Виноваты звезды - Грин Джон 12 стр.


Согласно маминому плану, несколько часов полета мы должны были проспать, чтобы, приземлившись в восемь утра, выйти в город готовыми высосать из жизни костный мозг — в смысле взять от нее все. Поэтому после окончания фильма мама, Огастус и я приняли снотворное. Мама отрубилась через несколько секунд, а мы с Огастусом молча смотрели в окно. День был ясный, и хотя нам не было видно заходящего солнца, мы могли наблюдать всю палитру красок закатного неба.

— Боже, как красиво, — сказала я в основном себе.

— Восходящее солнце слишком ярко в ее угасавших глазах, — процитировал он строчку из «Царского недуга».

— Оно заходящее, — поправила я.

— А где-то восходящее, — ответил он и через секунду добавил: — Путевые заметки: было бы здорово облететь земной шар на супербыстром самолете, который успевал бы за восходом.

— И я бы дольше прожила. — Гас взглянул на меня сбоку. — Ну как же, теория относительности и все такое. — Он все еще пребывал в замешательстве. — Мы стареем медленнее, когда движемся, чем когда стоим. Сейчас, например, время течет для нас медленнее, чем для тех, кто на земле.

— Умные какие эти студентки, — сказал Огастус.

Я округлила глаза. Он толкнул мою ногу коленом (настоящим), и я пихнула его коленкой в ответ.

— Спать хочешь? — спросила я.

— Ни в одном глазу, — ответил он.

— Я тоже, — согласилась я. Снотворные и наркотические средства действуют на меня иначе, чем на здоровых.

— Хочешь еще кино посмотреть? — спросил он. — У них есть фильм с Портман эры Хейзел.

— Я хочу посмотреть то, чего ты еще не видел.

В конце концов мы выбрали «Триста спартанцев», защищавших Спарту от персидской армии численностью, судя по всему, не меньше миллиарда. Фильм у Огастуса опять начался раньше моего, и спустя несколько минут его комментариев «Оп-па!» и «Готов!» всякий раз, как кого-то убивали особенно изощренным способом, я перегнулась через подлокотник и положила голову Гасу на плечо, чтобы видеть его экран и смотреть кино вместе.

«Триста спартанцев» отличались обилием полуголых, натертых маслом молодых парней в кожаных ремнях, поэтому смотрелся фильм легко, утомляло лишь размахивание мечами без какого-либо эффекта. На экране громоздились горы тел персов и спартанцев, и было непонятно, отчего персы такие жестокие, а спартанцы такие красивые. «Современность», если цитировать «Царский недуг», «специализируется на таких боях, в которых никто ничего не теряет, кроме своей жизни, и то не обязательно». Эта битва титанов оказалась тем самым случаем.

Ближе к концу фильма почти все умерли, и наступил безумный момент, когда спартанцы стали укладывать тела своих покойников одно на другое, чтобы сложить стену из трупов. Мертвые стали массивным блокпостом между персами и дорогой на Спарту. Я нашла чернуху слегка неоправданной, поэтому отвела глаза от экрана и спросила Огастуса:

— Как думаешь, сколько всего мертвецов?

Он отмахнулся:

— Ш-ш-ш! Сейчас самое интересное!

Когда персы пошли в атаку, им пришлось перелезать через стену из мертвых, а спартанцы заняли господствующую высоту на этой горе трупов, и, когда падали новые убитые, стена из тел мучеников становилась выше и сложнее для преодоления, и все размахивали мечами, слали стрелы, и реки крови лились по Горе Мертвецов и так далее.

Я подняла голову с плеча Гаса — надоели трупы! — и поглядела, как он смотрит кино. Он не удержал своей дурацкой улыбки. Скосив глаза, я видела на своем телевизоре, как на экране громоздятся все новые тела воюющих. Когда персы наконец одолели спартанцев, я снова посмотрела на Огастуса. Даже при том, что хорошие парни проиграли, Огастус выглядел откровенно радостным. Я снова положила голову к нему на плечо, но не открывала глаз, пока бой не закончился.

Когда пошли титры, он стащил наушники и сказал:

— Извини, меня захватило благородство их жертвы. Что ты говорила?

— Как думаешь, сколько всего умерло?

