Конечно.
Преступное обладание искалеченной и есть главная страсть тирана. Но если народ счастлив, разве страна не должна потерпеть? Разве может страна жить для себя самой, а не за ради своего народа?
Лот женился без любви на дочери своего учителя Тамаре, которая в отместку им обоим нарожала трех дочерей. Но потом, поняв ее месть, он сумел прочно войти в образ любящего мужа, даже сросся с ней, образовав ту единственную связь, на которую был способен: плотный шов.
Девочки-дочки… Кому же он передаст империю, когда его биология иссякнет? Вот она — классическая драма и сумма незавидных ролей, которые сыграть в театре любо-дорого, а в реальности — страшная кара. Не это ли движущая пружина истории, в которую он ушел с головой? Как получилось, что его власти над людьми, событиями, самим собой не хватило на рождение наследника?
Милые девушки, Клавдия, Аврора и Наина — может быть, кто-нибудь из них?
Лот боялся женщин, потому что до конца не понимал их сути. Как он может оставить им дело бессонных ночей, войну, презрение к болезням — пускай даже и сыгранным, если он не понимает, как они чувствуют, видят, думают? Не все ли это равно, что оставить свою империю собаке или попугаю?
Клавдия, старшая, — в свои сорок лет грузная, мрачная, жестокая. Он доверил ей такую же грузную, как и она, главную партию его страны, он погрузил ее в политику, как погружают кисть в черную тушь. Он написал одним росчерком на белой спине ее судьбы иероглиф, обозначавший одиночество, пустое трепыхание крыльев, горечь ледяной пустоты.
Клавдия даже ребенком никогда не смеялась, не плескалась с сестрами в теплом море, никогда не говорила «мы», а говорила: «я» и «они». В темном бесформенном костюме она приходила с докладами к отцу, четкими и холодными, сильно отдающими физикой и механикой, которыми она всегда увлекалась. Не пародирует ли она его, невольно, по прихоти природы? И что, оставить страну собственной нелепой копии, еще и со щелью между ногами?
Позор. Уничижение всех его трудов.
Аврора, средняя, — просто дурочка. Мишура, блестки, пустоватая учеба за границей, которой она таки добилась от него. Чему она там училась, в этих столицах? Модным юбкам? Оттенкам типографской краски? И что?! Ей даже нельзя поручить подготовку его дня рождения, праздника первого дня осени, когда все маленькие пангейцы отправляются в школу, и их родители на главных площадях городов выпускают в небеса тысячи белых голубей.
Лот не любил самонадеянной Европы, полагая, что она, эта старуха, неправильно прожила жизнь. Он смеялся над ней в душе, не признавая ее величия, ни прошлого, ни нынешнего. Чему же там учиться, неужели разбавлять водой молоко или вино?
Наина, Ная, Наиночка, сладкая его девочка, умница, обожающая отца не за величие его, а за его запах и чуть колючие с утра щеки. Теплый родной комочек, который он обожал носить на руках на рассвете, еще спящим, пришептывая ей вместо колыбельной: «Это встает солнышко — это твое солнышко, это летит птичка — это твоя птичка, ты спишь на руках у папы, это папина страна. Это твоя страна».
Что, обречь Наинку на палачев труд? На командование потными солдафонами? В ней ведь нет ни капли актерства, она не чувствует игру, подсказку мизансцены. Разве для этого он любовался на восходе ее золотистыми волосами и нежно приоткрытыми детскими губками?
Лот влюблял в себя мужчин, потому что понимал, что это полезнее для власти, чем бегать за юбками. Но ведь от этих связей не родятся сыновья, вопреки здравому смыслу, на который природе обычно наплевать.
Гомосексуализм был не его природой, но выбором.
Он правил драматургично.
Каждому дню недели Лот отводил свое место, считая, что в них есть своя логика, к которой надо прислушиваться.
По понедельникам к нему на виллу в синий зал, наполненный тиканьем и боем часов из его гигантской коллекции, приходили казначеи, и он рассматривал столбики принесенных ими цифр, делая свой рентген этому изменчивому остову своей страны.
