь-Иванушка, – пробормотала Анастасия, подбираясь к краю широченной кровати, – негоже, чтобы мужчина – да к царице в ложницу…
– Что? – резко обернувшись, Иван свел к переносице свои густые брови. – К ца-ри-це? Да какая ты царица?! Кем была, тем и осталась. Одно мое слово – и в монастырь тебя свезут, забудут люди, что была на свете такая Настька Захарьина. Слыхала небось, как мой батюшка Василий Иванович заточил в обители порожнюю женку Соломонию, а сам на матушке женился? Гляди, станешь мне перечить…
Он не договорил и сердито сморщился: жена плакала. Тьфу ты, ну что за глупая баба!
Он бы страшно удивился, узнав, что «Настька Захарьина» надолго затаила обиду…
* * *То чудилось Анастасии, будто муж младше и беззаботнее ее брата Никиты, то – старее и мудрее самого митрополита Макария. Он играл милостями и опалами, как дитя малое – разноцветными камушками. Он умножал число любимцев, но еще больше наживал себе неприятелей среди отверженных. Он рассыпал во все стороны золото, словно это был желтый, или красный, или белый отборный песок – тот самый, который служители Истопничьей палаты ежедневно подвозили в Кремль с Воробьевых гор и обновляли все дорожки, рассыпая в подсев, через решето, чтобы ложился ровно и чисто. Но порою становился вдруг скуп, начинал кричать, что и Шуйские, и Глинские равно перед ним виновны – расхитили сокровища великих князей, обездолили и его самого, и грядущее потомство, у Шуйского прежде была всего только шуба мухояровая, из самого дешевого суконишка, а теперь вон как разбогател! С чего, как не с ворованного? Надлежит имущество каждого из бояр перетряхнуть хорошенько: не завелось ли лишнего богатства, кое пристало держать лишь в царевых палатах?..
Иногда Иван поражал жену добротой и сердечностью. Сутками не покидал царицыных покоев, лаская и голубя свою «агницу» или пытаясь научить ее играть в свои любимые шахматы, в коих фигурки были выточены из слоновой кости и имели вид казанского воинства (Анастасия многозначительного движения фигурок отчего-то ужасно боялась, а значит, в ходах путалась и норовила сдаться на первых же минутах игры, чем несказанно сердила мужа), а если даже и срывался на охоту, возвращаясь лишь в полночь-заполночь, то непременно заглядывал в опочивальню жены: не плачет ли? не тошнится?
Тошнилась Анастасия частенько – ведь зачреватела если не с первой, то со второй ночи, и выпадало время, когда свет белый делался ей не мил. Иван хоть и косоротился, глядя в ее зеленовато-бледное, потное после приступов рвоты лицо, но был безмерно рад, что вскоре сделается отцом, потому к слабости жены относился терпеливо и приказывал прихотям царицыным всячески потворствовать. А какие у нее особенные были прихоти? Разве что брусники моченой хотелось непрестанно да еще холодной лапши куриной (вот непременно чтобы с ледника, ни в коем случае не теплой!), а от всякой прочей снеди мутило. По счастью, студеная лапша государю тоже пришлась по вкусу, и он охотно трапезничал с молодой царицей.
Так миновала весна, а в апреле начала гореть Москва. Лишь только полузимняя мартовская слякоть сменилась жаркими весенними суховеями, вздымающими пыль до небес и раздувающими всякую мало-мальскую искру, как заполыхало с беспощадной внезапностью. Чуть ли не в один день, 12 апреля, загорелся Китай-город. От десятков лавок с богатым товаром, Богоявленской обители и множества домов, лежащих от Ильинских ворот до самого Кремля и Москвы-реки, остались одни черные уголья. Густой, жирный дым проник в царские палаты, закоптив окна, стены и даже образа, которые перед Святой как раз начали мыть грецким мылом, посредством грецких же губок, и подновлять.
Во дворце приключилась суматоха. Кто настаивал, что царь должен немедля покинуть Кремль, кто надеялся на скорое прекращение пожара. Митрополит Макарий был против того, чтобы оставлять столицу, и отослал гонцов во все церкви: ходить кругом огня с крестными ходами, неустанно служить молебны.
Иван, Анастасия и младший князь Юрий тоже прилежно били поклоны пред образами. Однако когда высоченная пороховая башня взлетела от огня на воздух и, разрушив городскую стену, упала в реку, запрудив ее своими обломками, царь понял, что не от всякого грома открестишься, и хмуро велел собирать пожитки и перебираться на Воробьевы горы, в тамошний летний дворец.
Суматоха усилилась. Никому не хотелось срываться с места и тащиться в необжитые, на скорую руку слаженные, наполненные сквозняками палаты. Однако для беременной Анастасии настолько невыносимы оказались запах пепла, которым теперь был пропитан воздух Москвы, да вонь от шипящих под редкими, скупыми дождичками горелых бревен, что ехать пришлось не мешкая. Царицу насилу довезли до Воробьевых гор (бабки уже начали бояться – скинет дорогой!), и хотя тут, на высоте, на вольном ветру, дым сдувало и сносило в низины, все-таки вещи и короба с платьями изрядно успели пропитаться горьким духом пожарищ. Хотела Анастасия попроситься в Коломенское, но не осмеливалась. Адашев, похудевший, сумрачный, мотался между Москвой и Воробьевым дворцом, привозя из Москвы новые новости – одна другой унылее. Анастасия стыдилась спросить его о Магдалене.