— Сколько вымышленных персонажей умерло в придуманном кино? Недостаточно, — пошутил он.

— Нет, я имею в виду, вообще сколько людей умерло за всю историю?

— Я случайно знаю точный ответ, — отозвался Гас. — Сейчас на Земле семь миллиардов живых и около девяносто восьми миллиардов мертвых.

— Оууу, — протянула я. Мне казалось, что за счет быстрого роста населения в мире сейчас окажется больше живых, чем умерших за все времена.

— На каждого живого приходится по четырнадцать мертвых, — сказал он. Титры все шли. Много времени понадобилось, чтобы идентифицировать все киношные трупы, подумала я, не убирая голову с плеча Огастуса. — Я искал эту информацию пару лет назад, — продолжал он. — Мне было интересно, можно ли помнить всех. Ну если организоваться и закрепить за каждым живущим определенное количество умерших, хватит ли живых, чтобы помнить всех мертвых?

— И как, хватит?

— Конечно, любой в состоянии запомнить четырнадцать фамилий. Но мы скорбим неорганизованно, поэтому многие наизусть помнят Шекспира и никто не помнит человека, которому он посвятил свой Пятьдесят пятый сонет.

Я согласилась.

Минуту мы молчали, потом он спросил:

— Хочешь почитать?

Я сказала: конечно! Я читала длинную поэму «Вой» Аллена Гинсберга, заданную нам по поэзии, а Гас перечитывал «Царский недуг».

Через некоторое время он спросил:

— Ну что, читать можно?

— Стихи? — переспросила я.

— Да.

— Можно, хорошая вещь. Герои этой поэмы принимают больше лекарств, чем я. А как «Царский недуг»?

— По-прежнему идеален, — ответил он. — Почитай мне.

— Эти стихи не годятся для чтения вслух, когда сидишь рядом со спящей матерью. В них содомия и «ангельская пыль».[9]

— Это же мои любимые занятия! — обрадовался Гас. — Ладно, тогда почитай мне что-нибудь еще.

— Хм, — сказала я. — У меня больше ничего нет.

— Жалко, такое поэтическое настроение пропадает. А на память ничего не знаешь?

— «Давай с тобой пойдем, — начала я, волнуясь. — Вот вечер распростерся, как больной с эфирной маской на столе хирурга»…

— Помедленнее, — попросил он.

Меня охватило смущение, как в тот раз, когда я впервые сказала ему о «Царском недуге».

— Ладно, сейчас. «Пойдем по улицам полупустым / мимо бормочущих притонов, где номера сдаются на ночь / бессонную, и мимо кабаков, где пол усеян / опилками и раковинами устриц. / Томительным спором тянутся улицы, / ведя тебя с тайным намереньем / к вопросу последнему, главному, вечному… / Не спрашивай какому, лишь иди».

— Я влюблен в тебя, — тихо произнес он.

— Огастус, — сказала я.

— Влюблен, — повторил он, глядя на меня, и я заметила морщинки в уголках его глаз. — Я влюблен в тебя, а у меня не в обычае лишать себя простой радости говорить правду. Я влюблен в тебя, я знаю, что любовь — всего лишь крик в пустоту, забвение неизбежно, все мы обречены, и придет день, когда всё обратится в прах. Я знаю, что Солнце поглотит единственную Землю, какую мы знали, и я влюблен в тебя.

— Огастус, — снова произнесла я, не зная, что еще добавить. Во мне все поднялось, затопив меня странной болезненной радостью, но я физически не могла сказать об этом. Я смотрела на него и позволяла смотреть на меня, пока он не кивнул, сжав губы, и отвернулся, уперевшись лбом в стекло.

Глава 11

Огастус вроде бы заснул. Я в конце концов тоже отключилась и очнулась, только когда самолет зашел на посадку и выпустил шасси. Во рту стоял мерзкий вкус, и я старалась не открывать рот, чтобы не отравлять воздух в салоне.

Я взглянула на Огастуса — он смотрел в окно. Мы нырнули под низко висевшие тучи, и я вытянулась, чтобы увидеть Нидерланды. Казалось, земля затонула в океане — маленькие прямоугольники зелени, со всех сторон обведенные каналами. Мы и приземлились параллельно каналу, будто было две посадочные полосы: одна для нас и одна — для водоплавающих птиц.

