— Что это ты поешь, Мия? — спросил папа, застав меня за серенадой Тедди: я катала его в коляске по кухне в тщетных попытках усыпить.
— Твою песню, — смущенно ответила я, внезапно ощутив, будто вторглась на какую-то личную папину территорию. Может быть, нехорошо вот так ходить, распевая музыку других людей без их разрешения?
Но папа, похоже, умилился.
— Моя Мия поет «В ожидании возмездия» моему Тедди. Как вам это нравится? — Он наклонился, чтобы взъерошить мне волосы и потрепать Тедди по пухлой щеке. — Что ж, не буду тебе мешать. Продолжай. А я исполню эту партию. — И он перехватил у меня коляску.
Теперь мне было неловко петь перед ним, так что я просто мычала дальше, но потом папа запел сам, и дальше мы тихонько вели мелодию вдвоем, пока Тедди не заснул. Потом папа приложил палец к губам и жестом позвал меня за собой в гостиную.
— Хочешь сыграть в шахматы? — спросил он.
Он все время пытался научить меня играть, но мне казалось, что эта так называемая игра требует слишком много труда.
— Как насчет шашек? — предложила я.
— А давай.
Мы играли молча. Во время папиного хода я украдкой смотрела на него, на застегнутую на все пуговицы рубашку, стараясь вызвать в памяти быстро тающий образ парня с обесцвеченными волосами, в кожаной куртке.
— Пап?
— Хм?
— Можно тебя спросить?
— Всегда.
— Тебе грустно, что ты больше не играешь в группе?
— Не-а, — ответил он.
— Совсем-совсем?
Папины серые глаза встретились с моими.
— С чего это ты вдруг?
— Я говорила с дедушкой.
— А, понятно.
— Да?
Папа кивнул.
— Дедушка думает, что как-то надавил на меня, чтобы изменить мою жизнь.
— И что, это правда?
— Пожалуй, неким косвенным образом — да. Он просто был самим собой и показывал мне, что значит «отец».
— Но ты был хорошим папой, когда играл в группе. Самым лучшим папой. Я бы не хотела, чтобы ты это бросил ради меня. — Мне вдруг сдавило горло. — Сомневаюсь, что и Тедди бы захотел.
Папа улыбнулся и похлопал меня по руке.
— Мия-вот-те-на. Я ничего не бросаю. Тут нет расклада «или-или». Учительство или музыка. Джинсы или костюмы. Музыка всегда будет частью моей жизни.
— Но ты же ушел из группы! Перестал одеваться как панк!
Папа вздохнул.
— Это было нетрудно сделать. Я уже отыграл эту роль. Просто ушло то время. Я даже не раздумывал об этом, что бы там ни представлялось дедушке или Генри. Иногда в жизни выбираешь ты, а иногда выбирают тебя. Ты что-нибудь понимаешь?
Мне пришла на ум виолончель: ведь я порой не понимала, почему меня потянуло к ней, и даже казалось, будто это она выбрала меня. Я кивнула, улыбнулась и вернулась к игре.
— Я в дамках.
04:57
Я не перестаю думать об этой песне, «В ожидании возмездия». С тех пор как я ее слушала или даже просто вспоминала о ней, прошли годы, и вот теперь, после ухода дедушки, я снова и снова пою ее про себя. Папа сочинил эту песню давным-давно, но теперь мне кажется, что она написана вчера. Она словно пришла оттуда, где он сейчас. Словно он отправил для меня тайную весточку. Как еще объяснить эти строки: «Я не выбираю, но я устал от борьбы и драк»?
Что же они означают? Может, это какое-то указание? Какой-то намек на то, что выбрали бы для меня родители, если бы могли? Я пробую посмотреть на себя их глазами. Знаю, они хотели бы быть со мной, чтобы все мы в конце концов оказались вместе. Только я понятия не имею, что вообще происходит после смерти. Если мы и так будем вместе, разве так важно, умру я сегодня или лет через семьдесят? Чего бы родители хотели для меня сейчас? Едва задав себе этот вопрос, я вижу мамино гневное лицо. Она бы разозлилась на меня даже за мысль о чем-либо, кроме «остаться». Но папа понимал, что значит устать от борьбы. Наверное, он бы, как и дедушка, понял мои сомнения.
