Зима в раю - Арсеньева Елена 11 стр.


Так Микитиха и не передала никому силу, а потому с той поры колдуний в Доримедонтове не водилось. Ходили, впрочем, какие-то темные слухи, будто гуляка беспутный Никита Кузьмичев к старухе все же наведался, силу ее перенял, а потом и поджег избу… и вся спорынья[10] к нему с тех пор пошла, и немаленьким человеком он сделался. Но какими-то деревенскими россказнями Лидия в ту пору мало интересовалась, свои сердечные дела донимали и терзали до изнеможения.

Однако сейчас она все это вспомнила – и подумала: уж наверное, правила для колдуний, что русских, что французских, установлены врагом рода человеческого одинаковые. Какая ему, злочестивому, разница, Микитиха перед ним или мадам Прево? Душа человеческая – она всегда и везде одна и та же… А что, если не просто гадальную книгу передала Лидии умирающая мадам Прево, а некий таинственный дар? Может статься, старуха потому и злобствовала на русскую соседку, что предвидела: именно она станет наследницей.

Так это было или иначе, но с той поры Лидия гаданием очень увлеклась и, перечитав не единожды книгу, как-то, в особо безденежную минуту, подумала: а почему бы не воспользоваться тем, что сама судьба вложила ей в руки? Клиентура мадам Прево то и дело ломилась в подъезд… Разумеется, если этим заниматься, то не в своей квартире. Зять (какой-никакой Дмитрий, а все же зять!) подобного не переживет.

Поразмыслив, Лидия сняла комнату для консьержки в двух кварталах от дома, на рю Марти. Сама – Дмитрий наотрез отказался помогать – оклеила ее обоями. Ну что ж, правильно говорят французы: necessite fait loi, нужда свой закон пишет! А между прочим, вышло чистенько и миленько… Потом Лидия за сущие гроши купила на маленьком пюсе, который по воскресеньям работал на углу улиц Трюдан и Марти, круглый столик с инкрустацией, кушетку, пару стульев для посетителей и удобное полукресло для себя. Там же приобрела абажур, скатерть, плед и портьеры, чуть опаленные по краям, – была распродажа вещей, спасенных после пожара, и это поразило ее воображение. Лидии нравилось думать, будто тот, давний, доримедонтовский пожар, в котором сгорела Микитиха, каким-то боком имел отношение к купленным вещам, хотя… ерунда, конечно… А может статься, и не ерунда! Затем Лидия подобрала в своем (Эвелинином!) гардеробе подходящее черное платье, заколола купленным на том же пюсе черепаховым гребнем (мадам Прево носила совершенно такой же!) узел своих тонких, вьющихся, темно-русых, почти не тронутых сединой волос, затенила в своем салоне висячую лампу палевым кружевным абажуром (очень выигрышно смотрелось лицо при таком освещении, морщинок почти не видно, а глаза сразу стали глубокие-глубокие, таинственные, темные, и даже какие-то золотые искорки в них появились откуда ни возьмись), а потом повесила рядом с дверью табличку на двух языках – русском и французском. Гадаю, мол, ворожу и предсказываю судьбу.

И начала трудиться.

Себя она теперь называла «мадам Лидия». А когда злоехидный Дмитрий однажды сказал, что новое ее имя очень напоминает обращение к какой-нибудь бандерше (французы-то слово «мадам» употребляют исключительно с фамилиями, и только содержательницы борделей зовут себя мадам Марго, к примеру, или мадам Жанна), Лидия постаралась пропустить его слова мимо ушей и только потупила глаза. Но не скромно, а с некоторой блудливостью, поскольку Дмитрий ненароком попал если не в «яблочко», то в «девятку» или в «восьмерку».

Не только атмосфера ее салона была полна чужими альковными тайнами. Кушеточка иной раз тоже к делу приходилась… Всякие люди захаживали к мадам Лидии, встречались среди них и мужчины, жаждавшие утешения не токмо сердешного, но и телесного… Были и очень молодые мужчины, даже юнцы, а Лидия всегда именно юнцов предпочитала всем прочим представителям мужского пола…

Конечно, тут имелась своя доля риска. Однако среди клиентов Лидии имелся некий хитрый доктор, венеролог, кабинет которого находился неподалеку, в респектабельном доме на респектабельной рю Ле Пелетье, тридцатитрехлетний светлоглазый человек, несколько угрюмый, невысокий, но притом блудливый и обольстительный, словно падший ангел. Вдобавок он обладал ярко выраженным эдиповым комплексом (а как же, читывали и мы модные книжки герра Фрейда, а ежели не читывали, то всенепременно слыхивали!), ну а Лидия, стало быть, обладала комплексом Федры. Вот они и нашли друг друга.