Забрав чемоданы и пройдя таможню, мы погрузились в такси, где за рулем сидел лысый толстяк, говоривший на прекрасном английском, лучшем, чем мой.

— Отель «Философ»… — начала я.

А он мне:

— Вы американцы?

— Да, — обрадовалась мама. — Мы из Индианы.

— Индиана, — протянул таксист. — Украли землю у индейцев, а название оставили?

— Что-то вроде, — ответила мама. Кэбби влился в поток машин, направлявшийся к большому шоссе, размеченному множеством синих знаков с обилием двойных гласных: Оостузен, Хаарлем. По обеим сторонам шоссе милями тянулась пустая плоская земля; монотонность пейзажа нарушали иногда попадавшиеся огромные центральные офисы корпораций. Словом, Нидерланды ничем не отличались от Индианаполиса, только машины здесь были помельче.

— Это и есть Амстердам? — спросила я водителя.

— И да и нет, — ответил он. — Амстердам как годовые кольца у дерева: чем ближе к центру, тем он старше.

Все случилось неожиданно: мы съехали с шоссе, и появились ряды домов, словно из моего воображения, опасно накренившихся над каналами, вездесущие велосипеды и кофейни с объявлениями «Большой зал для курящих». Мы проехали через канал, и с верхней точки моста я увидела десятки плавучих домов, пришвартованных вдоль берегов. В этом не было ничего американского. Это походило на ожившую старинную картину, пронзительно идиллическую под утренним солнцем, и я подумала: как чудесно и странно было бы жить там, где практически все построено уже умершими!

— А что, эти дома очень старые? — спросила мама.

— Многие из домов над каналами построены в Золотом — семнадцатом — веке, — ответил таксист. — У нашего города богатая история, хотя многих туристов интересует только квартал красных фонарей. — Он помолчал. — Приезжие считают Амстердам городом грехов, но на самом деле это город свободы. А в свободе большинство видит грех.

Все номера в гостинице «Философ» были названы в честь философов. Нас с мамой поселили на первом этаже в Кьеркегоре, а Огастуса на втором, в Хайдеггере. Номер был маленький: двойная кровать, придвинутая к стене, с моим ИВЛ, концентратором кислорода и десятком многоразовых кислородных баллонов у изножья; продавленное пыльное кресло с обивкой пейсли и стол, а над кроватью — книжная полка с собранием сочинений Серена Кьеркегора. На столе мы нашли плетеную корзину с подарками от «Джини»: деревянные башмаки, оранжевую футболку с Нидерландами, шоколадки и тому подобное.

«Философ» находился рядом с Вондельпарком, самым знаменитым парком Амстердама. Мама хотела тут же пойти погулять, но я порядком вымоталась, поэтому она включила ИВЛ и надела мне маску. В ней было очень неприятно говорить, но я сказала:

— Иди в парк, а я тебе позвоню, когда проснусь.

— Хорошо, — согласилась мама. — Отсыпайся, детка.

Когда я проснулась через несколько часов, она сидела в дряхлом кресле в углу и читала путеводитель.

— Доброе утро, — сказала я.

— Вообще-то уже конец дня, — произнесла мама, со вздохом вставая из кресла. Она подошла к кровати, положила баллон на тележку и подсоединила к трубке, пока я снимала маску ИВЛ и вставляла в нос трубки. Мама установила расход на 2,5 литра в минуту — шесть часов до замены, и я встала.

— Как самочувствие? — спросила она.

— Хорошо, — ответила я. — Отлично. А как Вондельпарк?

— Я не пошла, — призналась мама. — Я все о нем прочитала в путеводителе.

— Мам, — сказала я, — тебе не обязательно было со мной сидеть!

Она пожала плечами:

— Мне так захотелось. Я люблю смотреть, как ты спишь.

— Сказал Эдвард Каллен, — добавила я. Мама засмеялась, но мне все равно было неловко. — Я хочу, чтобы ты развлеклась, веселилась, понимаешь?

— Ладно. Сегодня вечером буду развлекаться. Побуду сумасшедшей мамашей, пока вы с Огастусом пойдете на ужин.

— Без тебя? — уточнила я.

