Кот - Покровский Александр Владимирович 39 стр.


Лишенные шерсти почти целиком – за исключением головы или того выпуклого недоразумения, что за таковую считается, ну и, конечно же, срамных мест, уход за волосами в которых более всего напоминает задумчивое преследование экзотических насекомых, – люди любят гладить нас по спине.

От этого бывает сложно отвертеться.

После чего очень трудно отмыться.

Разве что нам подсобит вдохновение.

А вы вспомните, как моется кот.

Как он готовится, замирает перед началом, точь-в-точь философ, ловец горного эхо, а потом пошло-поехало. Его язык – смычок, его нога – виолончель Растроповича. Вот он им повел, вот повел, подлец, повел, вытягивая до-диез. А вот он вернулся в начальную точку и снова открыл для себя восхитительный мир божественных звуков, задержался, заколебался, завис, подрагивая, – так вздрагивает поутру осиновый лист или конь от нетерпенья, с шумом выдыхая морозный воздух, – и вновь навалился на свой инструмент, разбрасывая кудри.

Это я о маэстро.

В этот миг он превратился в смычок, в струны, в чистый звук.

Его нет, а есть только безумие жизни, для которой едино все: и любовь, и гниение, и стыд, и смрад.

Самозабвение, государи мои, чистое самозабвение.

Вот как моется кот.

А вы мне говорите что-то, что если кому делать нечего…

И не отпирайтесь.

Ведь я-то уж знаю.

– Кис-кис, Бася, Бася!..

Ой, кто это нас позвал, экономя на буквах? Ну конечно, это он.

Мой бедняга.

Ну вообще-то я не «Бася», я – Себастьян Берта Мария Альварес Франсиско де Картакена, а это вам не кий собачий, и мой прапрапрапрапра – уж не помню сколько раз – щур сидел на коленях у сына хирурга, бедного идальго, в молодости славно послужившего в солдатах, отличившегося в битве при Лепанто, в ходе которой он лишился левой руки, был схвачен пиратами и продан в рабство алжирскому паше, литератора, агента по закупке провианта и трижды судимого сборщика недоимок. Мой предок нашептал ему много историй, которые тот не преминул записать.

Его звали Сервантес Сааведра Мигель де.

Идальго, разумеется.

Ну что там у нас? Ах, ну конечно, опять эти куриные головы!

Золото сусальное! Все мучения дона Кишота! Не могу же я все время есть куриные головы!

В них совершенно отсутствуют витамины и клеточное молочко. То самое клеточное молочко, во что превращается еда в процессе пищеварения.

А люди едят ужасающие вещи. Бог ты мой! Бог ты мой! Нет, нет, нет! А точнее – да, да, да!

Всю таблицу Дмитрий Иваныча Менделеева, четырнадцатого ребенка в семье.

А мне, почесывая меня при этом за ухом, предлагается гипотетическая мышка, на проверку всякий раз оказывающаяся все той же голубоватой, с проседью куриной головой, в следующих выражениях: «Хочешь, хочешь, паршивец, волосатый пельмень!»

Пристальное изучение этого вопроса, вопроса о еде, привело меня к неутешительным выводам: организм человека представляет собой хорошенькую помойку.

Что не может не сказаться на его поведении, обустройстве быта и образе мышления как процесса, далекого от непрерывности.

Мусор, господа, состоящий из рейтингов, пива, инаугураций, катастроф, террористов, немытой посуды, баб, бомб, омоложения, очищения и осушения сосудов кармы.

Интерес же к силам потустороннего мира, магии, чародейству, кабале, иезуитству, бесстыдству и казнокрадству говорит о том, что в помыслах своих человек темен.

В этот момент меня пинком сгоняют с дивана.

Успею ли заметить, что сам по себе пинок, как бы правильно все описать, это та минимальная плата, на которую может рассчитывать тот, кто целиком препоручил себя избраннику.

Ещё один пинок.

Кормящий и выкормыш – это дилемма, я полагаю.

Немедленно за диван.

– Вылезь сейчас же и съешь куриную голову!

Как же, приготовьте обе руки.

– Ладно, зараза, я на службу ушел, а тебе все равно ничего другого не оставлю.

Безграничная мрачность и моложавая тупость!

А вот я бы не был столь категоричным в суждениях. И вообще в суждениях, в оценке событий была бы симпатична осторожность.

Я бы даже сказал, симптоматична.