Вообще жизнь началась сызнова. Жизнь, совершенно отличная от той, которую приходилось вести в присутствии зятя, дочки и внучки. Там Лидия была тещей, мамой, бабушкой (Боже, ну почему нельзя называть ее grand-mere, grand-maman, на худой конец – mammy, как это водится у французов? Эти слова не оскорбляют женское достоинство, позволяют ей ощущать себя дамой, пусть даже гранд-дамой, но не жалкой старухой!) – в салоне же Лидия была молода, желанна, привлекательна. И, что не менее важно, она стала значительным лицом в квартале.

Бесится Дмитрий? Да на здоровье! Пусть бесится. А Татьяна вполне понимала свою шалую маменьку. Как же, кровь Понизовских давала себя знать, их кровь – не аксаковская водица! Лидия не сомневалась, что и Рита пошла в них, в Понизовских, а не в Аксаковых, даром что была названа в честь покойной матери Дмитрия. Ну что ж, в имени Маргарита кроются очень многие возможности, очень многие… Жаль только, что девочка свое полное имя ненавидела просто люто, начинала рыдать, стоило ее назвать Маргаритой или, особенно, Марго, что было для нее сущим оскорблением. Она не ленилась поправлять всякого, независимо от возраста: «Я не Маргарита, а Рита. Рита, понятно вам?!»

Впрочем, это так, к слову.

Главное, что Лидия чуть ли не впервые в жизни была абсолютно счастлива. Положа руку на сердце, перекрестясь и мысленно попросив прощения у дорогих ее сердцу покойников, она могла признаться (только себе, разумеется!), что никогда в жизни не была так счастлива, как теперь. А впрочем, нет. Нечто подобное испытывала она в то время, когда в Петербурге украдкой навещала «домик в два окошечка», где жил ее тайный любовник, бывший домашний учитель Лаврик. И еще позже, уже в Энске, когда в дом сормовского управляющего Шатилова украдкой проникал жутковатый, но такой обольстительный, об-во-ро-жи-тель-ный и неутомимый боевик по имени Бориска…

Впрочем, хоть он и был лучшим из ее любовников, Лидия старалась о нем слишком часто не вспоминать. Страшная то была история, страшно она и закончилась. Лидия суеверно считала, что воспоминания о Бориске приносят ей несчастья. Нет, ну в самом деле: только подумает она об удивительном его таланте – unique, ну истинный unique, как говорят в таком случае французы, зачем-то целуя кончики сложенных в щепотку пальцев, а потом еще прибавляют: «Quelque chose extraordinaire!», «Что-то особенное!» – или стоит увидать этого unique и extraordinaire во сне, как непременно в салон заявится либо пожарный инспектор, либо сборщик налогов со своей замусоленной тетрадочкой, или принесут неправильно выписанный счет за электричество. Или клиентка неплатежеспособная явится, норовя разжалобить рассказом о злодейском супруге, который кинул ее с деточками (семеро по лавкам сидят, а как же!) на произвол судьбы, а сам сбежал к любовнице, так вот нельзя ли его вернуть, мадам? А у самой нос волгло, проваленно хлюпает, и какая-то подозрительная язвочка имеется на губе, и невооруженным взглядом видно (между прочим, очков Лидия не носила – во-первых, потому, что они старят, а во-вторых, никакой надобности в них не было, зрение у нее – Рита позавидует), невооруженным глазом, стало быть, видно, что это не мать семейства, а проститутка с Пигаля, которая до сих пор тешит себя надеждой, что кот (по-здешнему le souteneur) не потому бросил ее, что у нее проявился сифилис, а просто так, на угол покурить вышел и вот-вот воротится. Подобные особы всегда норовили сбежать, не заплатив.

Вот и та дама, с визита которой сызнова начались несчастья у Лидии, явилась именно после воспоминания о нем. Или Лидия что-то напутала, и дама пришла после того сна, в котором она собиралась выколоть золотистый глаз Эвелине? Ах, какая, по сути, разница, если она угодила в капкан, в настоящий капкан, выбраться из которого не имелось никакой возможности!