Но почему дни повторяются, месяцы повторяются, а года нет? В чем здесь смысл?
Года отнимают жизнь, а дни и месяцы своим повторением дают шанс на повторение пройденного, и через повторение — возможность совершенствования.
Дни и месяцы обязательно «прожирали» деньги, и именно поэтому в начале дней и месяцев нужно было разглядывать позвоночник трат и структуру опорных костей государственного бюджета. Жирок появлялся только в конце — в конце месяцев, а более отчетливо — в конце года, и для того, чтобы он образовывался, нужно было все время проверять здоровье.
Лот выбрал себе казначеев из лучшей казначейской породы, и они, по-своему евнухи, знали свое дела без запинки. «Настоящий казначей никогда не ворует, — Лот откуда-то знал эту истину, — деньги для него — лишь сгустки энергии, потенция роста и падения, причина или следствие. А как можно украсть причину? И потом у них нет рук, только головы без лиц, в которых не мозги, а счетные машины». Лот коллекционировал настоящих казначеев, видя в каждом из них большую редкость антикварного характера.
Во вторник Лот встречался с министрами, уже будучи в состоянии примерить их доклады на жесткие тела цифр. Это были мужчины и женщины, туго привязанные каждый к своей телеге, которую надо было волочь за собой по разбитым пангейским дорогам: к войску, металлу, школьным скамьям, звездам, электрическим проводам, причем привязанные с такой силой, что все это невозможно было отделить от их могучих шей.
Это тоже были упрощенные люди.
Без сложных душевных складок.
И именно от этой простоты зерно колосилось, нефть пузырилась, газ свистел, города строились, армия вышагивала, ученые открывали. Совещания по вторникам были на самом деле фикцией, и Лот это знал. Фикцией потому, что от прекрасной работы правительства решительно ничего не зависело в жизни его народа.
— Как же так? Как же так? — иногда спрашивали его боги.
— Парадокс, — пожимая плечами, отвечал Лот небесам.
Среда была днем войны и дипломатии. Лот принимал генералов, выслушивал их доклады, не случайно отдав под это середину недели. С военными всегда нужно держать середину, и тогда вместо крови по земле будет течь золото. Внутренняя полиция добывала не золото, но защищала его. И тоже именно по средам генералы, чьи солдаты дежурили на дорогах, могли созерцать сосредоточенное и спокойное лицо Лота.
По четвергам Лот путешествовал по своей стране. Садился с Голощаповым на лайнер с голубыми полосками на боку и взмывал в принадлежащие ему же небеса, чтобы приземлиться где-то еще.
Иногда его бело-голубая птица уносила его на север, в холода и лед, где люди давным-давно позабыли вид солнечного света.
Растворяясь в городской толпе, Лот наблюдал за разговорами обычных людей, пытаясь определить, чего именно они ищут. Какого смысла? Ему нужно было для роли. И понимал — никакого, любви и счастья, но разве это можно назвать смыслом?
Заходя в одежде путника в забытый богом кишлак на юге страны, он спрашивал о том же и получал вместо ответа все те же грезы, что и у эскимосов.
Получалось, что всем им нужно пропитание, будущее для своих детей, то, что они называли здоровьем, и он, Лот, мог дать им это все, ведь у него было для них сколько угодно будущего, не говоря уже о хлебе. Но самый главный смысл, о котором никто никогда ему не говорил — чтобы Господь восседал на небесах, — так придут ли они сюда, если им как будто и не важно это?
— Но может ли такое быть, — не верил своим ушам Лот и продолжал каждый четверг взмывать к небесам на своей белой птице, — может ли его народ быть так тупо и примитивно скроен? Его народ…
Но ведь не он родил этот народ.
Народ был рожден до него, и Лот был рожден вместе с ним, внутри него маленьким бугорком, который вырос горой до самого солнца. Может быть, в этом дело?