Лучше быть расплывчатым, неконкретным, неясным, говорить такие слова, как: якобы, вроде бы, обращает на себя внимание тот факт, вполне возможно, казалось поначалу, вольно было бы предположить, как бы, если, в свое время, скорее всего.

Событию нужно предоставить свободу.

Оно ведь материально – надеюсь, что уж это ясно всем. И оно алчет своей независимости. Его нельзя взять в руки, вставить куда-нибудь тесно, прижать, застолбить, сказать, что это мое, потому что не вы его автор.

Только вы подумали о том, что событие у вас в кармане, как оно извернулось ужом злопахучим и выскользнуло из рук.

А тут налицо этакая роспись в собственном бессилии – это я насчет «ладно, зараза».

Этакая песнь баргузина, шевелящего вал.

Хлопнула дверь. Стоит посидеть еще немного в укрытии, ибо опыт подсказывает, что в озлоблении своем люди необычайно изобретательны.

А вот коты мудреют быстрее.

А вот люди могут и вовсе не помудреть.

Так и мрут, савраски, относительно недалекими. Так и мрут.

Как снопы на корню.

А чего сотню лет растить придурка? Все равно ведь ясно с первых шагов, кто и для чего родился. Так что некоторые сорняки можно выполоть в шестьдесят, некоторые лучше в сорок.

Тишина. Ушел. Не спрятался, не затаился, не залег, подминая гнилую солому и собрав свои мышцы в пучок. Пошёл на свою драгоценную службу.

Ну и фал-шалунишку ему, так сказать, в руки. Пускай служит. А чем им еще заниматься, исходя из плотности населения? (Бывают мгновения, когда я способен только к ругательствам.) Все разом замерли, как выпь по росе, головы повернули все вдруг направо и одно ухо сделали себе выше другого. И сразу хорошо.

И сразу здорово.

И жизнь представляется не лишенной игривости и сути.

И сразу понятно, ради чего.

И в чем великий смысл происходящего.

Ты только встань в строй – и тут же ясно, куда нам двигаться.

ГЛАВА ВТОРАЯ, эволюционная

«Эволюция зря…» – хотелось бы так начать очередную главу нашего повествования, в которой я рассчитываю поместить размышления о том, что незачем было для всеобщего расцветания выбирать ветвь человека, когда можно было остановиться на ветви собаки или же лошади, изначально лишенной столь злобствующей разносторонности.

Но, воскликнув: «Эволюция зря!..» – я был немедленно озарен диковатой красотой этой незавершенной фразы, в которую совершенно безболезненно много бы чего уместилось.

Попробуй, читатель, воскликни: «Эволюция зря!..» – и сейчас же тебя охватят первичные сомнения, а потом им на смену придут сомнения относительно первоначальных сомнений, которые, получив в озвучании столь необходимое для себя развитие, незамедлительно воплотятся в третьих сомнениях, абсолютно не напоминающих ни свою мать, ни бабушку!

Глубина приведенного выше высказывания на какое-то мгновенье ослепила, оскопила, обескровила, а затем и лишила мое повествование всякого аллегорического смысла.

Оскудение ума, бесплодие и потеря дееспособности, что по сути своей почти одно и то же, замаячило впереди, но (вот ведь как все устроено, а?) как только стало казаться, что теперь я замолчу навеки, как только пыль подоконника сделалась было моим единственным уделом, как раз! – и жизнь в виде непрерывной цепи рассуждений вновь и вновь полнокровно и властно заявила о себе. Так заявляет о себе ребенок, накормленный и уложенный спать. Вдруг среди ненадежной ночной тишины слышится его первое в этой жизни слово: «Ма-ма!» – и ужас, холод пропасти под ногами, неприятные ощущения, связанные с опущением простаты, – вот что приходит родителям с первыми же его словами.

Оно! Оно заговорило! И ужас немедленно обращается в радость, которая – нет-нет – а все еще ужас.

Так вот о лошадях. Не лучше ли было обратиться к ним, питающимся так монохромно. А уж какая чувствительность и глубина восприимчивости малейшего искажения во взоре и в позе. Я и не знаю, у какого из живущих существ подобным же образом выражена чувственность, как у лошадей.

Разве что у собак.

О котах, понятное дело, ни слова, поскольку если этих потрясающих существ мы сделаем идолом всей эволюции, то некому будет наблюдать за самой эволюцией.

