Вольтерьянцы и вольтерьянки - Аксенов Василий Павлович 16 стр.


«А какая же „кстать“, граф, сидит в вашем вопросе?» — с не меньшей, но и не с большей сухостью проговорил капитан, показывая сим тоном, что для пользы дела лучше было б не ссориться.

Афсиомскому это легкое фехтование понравилось. Вертиго явно не так прост, нет-нет, это вам не какой-нибудь выслужившийся шкипер, каковых немало среди флотских дворян, он умен и горделив, понимает по-французски (сие свойство было серьезнейшим мерилом для конта де Рязань), нет, не зря. именно его избрал Никита Панин для сего плаванья. Он встал и посмотрел, плотно ли прикрыты окна и дверь капитанской каюты.

«А „кстать“ сия, Фома Андреевич, хоть и неправдоподобна, а все же относится к животрепещущему делу трона и государства. Прошу прощения за невольный каламбур, но пошли слухи, что Петр Третий не мертв, что якобы видели его в Свином Мундо некие местные люди, а также военные чины, включая и кого-то из вашего экипажа».

Думая, что ошеломил Вертиго, граф уже готовился броситься к нему с увещеваниями не волноваться, однако увидел, что тот просто-напросто раскуривает трубку. Ох уж эти англичане! Сказывают, недавно в Лондоне убежал из кунсткамеры молодой тигр. Полиция с ног сбилась, ища хищника, а тот тем временем зашел в книжную лавку. Там стоял некий джентльмен и читал книгу. Тигр, проходя мимо, толкнул его в ногу. Он глянул: «О, да это тигр!» — и продолжил чтение.

«На всякий случай надо принять меры», — проговорил Вертиго и выпустил облачко душистого дыму. Трубкой своей он обычно гасил пожар взволнованных органов тела.

«Что именно вы предлагаете? — спросил граф. — Пожалуйте, не смущайтесь, любой ваш совет будет ценной подмогою».

«Вы, уж наверное, не хуже меня знаете, граф, что тут же Оттавию надо слать к Панину в Петербург. Что касается моих забот, я под видом ученья из абордажной роты создам два отряда; один оставлю на корабле, а второй, ежели не возражаете, отправлю на стражу в замок. А ваши люди в Свином Мундо пусть без всяких паник ищут того, о ком врут сей вздор».

«Кстати, — сказал капитан и чуть-чуть усмехнулся, как бы показывая, что вот тут-то „кстать“ будет кстати, — есть ли какие у сего казуса описания?»

«Описания самые превозмутительнейшие, — медленно выговорил граф, — якобы на лице у казуса фигурируют два носа».

***

Пока развивался сей вельми существенный и чреватый самыми непредсказуемыми событиями разговор двух старейшин, наши уноши на чуть покачивающемся капитанском мостике, что при наличии самовара играл сейчас роль какой-нибудь усадебной веранды, под мелкими, но обильными звездочками погожей балтийской ночи затеяли тоже не пустяковый разговор: речь пошла о сердечных пертурбациях.

«Знаешь, Михаил, сдается мне, что курфюрстиночки нас дурачат», — вдруг высказался Николай. «Ты прав!» — воскликнул Михаил; и повело-поехало.

Оказывается, ни тот ни другой никогда не были уверены, кому назначается свидание, своей Клаудии или чужой Фиокле, и кто на таковое свидание является, своя ли Фиокла или чужая Клаудия. Ведь различить подростков совершенно не представляется никакой возможности: внешности у обеих идентичные, как у двух лебеденышей, голоски полностью созвучные, философические идеи высказывают в унисон, и, что самое облискурирующее, обе обладают одинаковой шаловливостью. Вот и получается, что им легко из нас сделать настоящих дурандасов, как в деревнях-то говорят. Вот и играют они с нами такую игру, меняются ролями, а потом забираются в одну постель и до утра над нами хихикают.

«Ведь ты пойми, Миша, хоть ты и силен по части у разных дам неотразимости, а все ж таки ведь их не для простых столбовых дворян воспитывают, а для большой династической политики. Понял?» — почти выкрикнул Лесков.

«Понял, понял, — закручинился Земсков. — Выходит, нами они просто играют, как марьонетками, так? Или вроде каких-нибудь Кандидов каких-нибудь литературных, то есть нежизненных персонажей, в нас усматривают, так?»