В пятницу наступал день суда, пыток, очищения от хвори и кривизны. Лот не любил долгих приговоров, оступившийся должен быть изменить свое качество мгновенно — исчезнуть или переродиться.
По субботам Лот строил дворец и храмовый парк. По воскресеньям обедал с семьей, говорил с каждой из дочерей, читал книги и молился. Он сумел поверить. В кого? Во всех сразу. Во время одной из таких молитв он почувствовал, что не может до конца понять свой народ, потому что не чувствует к нему любви. Той самой, о которой все они говорят на шумных улицах городов или в тиши проселочных дорог.
Люди любили зрелища, в которых герои изображали любовь, люди слагали о ней рассказы и стихи, пели песни, загадывали загадки. Об этом, казалось, изведанном им в молодости сладострастном безумии, от которого он впоследствии с такой легкостью отрекся, просто увлекшись властью как главным смыслом, главным наслаждением, главной игрой.
— Если ты хочешь, Лот, построить храмовый парк, одних воли и мудрости тебе будет мало, — сказал ему однажды в субботу Матвей Лахманкин, главный его советник по вопросам общего характера. — Тебе нужны еще люди искусства, которые вдохнут душу в архитектуру и парк.
— Вдохнут душу? — переспросил Лот.
— Ну да, — уверенно кивнул Лахманкин. — Это их работа на земле — одушевлять предметы и делать осязаемыми вымыслы. Ты ведь знаешь, ты ведь сам из них.
Матвей осекся. Он все время забывал, что официальная версия биографии Лота гласила, что он закончил юридический, а не бросил на четвертом курсе театральный.
Все советы Матвея касались очевидного и были крайне просты. Да и сам он был крайне прост, хоть и неопрятен: простота его касалась самого взгляда на жизнь и оборота поступков, но не внешнего облика, к которому он относился сложно и оттого упорно не справлялся с ним.
Людей искусства Лот побаивался. Он чувствовал в них подвох. Вот лижут они руку, а расслабиться нельзя — сразу цапнут. А если и не укусят, то раскусят. Рефлекс у них. Он-то знал.
Лахманкин и Голощапов — те уважали и Большой театр, и оперетту. Шастали по ложам, тискали прим в гримерках и кордебалет в раздевалках.
Бывалоча, Лот заедет туда — когда не отвертеться, иностранцев нужно впечатлить, или юбилей какой-то, или грандиозная премьера — не обижать же людей, поведет подслеповатыми глазами по ложам — все его министерства там и администрация с любовницами или мальчишками, противно смотреть. Что им там, намазано, что ли? Зачем туда переться? Не бордель ведь! Так нет, сидят, сверкают биноклями. На сцене вечные намеки и непонятности, античная ли трагедия или новогодняя сказка, шуточки опять же про королей. Неуютно. Лот любил песни, простые, протяжные, старинные. Больше всего про реки, про Волгу. Он был уверен, что, когда люди поют, они не могут кривить душой. Он восхищался почти до дружбы пышнотелой певицей с большим пучком на голове и маленьким еврейчиком, всегда очень проникновенно поющим про солдатские подвиги в последней войне. Когда он мог, он подпевал им. Именно в эти минуты он чувствовал себя со своим народом. И именно доверие к простым песням заставило его принять совет Лахманкина встретиться с творцами.
— И еще, — добавил Лот вслед уходящему шаркающей походкой с виллы советнику с вечно лоснящимися волосами, — как ты считаешь, должен ли я полюбить сердцем, как в песнях поется, чтобы понять свой народ?
— В девятку попали своим вопросом, Лот, — ответил Лахманкин, возвращаясь к столу, за которым они разговаривали. — Не в молоко и не в десятку — в девятку. Преемник — вот главный вопрос. Вы, Лот, упорядочили страну, связали ее части дорогами, дали народу хлеб, лекарства и возможность смотреть за горизонт, но без преемника все это — просто упражнение в правописании, а не книга заповедей и законов. Отцу нужен сын. Простите за прямоту.