Так мы навсегда лишимся и ума, и объективности.

Хотя что же почитать за ум, как не способность усомниться в самом существовании объективности, и что полагать за объективность, как не полное отсутствие ума, толики логики и разума во всем происходящем.

Оставим все это. Полно. Однако пора. Пора вбить в наше повествование кол событийности. Я хотел сказать, что сами по себе мои рассуждения, разумеется, необычайно хороши, но необходимы шурфы сюжета, которые эти рассуждения будут огибать, как змеи.

Не описать ли нам своего хозяина? Не описать ли нам в назидание всем кормящим свое потомство молокодающей грудью сам способ его существования как таковой?

Видимо, описать.

Он – офицер. Снимем шляпы, взобьем вихры, послюнявим и уложим их на надлежащее место. Всячески изготовимся. Нам предстоит описание идиота.

Лакомая штучка, господа. О-о-о… я знаю, о чем говорю. Всем во все времена хотелось изобразить идиота как необходимую категорию и как отправную точку.

Но не всем в этом деле сказочно везло. Тому причиной отсутствие любви и обожания, что в нашем случае как раз наоборот.

Уж мы-то его любим. Ох как мы любим, доложу я вам! Ох как любим!

Уж нам-то он понятен, потому что близок.

А когда в часы межвидовых примирений мы располагаемся у него на животе, а он в это время – ах он, промокашка! – похрапывает, посапывает, пожевывает воображаемые блага, просыпаемые на него ненароком государством, нам становятся бесконечно ясны все движения этой незлобивой души, более всего напоминающей кактус, расцветающий от скудности и жары, погибающий от прохлады и изобилия.

А эти примитивные желания уволиться в запас невзначай, просто так, по случаю, обязательно на 75 % пенсии, чтоб наконец-то зажить, сидя у дерева под сенью оного, под журчанье ручья у озерца, чуть припорошенного блудящей ряской?

Не порождают ли они умиление, точно игры младенца, пытающегося сунуть палец ноги себе в рот?

Порождают.

Увы!

Труженик и неумеха, бестолочь и романтик, палач и его жертва, торопливая безалаберность и первородная дикость!

Словом, это государственное дитя.

Все, что нужно ему, – крупица внимания и щепоточка похвалы.

И еще медали.

Дайте ему медали! Дайте!

Он вцепится в них, прямо вопьется, как язык на морозе в чугунные перила, потому что сроднился с металлом.

В этом месте стоит отвлечься и описать золотистый прищур.

Он возникает тогда, когда сквозь полузакрытые веки смотришь на солнечный диск. Внутри глазного яблока вспыхивают яркие пятна, будто зайчики на стенах грота, и веки смыкаются, оберегая глазное дно. Так возникает золотистый прищур, после чего все на этом свете успокаивается, подтверждая свой временный статус.

Ах, читатель, не будем сразу наполнять этот ящик Пандоры, под которым, я, естественно, понимаю всего лишь облик моего хозяина.

Потерпим, повременим, не все так сразу. Сделаем наши усилия более гибкими.

Порассуждаем об этом. О том, что такое гибкость и что такое усилия. Разнообразия для.

Что есть гибкость? Это изворотливость, изменчивость, подвижность, способность переродиться, повернуть неожиданно вспять, оставить, оттолкнуть, отринуть все лишнее, все мешающее, это враг всякого окостенения, это полное отсутствие всяческих принципов – за нею огромное будущее.

Что есть усилия? Это умение мечтать.

Они спаяны воедино – гибкость, усилия и мечты.

Кажется, что тут что-то не связывается. Ах, поверьте, это только кажется.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ. Его жилище

Иисус Мария! А я все думаю: для чего мы живем?

Для чего и какого, собственно говоря, дьявола?

Другими словами, ради какого рожна этот мир вертится, топчется, крутится, вероломствует, подтасовывает, подличает, торопится, переживает и кипит?

Думаю, ради передачи тепла.

Ничто в целом мире не способно накопить тепло в каких-то обозримых пределах.

Но все способны его передавать: юность – посасывая, младость – разбрасывая, старость – соскребая, перед тем как отправить в рот.

Все, решительно все, от таракана до кометы, его передают.

Из прошлого, минуя настоящее, непосредственно в будущее.

Само Великое Время только ради этого вращает атомы и планеты. Не поспешим его осуждать – это единственный способ его существования.

Назад Дальше