«Вот именно что так. Вот ты вообрази, мы получим с тобой по звезде и по майорскому чину, и назначение, скажем, посольское, и денег нам Гран-Пер отстегнет по полмильона, а ведь все равно Магнус-то дочек своих за нас не отдаст, потому что не для этого он их воспитывал, понял?!»

Миша совсем сник. Коля еще бурлил, пока плыли к замку, а Миша на корме вельбота все томился в непонятной, хотя и многообещающей меланхолии. Простившись с полудругом-полубратом, он спать не пошел, а стал медленно ходить по лестницам и огромным залам прекрасного замка, мня себя в роли какого-нибудь принца датского, необязательно Гамлета. Горькие истины, открытые ему Колей, как ни странно не отшатнули его от курфюрстиночек, а, напротив, навели на осознание своей полной и бесповоротной влюбленности. Что-то музыкальное, венецианское, вивальдиевское облагораживало его душу и тревожило плоть. Мысль о неравенстве шептала ему из одного уха в другое: ты влюблен! Вот только вопрос: в кого, в ту недоступницу или в другую? Как сие понять, ежели неразличимы? Может быть, в обеих? Именно в двоих, а поодиночке, значит, не будет и влюбленности? Вот какая возникает дивная и совершенно невозможная облискурация!

Оказалось, что не только ему одному в эту ночь не спалось. В галерее с колоннадой, что висела над парком и в коей то и дело возникал не здешний, а, можно сказать, сугубо литературственный ветерок, он увидел одиноко прогуливающуюся фигуру без головного убора, но с отменнейшим бантом на затылке. Постукивали крепкие каблуки высоких ботфортов. Миша хотел было свернуть в темный коридор, но вдруг пронизался чувством неотвратимости (чего? когда? сейчас!) и пошел вслед за фигурою. Она дошла до конца галереи и повернула обратно. Теперь они сближались. Через минуту он узнал в фигуре могущественного фаворита Двора субалтерн-адъютанта, барона Федора Августовича Фон-Фигина.

«А, это ты, — проговорил тот с непонятной улыбкой. — Почему не спишь?»

«Не спится… ваша светлость», — ответствовал унец.

Фон— Фигин усмехнулся: «Зови меня Федором Августовичем».

«Могу ли я?» — смиряя дрожь, вопросил унец.

Вельможа, высоко подняв фалду, извлек серебряную табакерку и предложил унцу понюшку.

Для свершения ритуала совместного чиха оба вынули шелковые платки. Вдруг Фон-Фигин резким выпадом правой руки вырвал у Миши его платок и мягким мановением левой предложил ему свой. В глазах у него на мгновение запечатлелось безумие, после чего он окунул свой нос в платок и с легким смешком пробормотал: «Похоже, что у нас с тобой одни и те же духи, солдат». Пошел дальше по галерее. Бежать прочь! Дернулся было Миша, но вместо спасительного бегства пошел вслед за фаворитом, как намагниченный. Он не понимал, что с ним происходит: все в нем вздыбилось от неумолимой тяги, было трудно идти, но надо было двигаться до конца.

«Твой конь, этот Тпру, в нем что-то есть колдовское, — говорил фаворит, явно не сомневаясь, что унец тащится сзади, — мне иногда мнилось, что он может со мной заговорить. Иметь такого между ног — это большая забава! — хохотнул таким голосом, что Мише пришлось расстегнуть на воротнике крючок, чтобы не задохнуться. — Быть может, это он подсуропил нам встречу?»

Он остановился и повернулся к унцу: «Какой ты высокий, какой ладный! Хочется как-то по-солдатски ободрить тебя». Рука в лайковой перчатке взяла Мишу за ухо. Сквозь лайку шли ошеломляющие токи. «Ты хочешь познакомиться с Императрицей?»

«Вы с ней близки?» — еле вымолвил Миша. Под его рукой неведомо как оказалось гладкое бедро Федора Августовича.

«О да, имею сие высшее счастье!»

«Что это значит — быть с нею?»

«Быть с нею — это значит стать частью ея. Она распространяет свое величество, и те, кто был с нею, распространяются величество далее. Ты понимаешь меня, солдат?»

«Я ничего не понимаю».