А ведь начиналось все так мило, так интригующе, так многообещающе…

* * *

Александра бежала по улице, на ходу поправляя платок. Студеный, совсем не весенний ветер так и жег лицо. Услышав то, что сообщила Любка, она кинулась вон из дома как была – в халате, наброшенном чуть не на голое тело. Любка поймала, остановила. Заставила одеться потеплей. И все время бормотала что-то, уговаривала, умоляла одуматься, остановиться, не ходить на кладбище, не рвать душу.

– Ничего не сделаешь, Сашенька, милая! – Ну да, Любка так и называла ее, и Александру это ничуть не возмущало, а казалось само собой разумеющимся… потому что сейчас было совершенно неважным. – Ничего уже не сделаешь! Только намучаешься. Сама подумай, ну что ты одна сможешь? Там народу орава, там машины нагнали да милицию для охраны. Ты и на кладбище-то не пройдешь, все ворота перекроют, только комсомольцев с ломами да кирками будут пускать.

– Ты знала? Ты давно знала? Почему раньше не сказала?

– А что толку? – со вздохом пробормотала Любка. – Толку-то что? И потом, сама знаешь, что́ за лишние разговоры бывает. В газетах-то и по радио ничего про снос кладбища не печатали, значит, это называется «распространение провокационных слухов».

– Так, может, вранье? – с надеждой уставилась на нее Александра и замерла, до половины натянув ботик на туфлю. – Может, и впрямь слухи?

– А Оля-то куда ушла? – угрюмо напомнила Любка, нервно комкая в руках Александрин тонкий белый платок.

– Оля?

Александра разогнулась, уставилась в Любкины светло-карие, то и дело заплывающие слезами глаза.

– Слушай, да нет, не может такого быть! – воскликнула с новым приступом надежды. – Как Оля станет в этом участвовать, там же все наши лежат. И тетя Оля, и Даня, и… Тамарочка Салтыкова. Тамара! Она же героиня! Она их революционная героиня! Как же можно будет ее могилу порушить?!

Любка беспомощно махнула рукой.

– Да что с тобой говорить! – яростно выкрикнула Александра и выбежала из дому, забыв про платок.

Но Любка нагнала ее на лестнице и сунула платок в руки. Потом снова начала свое:

– Сашенька, Христом Богом прошу, не ходи туда! Только в беду попадешь! Там небось оцеплено все, ты не пройдешь!

Александра даже не обернулась.

Еще издали, с Полевой, увидела она, что никакого оцепления вокруг кладбища нет. У ворот стояло несколько милиционеров, что было, то было, да. Но грузовиков с солдатами нет, нет и народу. Видимо, комсомольцы еще не дошли, замешкались на своей Новой площади. А люди… неужели и впрямь властям удалось сохранить в тайне такое событие, как разрушение старого кладбища?! Или всем это безразлично? Или боятся, понимают, что плетью обуха не перешибешь? Конечно, если страшно за живых заступиться, то кто пойдет заступаться за мертвых?

Нет, тут какая-то путаница. Невозможно поверить! Милиция стоит… Ну что милиция, подумаешь! Мало ли зачем ее сюда пригнали? Это ничего не значит, кроме того, что на кладбище через ворота не пройдешь. Да и ладно, велика беда. В ограде сколько угодно проломов, пробраться очень просто. Вот хотя бы здесь, около братской могилы красных бойцов, умерших в девятнадцатом году…

Александра вспомнила, какая голодная зима стояла тогда. По карточкам хлеба, выпеченного с соломой пополам, выдавали фунт и восьмушку в день, а больше ничего. Иногда вместо хлеба давали просто овес. Угодно собачьего мяса – пожалуйста, на базаре по два рубля пятьдесят копеек фунт. Хотите телятины – у мародеров по шестьсот рублей небольшой кусок, окорок – тысяча. Бутылка разбавленного молока – десять рублей. Самая черная мука, свалявшаяся, с гнилым запахом, – двадцать семь рублей фунт. Никаких лекарств, даже йода, нельзя было и в помине найти.