Затихшие было пожары возобновились 20 апреля. Слободы Гончарная и Кожевенная обратились в пепел – и тотчас хлынули дожди, словно Господь наконец смилостивился над перепуганной столицей.
Потихоньку зашевелились на пепелищах люди, начался сбор милостыни для погорельцев. Боярыни Анастасьины, притомленные сном на тощих сенниках, да сквозняками, да опостылевшей куриной лапшой, потихоньку ныли о возвращении из Воробьева. А ей до того не хотелось трогаться с места, опять колыхаться на колеях, вытрясая душу! Царь, конечно, не вытерпел – сорвался в Москву, но Анастасии уезжать не велел: плохо брюхатой на огонь смотреть, как бы не родилось чадо с родимым пятном на лице! Царице было приказано пока сидеть в Воробьеве – ждать новостей.
Она и сидела, и ждала – молилась с утра до вечера либо мусолила страницы любимой книжки про Петра и Февронию. Ну и шила жемчугом – до Юлиании Федоровны – искусницы, конечно, было далеко, однако покров Грузинской Божьей Матери Анастасия положила себе непременно закончить до родин. От нее не отходил младший князь Юрий: косноязычно бормотал, пора-де и ему жениться, как бы Ульку Палецкую за другого не отдали, она ведь красавица; а братец Иван обещал к Палецким сватов заслать, так вот не раздумал ли? Анастасия, как могла, успокаивала его…
Приезжал проведать сестру брат Данила – хмурый и злой, долго отнекивался на вопрос, что гнетет, а потом пробурчал: Глинские, мол, вовсе распоясались, царь нарочно стравливает их с Захарьиными да Шуйскими, забавляется вспышками лютой вражды, но видит Бог, доиграется он себе на горе!.. И попрекал сестру, что никак не решается замолвить слово за своих, – значит, тоже предалась Глинским? Он оставил Анастасию в слезах. Адашев видел, что она плачет, спрашивал, чем озабочена царица, да Анастасия, боясь, что царь разгневается на брата (Адашев каждое слово переносил государю!), отмолчалась, вновь подавив желание спросить, как там Магдалена.
Дни тянулись медлительные, сонные, тягота подкатывала под сердце… Настал июнь. И тут опять загорелась Москва!
* * *Накануне царь приехал навестить жену, провел ночь в ее постели, хоть и без греха – бабки обоих застращали выкидышем, – а наутро отправился на охоту. Государь был не в духе – на него всегда дурно действовал сильный ветер, а тут с утра несло с северо-востока, да почему-то не прохладой облегчительной, как следовало бы, а знойным суховеем.
Доехали до Островка, никакой дичи не загнали, ягдташи тоже были пустые, и сердитый Иван велел остановиться передохнуть. Когда подъезжали к деревне, увидели у околицы около полусотни мужиков, стоявших на коленях. Они имели вид людей, долго пробывших в дороге, но, судя по одежде, это были не крестьяне, а купцы и посадские люди.
Иван поднял руку, приказывая своим остановиться; вытянулся на стременах, щурился, вглядываясь в неизвестных людей. Алексей Адашев и Вешняков, скакавшие справа и слева от царя, неприметно для других переглянулись. Обоим враз вспомнилось одно и то же: года два или три тому назад, вот точно так же, на охоте, царский поезд остановили человек пятьдесят новгородских пищальников,[6] явившихся в столицу с какой-то жалобой. Иван унаследовал от деда своего, Ивана III Васильевича, ненависть ко всему новгородскому, а потому, не слушая жалобщиков, велел своим стражникам разогнать их. Новгородцы воспротивились, и началась свара: стреляли друг в дружку, секлись мечами – полегло с обеих сторон человек по десять. Иван пришел в такую ярость, что велел немедля дознаться, кто подучил новгородцев к дерзости и мятежу. Тогда-то и простились с головами Воронцовы, отец и сыновья, потому что ближний дьяк Василий Гнильевский, которому поручено было расследование, свел с ними какие-то счеты и доложил, что Воронцовы да князь Иван Кубенский – тайные виновники мятежа. И по одному только слову обуянный яростью государь жестоко расправился со своими былыми любимцами. А ведь именно из-за Федора Воронцова он когда-то до слез ругался с Шуйскими… Теперь же тело Федора истлело в могиле.
Удивительно ли, что никто не спешил мчаться к околице и расспрашивать путников, что у них за дело до царя! Но вот Игнатий Вешняков наконец решился – дал шпоры и поскакал к незнакомцам.
Иван хмуро наблюдал за переговорами. Ноздри у него так дергались, желваки так гуляли по щекам, что Алексей Адашев уже заранее знал: нынче царь опять начнет чудесить. А ведь, казалось, после свадьбы он немало утихомирился. Девок по улицам больше не гонял, в пыточную избу, кровь повеселить, не хаживал – даже с медведями реже забавлялся, чтоб не тревожить царицу! И хоть Анастасия Романовна уже была наслышана, как государь расправлялся с теми, кто вызывал его недовольство, видеть ей этого еще не приходилось. И слава Богу! Такое зрелище не для женщины, чем паче беременной…