Я пою папину песню, будто в ее строках заключены точные указания, музыкальная карта дороги: куда мне следует идти и как туда попасть.
Я пою и думаю так сосредоточенно, что едва замечаю, как в палату возвращается Уиллоу, едва слышу, как она говорит с ворчливой медсестрой, едва узнаю стальную решимость в ее голосе.
Если бы я заметила все это вовремя, то, может, поняла бы, что Уиллоу пытается протащить ко мне Адама. Если бы я обратила внимание на происходящее рядом со мной, то смогла бы куда-нибудь сбежать, прежде чем Уиллоу, как обычно, добилась успеха.
Я не хочу его видеть сейчас. Ну, то есть, конечно же, хочу — прямо-таки до смерти хочу. Но знаю, что если увижу его, то потеряю те последние остатки душевного мира и покоя, которые мне подарил дедушка, сказав, что я вполне могу захотеть уйти. Я пытаюсь собраться с духом, чтобы сделать то, что нужно, а Адам все усложнит. Я пробую встать, чтобы убраться подальше, но что-то изменилось во мне с тех пор, как меня снова увезли в операционную. У меня больше нет сил двигаться, даже сидение на стуле требует огромного напряжения. Я не могу убежать — могу только спрятаться. Я прижимаю колени к груди и закрываю глаза.
С Уиллоу сейчас разговаривает сестра Рамирес.
— Я пригляжу за ним, — говорит она.
И в этот раз ворчливая медсестра не велит ей вернуться к ее собственным пациентам.
— То, что ты тут устроил, было ужасно глупо, — обращается она к Адаму.
— Я знаю, — отвечает Адам. Его голос звучит придушенно и тихо, таким он становится после особенно громких концертов. — Я был в отчаянии.
— Нет, ты просто романтик, — возражает сестра.
— Я идиот, вот я кто. Говорили, что ей уже лучше, что ее отключили от респиратора. Но после того как я пришел, ей стало хуже. Сказали, ее сердце остановилось на операционном столе… — Адам умолкает.
— И его завели снова. У нее оказалась пробита кишка, оттуда в брюшную полость медленно вытекала желчь, и от этого прочие органы вышли из строя. Такое случается очень часто, и уж от тебя никак не зависело. Мы вовремя все отловили и исправили, и это главное.
— Но ей же становилось лучше, — шепчет Адам. У него сейчас такой же юный и беззащитный голос, как у Тедди, когда тот подхватил желудочный грипп. — А потом я вошел, и она чуть не умерла.
Его голос прерывается всхлипыванием. Этот звук встряхивает меня, будто мне на рубашку опрокинули ведро ледяной воды. Адам думает, что это он виноват? Нет! Такой абсурд уже ни в какие ворота не лезет. Он же все неправильно понял.
— А я чуть не осталась в Пуэрто-Рико и не вышла замуж за старого жирного сукина сына, — рявкает в ответ медсестра. — Но не осталась. И теперь у меня совсем другая жизнь. «Чуть» ничего не значит. Нужно иметь дело с тем, что есть сейчас. А сейчас она снова здесь. — Сестра задергивает разделительную штору вокруг моей кровати и велит Адаму: — Заходи.
Я заставляю себя поднять голову и открыть глаза. Адам. Боже, даже в таком состоянии он красив. Его глаза запали от усталости. На лице отросла щетина — достаточная, чтобы ободрать мне подбородок при поцелуе. На нем обычная концертная одежда — футболка, обтягивающие рваные штаны и «конверсы», с плеч свисает клетчатый дедушкин шарф.
Увидев меня, он резко бледнеет — как будто перед ним какая-нибудь чудовищная тварь из «Черной лагуны». Я выгляжу довольно плохо, снова подключена к респиратору и дюжине других трубочек; сквозь повязки, наложенные в последней операции, проступает кровь. Однако через секунду Адам громко выдыхает и опять становится самим собой. Он шарит по кровати, словно что-то уронил, и наконец нащупывает то, что искал: мою руку.
— Господи, Мия, у тебя же руки совсем замерзли. — Он опускается на корточки, берет мою правую ладонь в свои, осторожно, чтобы не задеть трубки и провода, наклоняется и дует теплым воздухом в сложенный шалашик. — Ты и твои невозможные руки. — Адам всегда поражается тому, как даже посреди лета, даже после самых жарких объятий мои руки остаются холодными. Я говорю ему, что все дело в плохой циркуляции крови, а он не верит: ведь ноги у меня обычно теплые. Он утверждает, что мне приделали биомеханические руки, поэтому-то я так здорово играю на виолончели.