Рука Федора Августовича гуляла уже по всему Мише и в месте оном произнесла «Ого!», в то время как другая его рука что-то шептала о юности, о дерзости, о боях под стягами отечества, о готовности ко всему, включая и гиблость, и триумф.

На галерее уже ничего не осталось от Миши и Федора Августовича, лунная сила тащила их бегом к раскрытым окнам королевской опочивальни, туда, где веяли тюлевые стены, где раздвигались под ними паркеты и раскрывались над ними потолки. Величие увлекало юнца в свои пределы, и он становился частью сего надчеловеческого. Внедрение сменялось поглощением, а на стенах между тем вместо их теней металась какая-то, будто из десяти сцепленных пальцев, кикимора. В конце концов со сцены пропали оба, и Федор Августович, и Миша, осталось только длительное щастие народное, тараном в сладостных сжатиях толпы рвущееся к апофеозу, к отмене крепостного владычества. Наконец, все прорвалось победным штурмом.

Ох, эти «Дочки-Матери», бормотал, засыпая Федор Августович, а ведь когда-то во время оно как тут гонялись за звонкими эхами, как тут бесились в детской невинности, нынешние битвы даже еще и не предвосхищая. То ли во сне, то ли в галлюцинации зрил он удаляющегося юного Ахиллеса, припадающего на пятку. Теперь он будет убит за дальнейшей ненадобностью, изъят для смысла тайн.

***

Сам этот воин Фон-Фигин теперь стоит, как всегда, на часах у будуара Екатерины, а та умывается в то ж время, чтоб снять загар смесью лимонной воды с желтком и французской водкой. А в глубине огромнейшей залы идет ритуал придворных причесываний, оттуда плывет смесь бормотаний и мелкие вспышки смеха; Чолгоковы и Салтыковы. Там по-французски решается, может ли Воронцова при надобности обернуться козой иль ослицею иль только предстанет в своем обычном раскорячестве. Вычесанные волосы в зелени своей плывут по залу, словно вечный цвет тамариска. Девки-служанки хлопотливо тащут из-за ширм горшки с аристократическими нечистотами. А из-за одной ширмы торчит сапог с острой шпорой. Там, это ведомо всем, ждет приглашения поручик Асаф Батурин, известный за большого негодяя.

Вдруг среди всей болтовни и порядочной вони Екатерина подходит прямо к нему, к постовому гвардейцу, и смотрит так, как будто вот щас прям при всех начнется соитие. Я знаю тебя, Тодор, ты родом из моего детства. Стой здесь упорно и жди! Время придет, дождешься! Знай, что сейчас великий князь меня пригласит на экзекуцию крысы! Я откажусь, а если ж потащат насильно, смело меня защищай и целься великому князю в паршивое лоно!

Вдруг одинокая ширма с китайским рисунком грянула на пол. За ней оказался не однополчанин гадкий Батурин, а сам, как Императрица Елизавета гласит, «племянник мой урод, черт ево возьми», в мундире, с офицерским значком и шарфом, герцог Гольштейн-Готторн, наследник российского трона.

Он возглашает гнусавым гласом: «Прошу всех сюда! Мы начинаем!» Шарф обвивает ему часть лица, светятся лишь нездоровые очи. В шелесте юбок зала заполняется обществом дам. Шествует впереди фаворитка, девица Теплова, природная «фадайзница», юбки ея всегда имели одним полотнищем меньше иль больше, чем полагалось. И слышится в окружении говор всех прочих «фадайзниц», сиречь производных от смысла «конфуз». Кто четверговой соли просит у тетушки одолжиться, кто восхищен какими-то лисьими шубами, кто, шевелясь как от щекотки, поминает куртаг в доме Нарышкиных, а кто и про лекаря речет, что может немецкую кровь заменить на русскую; но не наоборот, сударыни, нет, не наоборот.

«А где же Ея Высочество? — слышится теперь пронзительный глас наследника трона. — Извольте, сударыня, выйти вперед! Вам целовать на прощание крысу!»

Распахиваются двери. Из прорвы пороков калмыцкие егеря вкатывают помост с виселицей и дыбой. На дыбе растянута человекоразмерная крыса; теперь ея ждет петля. Бьет барабан.