А холодина какая стояла! Леденящая душу! Не только на улицах, но и в домах тоже царила невыносимая стужа – топить-то нечем было. Отец лежал больной, простуженный, под одеялами и шубами. Любка горела в жару, лежа в другой комнате, под другим ворохом одеял и шуб. Шурка был тогда в Москве, на курсах работников партийной печати. Саша разрывалась одна, присматривая за отцом, кидая иногда взгляд и на Любку, бегая на дежурства, всюду таская с собой дочь, которую остерегалась оставлять с больными в нетопленой квартире, и страшно боясь, что заболеет и Оля. О себе она почему-то нисколько не беспокоилась, потому, видно, и не подхватила никакой заразы. Да и с Олечкой обошлось, только она мерзла до того, что даже иногда плакала, горько и обиженно. И вот – счастье! Всем врачам и сестрам военного госпиталя дали срубить в Марьиной роще по три-четыре больших дерева на семью. Их срубили, распилили и свалили в кучи, но как вывезти? Шурка появится только дня через четыре, а то и через неделю. А вывозить надо спешно, чтобы не растащили…

У Саши было два свободных дня между дежурствами, и она еще один Христом Богом выпросила у главврача, пообещав, что отработает в двойном размере. Два дня она с утра до вечера возила на салазках обрубленные сучья – из Марьиной рощи до их дома на Варварке. За день удавалось обернуться четыре раза, всего четыре несчастных раза – больше ноги не несли. Счастье еще, что пятилетнюю Олю удалось на те два дня оставить у бывшей статской советницы Куваевой, жившей на первом этаже. С годами старуха растеряла всю свою вредность и теперь еле дышала, притесняемая многочисленными жильцами, возникшими в ее квартире после пресловутого уплотнения. Но на третий день оставить у нее Олю не удалось: куваевские жильцы сочли, что от девочки слишком много шума, и потребовали за беспокойство не четверть куба, как сговаривались сначала, а целый куб дров.

– Спасибо за помощь, – вежливо отказалась Александра. – Теперь я сама присмотрю за дочкой.

А между тем в последний свободный день ей предстояло самое трудное: вывезти из Марьиной рощи распиленные стволы. На счастье, госпитальное начальство смилостивилось и позволило взять госпитальную лошадь и нанять госпитального возницу – конечно, не за просто так, но все равно это было куда дешевле, чем брать городского. Ежедневно по утрам из госпиталя возили покойников под стену Петропавловского кладбища, и Саша сговорилась с возчиком, что будет ждать на кладбище, когда он освободится, а потом они вместе отправятся в Марьину рощу.

Она пришла уже в семь утра, держа на руках спящую дочь, и походила немного по дорожкам, постояла около дорогих могилок, потом подошла к подъехавшей госпитальной повозке. Уже начал брезжить рассвет. На повозке лежало с десяток трупов в одном нижнем белье. Трупы были закоченелые и неподъемно тяжелые. Возчик попытался осторожно стащить один из них, но труп свалился в могилу со стуком и грохотом, словно бревно.

Это было страшно. Так страшно в бледном предрассветном сумраке, что и возчика, и Сашу прошиб озноб.

– Подсоби, сестра, – сказал возчик, умоляюще глядя на Сашу.

Та разбудила Олю и поставила ее в сторонке на поваленный деревянный крест: стоять на дереве теплей, чем на снегу. Дочка была похожа на нахохлившегося воробья в своей серой шубке, перешитой из беличьей, принадлежавшей некогда Олимпиаде Николаевне, покойнице.

Все эти дни Саша не расставалась со старыми дворницкими рукавицами, которые когда-то забыл в Даниной боковушке дворник Мустафа, ее преданный ухажер, забритый на войну 14-го года и сгинувший невесть где в этой мясорубке. Мустафа пропал, но неснашиваемые рукавицы его служили русановскому семейству верой и правдой. Вот и теперь послужили: Саша надела их поверх своих штопаных варежек и, быстро перекрестясь, взяла мертвеца за босые ноги. Возчик, повеселев, подхватил тело за плечи. И все же в могилу труп пришлось бросать: не хватало сил опустить его осторожно, бережно, – и снова раздался нечеловеческий грохот.

Оля от страха заплакала, переминаясь с ноги на ногу на кресте. И плакала все время, пока Саша и возчик опускали в могилу труп за трупом, припорашивая их снегом и мерзлой землей. Потом Саша собрала сено, на котором лежали мертвые, бросила и его в могилу, а в сани постелила клеенку, которую прихватила из дому. Рукавицы Мустафы она почистила в снегу (как будто это могло избавить от заразы!), сунула их за ремень, которым была перехвачена ее шуба (чтоб не поддувало, так теплей!), и взяла на руки вконец измученную, зареванную дочь. Села на повозку – и они отправились в Марьину рощу за дровами.

Назад Дальше