Я смотрю, как он согревает мою ладонь — точно так же, как тысячу раз до этого. В памяти всплывает, как он сделал это в первый раз: на школьном газоне, как будто это была самая естественная вещь на свете. Я также помню, как он впервые проделал это перед моими родителями. Был канун Рождества, мы все сидели на террасе, попивая сидр. Снаружи подмораживало. Адам сгреб мои ладони и стал дуть на них. Тедди захихикал.
Родители ничего не сказали, только обменялись быстрым взглядом — чем-то личным, только своим, а потом мама понимающе нам улыбнулась.
Интересно, смогла бы я, если бы постаралась, почувствовать его прикосновения? Если бы я легла сверху на ту себя, которая на кровати, стала бы я снова одним целым со своим телом? Почувствовала бы я его тогда? Если бы я коснулась призрачной рукой его руки, ощутил бы он это? Стал бы согревать ладони, которых не видит?
Адам отпускает мою руку, придвигается ближе и смотрит на меня. Он стоит так близко, что я почти чувствую его запах, и меня охватывает непреодолимое желание дотронуться до него. Это что-то глубинное, первобытное и всепоглощающее — как тяга ребенка к материнской груди. И ведь я знаю: если мы коснемся друг друга, начнется новое перетягивание каната — и оно будет еще болезненнее той тихой борьбы, которую мы вели в последние несколько месяцев.
Теперь он что-то бормочет, тихо-тихо. Снова и снова повторяет:
— Пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста. Пожалуйста. — Наконец Адам замолкает и смотрит мне в лицо: — Пожалуйста, Мия, — умоляет он, — не вынуждай меня писать песню.
Я никогда не предполагала, что так влюблюсь. Никогда, как некоторые девчонки, я не теряла голову от рок-звезд и не фантазировала, что выйду замуж за Брэда Питта. Я смутно предполагала, что когда-нибудь, наверное, у меня появится парень (в университете, если верить предсказанию Ким) и мне захочется выйти замуж. Не то чтобы я была совершенно невосприимчива к чарам противоположного пола, но розовые грезы любви меня не мучили, как многих романтичных восторженных девиц.
Даже когда я уже влюблялась — той самой стремительной, пылкой любовью, когда не можешь стереть с лица глупую улыбку, я не понимала, что происходит. Когда мы с Адамом были вместе (по крайней мере, после тех первых неловких недель), мне становилось так хорошо, что я и не думала размышлять о происходящем со мной — с нами. Все казалось таким же естественным и правильным, как погружение в горячую ванну с пеной. Это не значит, будто мы не ссорились и не боролись друг с другом. Мы спорили по куче поводов: он недостаточно мил с Ким, я жмусь по углам на концертах, он слишком быстро водит, я во сне стаскиваю с него одеяло. Я огорчалась, что он не пишет про меня песни. Адам заявлял, что ему не слишком хорошо удается слюнявая любовная лирика.
«Если хочешь песню, то тебе придется мне изменить или обмануть, в общем, отмочить что-нибудь этакое», — говорил он, прекрасно зная, что такого не случится.
Прошлой осенью мы с Адамом начали другую борьбу. На самом деле это даже не было борьбой: мы не ругались и не орали друг на друга. Мы даже почти не спорили, но в нашу жизнь тихо вползла змейка напряженности. Казалось, все началось с моего прослушивания в Джульярде.
— Ну как, ты сразила их наповал? — спросил меня Адам, когда я вернулась. — Тебя принимают на полную стипендию?
У меня сложилось ощущение, что меня и правда примут даже раньше, чем я рассказала профессору Кристи о замечании одного из членов комиссии насчет давно не виденных «деревенских девочек из Орегона», даже прежде, чем моя учительница чуть не задохнулась от восторга, убежденная, что это завуалированное обещание поступления. Что-то случилось с моей игрой перед той публикой — я пробилась через какой-то невидимый барьер и смогла наконец сыграть пьесы так, как слышала их у себя в голове, и результат получился волшебным: умственные и физические, технические и эмоциональные грани моих способностей наконец сошлись вместе и слились воедино. Потом, по пути домой, когда мы с дедушкой приближались к границе Калифорния — Орегон, у меня внезапно возникло видение: я волоку виолончель по Нью-Йорку. Я как будто точно узнала будущее, и эта уверенность пустила корни в моей душе, словно теплая сердечная тайна. Поскольку обычно я не склонна к предчувствиям или чрезмерной самоуверенности, я предположила, что мое видение родилось не только из магического мышления.