«Екатерина!» — вопит истукан. Бабьё расступается. Ирод идет, руку протягивает для политесу. Однако вместо супруги он видит стража ея, кавалера Фон-Фигина, с наивным, но острым оружьем. Немая сцена. Сейчас произойдет низвержение наследника. Все дамы будуара в историческом барельефе: присутствие при цареубийстве — ведь это высший экстаз!

Фон— Фигин сближается, но не с уродом, а с крысой. Он видит ея страждущее око и самого себя в зрачке, а у оного самого себя в зрачке отражается крыса, а у оной крысы отражается он сам с оком своим, в коем мается крыса с ним самим в ея зрачках, в коих он сам…

***

Обычно после кошмаров Фон-Фигин просыпался отдохнувшим и бодрым, словно промыли нутро. Так случилось и в этот раз в замке «Дочки-Матери». Он лежал, потягиваясь, и вспоминал клочки сна, то крысу, то Екатерину, то расческу волос, то великого князя, будущего императора Петра Третьего (забыли упомянуть, что во сне у того почему-то было два носа), но чаще, с улыбкой, красавца юнца, с коим столь многообещающе ночью прогуливались под колоннами галереи.

Колыхались тюлевые шторы, из-за них в опочивальню проходили звуки двух флейт. Это курфюрстиночки играли у себя на балконе по нотам, что прибыли с последней почтой из Вены. Пьеску сочинило восьмилетнее дитя, сын композитора Моцарта.

Дольше всех почивал в то утро шевалье Террано. Музыка пробудила его, и он заворочался в своей спартанской коморе. Что же приключилось вчера со мною, мальчиком, дорогая моя матушка Колерия Никифоровна? Оберегая по долгу службы тело великого филозофа, не озаботился я о своем собственном. Что-то саднило недружественно и в заднем порту, и в бугшприте. И вот теперь только и осталось, что постичь чистоту флейточек, лишь устыдиться столь сурьезной облискураженности!

Глава пятая, начавшаяся в идиллических аллеях парка, в коих посланник Фон-Фигин и великий Вольтер обсуждают курьезы женственного века, споткнувшаяся в коридоре хамка, где две кавалерствующие дамы не могут разойтись из-за объемов их фижм, и завершившаяся безобразным пиратством, позволившим нашим шевалье проявить их не вполне обычные геройские качества

«…А не замечали ль вы, что иные исторические феномены зачинаются задолго до своего, так сказать, календарного адвента? Вот вы толь интересно говорите о „женском веке“ России, дорогой Вольтер, помянули и Екатерину Первую, и Анну Иоанновну, и Анну Леопольдовну, и Елизавету, и, разумеется, нашу нынешнюю покровительницу, дай Бог ей завершить сей век на троне, однако ж запамятовали их предтечу, царевну Софью…»

«Ах да, спасибо за напоминание, ну, конечно, Софи, сестра царя Петра, не так ли?»

«Как странно это звучит — Софи! Вы утрачиваете одну литеру, ставите ударение на последнем слоге, и тяжеловесная московская фемина, неумелая сумрачная правительница как бы исчезает, а вместе с ней пропадают низкие своды кремлевских палат с их слюдяными окошечками и вся эта поздняя Византия. Ваша Софи, месье, похожа на держательницу парижского салона».

«Браво, мой Тодор! Мне нравятся ваши акценты! Жаль,что в то время, когда я начинал свою „Историю Петра Великого“, я не мог поговорить с такими людьми, как вы, или с самой Государыней. Она и сама писала мне об этом в своем первом письме. „Естьли бы я тогда была в моем нынешнем положении, — писала она, — тобъ я вам сообщила несравненно лучшие записки“. Любопытно, а что из себя представляла эта „Святая София“ как женщина? У нее, конечно, были фавориты, те московские бароны-бояре в огромных шапках?»

«У нее был любовник, князь Василий Голицын, ясноглазый красавец, вроде вот вашей охраны подпоручика Земскова, настоящий русский витязь. Сомневаюсь, впрочем, что у них что-нибудь интересное получалось вдвоем. Он оказался неудачником и на поле брани. Отправился воевать у турок Азов, потерял многотысячное войско, сам еле унес ноги к царевниным пудовым юбкам. В общем, и там и сям постоянное faux pas, но тем не менее именно от царевны Софьи начался наш „женский век“. Как вам кажется, мой Вольтер, откуда он взялся в стране жестокого мужичья?»

Назад Дальше