— Да, без меня. Для вас заказан столик в каком-то «Оранжи», — объяснила она. — Этим занималась помощница мистера ван Хутена. Ресторан в районе Джордаан — очень интересном, как пишут в путеводителе. Там за углом остановка трамваев. Огастус знает, как добраться. Вы сможете поесть за уличным столиком, глядя на проплывающие лодки. Это будет чудесно. Очень романтично.

— Мама!

— Теоретически, — спохватилась она и добавила: — Тебе надо одеться получше. Может, сарафан?

Кого-то позабавит ненормальность ситуации — мать отправляет собственную шестнадцатилетнюю дочь одну с семнадцатилетним парнем погулять по незнакомому городу, известному свободой нравов, но это тоже побочный эффект умирания. Я не могу бегать, танцевать, есть пищу, богатую азотом, но в городе свободы я была одной из самых раскрепощенных.

Я действительно надела сарафан — с голубым рисунком, легкий струящийся шедевр из «Форевер 21» длиной до колен, — а к нему колготки и балетки «Мэри Джейнс», потому что мне нравилось быть намного ниже Гаса. Я вошла в до смешного тесную ванную и воевала со свалявшимися после сна волосами, пока вид у меня не стал, как у Натали Портман образца 2000 года. Ровно в шесть вечера (дома был полдень) в наш номер постучали.

— Да? — спросила я не открывая. В гостинице «Философ» в дверях глазков не было.

— Ладно, — отозвался Огастус. Я так и слышала, что сигарета у него во рту. Я оглядела себя. Сарафан как мог льстил моей грудной клетке и ключицам, которые Огастус уже видел. Наряд не был неприличным, но честнее всех моих вещей сигнализировал о том, что я решилась показать немного кожи (на этот счет у мамы есть девиз, с которым я согласна: «Ланкастеры пупки не выставляют»).

Я открыла дверь. Перед моим взором предстал Огастус, облаченный в идеально сидящий костюм с узкими лацканами, в голубой рубашке и узком черном галстуке. Из неулыбающегося угла рта свисала сигарета.

— Хейзел Грейс, — сказал он, — роскошно выглядишь!

— Я… — начала я в надежде, что остальное предложение родится, пока воздух будет проходить через голосовые связки, но ничего не пришло в голову. Наконец я заметила: — По-моему, я одета слишком скромно.

— Ох, уж эти старые женские уловки, — улыбнулся он мне сверху вниз.

— Огастус, — сказала мама из-за моей спины, — ты выглядишь божественно красиво!

— Благодарю вас, мэм, — поблагодарил Гас и галантно предложил мне руку. Я оперлась о нее и оглянулась на маму.

— Жду к одиннадцати, — напомнила она.

В ожидании трамвая номер один на оживленной улице, полной машин, я спросила:

— В костюмчике, наверное, на похороны ходишь?

— Ну что ты, — ответил он. — Мой костюм для чужих похорон с этим и рядом не висел.

Подъехал бело-синий трамвай. Огастус протянул наши карточки водителю, который объяснил, что ими нужно помахать перед круглым сенсором. Когда мы прошли в заполненный вагон, пожилой мужчина встал, уступая нам двойное место. Я попыталась отказаться, но он настойчиво показывал на сиденье. Мы ехали три остановки. Я прильнула к Гасу, чтобы вместе смотреть в окно.

Огастус показал на деревья:

— Видишь?

Я видела. Вдоль каналов повсюду росли старые вязы, и ветер сдувал с них семена, похожие, клянусь, на розовые лепестки, лишенные красок. Бледные лепестки роз собирались на ветру в птичьи стаи — тысячи лепестков, будто летний снегопад.

Пожилой мужчина, уступивший нам место, увидел, куда мы смотрим, и сказал по-английски:

— Амстердамский весенний снег. Вяз бросает в воздух конфетти, приветствуя весну.

Вскоре мы пересели на другой трамвай и через четыре остановки оказались на улице, разделенной надвое прекрасным каналом. В воде рябило отражение старинного круглого моста и живописных разноцветных домов.

«Оранжи» оказался в нескольких шагах от остановки. Ресторан был с одной стороны дороги, уличные столики — с другой, на бетонной полоске у кромки канала. У официантки загорелись глаза, когда вошли мы с Огастусом.

— Мистер и миссис Уотерс? — спросила она.

Назад Дальше