— Я нормально сыграла, — ответила я Адаму и тут же поняла, что впервые соврала ему в лицо и это уже совсем не те недомолвки, которые я позволяла себе прежде.
Сначала я не собралась с духом сказать Адаму, что подаю заявление в Джульярд, а это оказалось куда труднее, чем могло бы показаться. Прежде чем отправить заявление, мне пришлось каждую свободную минутку заниматься с профессором Кристи, чтобы довести до совершенства концерт Шостаковича и две сюиты Баха. Когда Адам спрашивал, почему я так занята, я намеренно расплывчато говорила, что разучиваю новые сложные пьесы. Я оправдывалась перед собой, что формально это правда. А потом профессор Кристи договорилась для меня о записи в университете, чтобы я смогла представить в Джульярд диск хорошего качества. Мне нужно было прийти в студию в семь утра в воскресенье, поэтому предыдущим вечером я притворилась немного больной и сказала Адаму, что ему, пожалуй, не стоит оставаться на ночь. Это вранье я тоже перед собой оправдала. Я действительно плохо себя чувствовала, потому что страшно нервничала. Так что и это не было настоящей ложью. Кроме того, я полагала, что нет смысла поднимать большой шум вокруг поступления. Ким я тоже ничего не сказала и, значит, не проявила особой нечестности по отношению к Адаму.
Но, ответив ему, что на прослушивании сыграла всего лишь нормально, я ощутила, будто подо мной разверзлись зыбучие пески, будто еще шаг — и мне уже будет не выбраться: я буду тонуть, пока не задохнусь. Так что я набрала побольше воздуха и рванулась на твердую землю.
— На самом деле это неправда, — призналась я Адаму. — Я сыграла по-настоящему здорово. Я играла лучше, чем когда-либо в своей жизни. Прямо как одержимая.
Первой реакцией Адама была улыбка гордости за меня.
— Хотел бы я это увидеть, — сказал он, но потом его глаза затуманились, а губы недовольно сжались. — Зачем тебе понадобилось преуменьшать? — спросил он. — Почему ты не позвонила мне после прослушивания, чтобы похвастаться?
— Не знаю, — ответила я.
— Ну что ж, прекрасные новости, — сказал Адам, стараясь скрыть обиду. — Надо бы отпраздновать.
— Ладно, давай праздновать, — с наигранной веселостью согласилась я. — Можно устроить портлендскую субботу. Побродить по Японским садам, пообедать в «Бо тай».
Адам скорчил гримасу.
— Я не могу. Мы в эти выходные играем в Сиэтле и Олимпии. Мини-гастроли, помнишь? Я бы очень хотел, чтобы ты поехала, но не знаю, будет ли это для тебя таким уж праздником. Но я вернусь в воскресенье днем. Можем встретиться вечером портлендского воскресенья, прямо там, если хочешь.
— Не могу. Я играю в струнном квартете дома у какого-то профессора. А как насчет следующих выходных?
Адам страдальчески поморщился.
— Следующую пару выходных мы сидим в студии, но можно куда-нибудь сходить на неделе. Куда-нибудь поближе. В мексиканский ресторан?
— Отлично. В мексиканский ресторан, — сказала я.
За две минуты до того я даже не собиралась ничего отмечать, но теперь почувствовала себя удрученной и оскорбленной, оттого что праздничный ужин передвинулся на будний вечер, да еще в таком прозаичном месте, куда мы ходили всегда.
Когда Адам прошлой весной окончил школу и съехал от родителей в «Дом рока», я не ожидала каких-то больших перемен: он по-прежнему будет жить недалеко от меня. Мы так же будем все время видеться. Я буду скучать по маленьким беседам в музыкальном крыле, но при этом мне станет легче, потому что наши отношения выйдут из-под школьного микроскопа.