— За прямоту и держу, — ответил Лот, пожевав губами — А ты знаешь, сколько крыс находится под моим ковром? Где же я возьму преемника?
— А кто выйдет на эту террасу через сто, двести лет? — Лахманкин ткнул пальцем в один из макетов будущего парка и чуть было не пустил слезу от умиления перед собственным же вопросом. — Кто будет смотреть, как сюда приливает людское море, чтобы вместе молиться под единым небом?
Лот молча выслушал его, потом скривился, резко встал и вышел прочь из-за стола.
— Дурак ты, — отчетливо произнес Лот. — Дурак и простак. Ничего не понимаешь в глубинных причинах вещей.
Еву Корецкую, ту самую, что родила ему наследника — Платона, от которого Лот отрекся, когда тот был юношей, — неоднократную победительницу Олимпийских игр по танцам с лентами, загодя предупредили, что ей предстоит вместе с Лотом вручать талисманы новой олимпийской сборной, что церемония пройдет в два этапа и ей следует отчетливо знать свою роль.
— Знать свою роль? — переспросила Ева и подняла одну чрезмерно выщипанную бровь. — А кого я буду играть?
Она окунула свои синие глаза в переданную ей папку и отчего-то сделалась пунцовой.
— Это Лот, — Семен Голощапов указал на стоящую среди других фигуру на фотографии, намекнув ей, что считает ее совсем уж курицей, не знающей, как выглядит солнце. — Рост средний, ваши каблуки не могут быть выше трех сантиметров.
— Трех? — ужаснулась она.
— Он будет без галстука, а вы не надевайте больших брошек.
В этой рекомендации Ева почувствовала отсебятину.
— Что за туфта! Следите за ним, а не за мной.
— Вот здесь вы поднимаетесь по лестнице, здесь позируете перед фотокамерами, здесь пересаживаетесь и говорите с прошлыми олимпийцами. Дальше — церемония на сцене и коктейль. Вы можете переодеться один раз.
— Хорошенький! — с уважением сказала Ева. — А у него кто-нибудь есть?
Семен скривился.
— Не будьте наглой.
— Не туда смотрите, — сказала на прощание Ева. — Ему нужна женщина, а не ваши дурацкие регламенты: сядьте тут, встаньте там.
— К нему возят любовниц, — неожиданно разоткровенничался Голощапов.
— Эх, нукеры, нукеры! — она облизала свои крашенные алым губы таким же алым языком, — все-то вы упрощаете. Я вам о любви, а вы мне — о любовнице.
Голощапов поставил свою подпись напротив строчки «Инструктаж» и умелым движением вынул всю эту ерунду из своей головы. Зачем думать о том, о чем незачем думать?
Лот взглянул на фотографию Евы с интересом. Широкий лоб, тяжелые русые волосы, заплетенные во множество косиц и уложенные полумесяцем вокруг лба, пухлые губы, изумительной красоты шея, украшенная массивной золотой цепочкой изысканной, как показалось Лоту, восточной работы. Такой он представлял себе Пенелопу или Гертруду. И еще — безупречное шелковое сиреневое платье с двумя коричневыми полосками на боках, так выразительно подчеркивающими талию. Он также с восхищением рассмотрел брошку размером с бант первоклассницы.
— Как думаешь, бриллиант настоящий? А кто семья?
— Она из Ташкента, из русской семьи, очень простой. Но задатки, талант, характер — все наивысшей пробы.
— Любит это дело? — спросил Лот.
Голощапов покачал головой:
— Говорят, бешеная. Глазом не успеешь моргнуть, а душа уже наизнанку.
Лот засмеялся.
После ухода Семена он повелел начальнику розыскной службы все разузнать о Еве в больших подробностях. Он так долго перечислял, что именно его интересует, что министрам, ожидавшим его в приемной, пришлось раздраженно звонить помощникам с поручением о коррекции последующего графика и переносе встреч. Список был недлинным: Ева крутила с одним бронетанковым генералом, с шубным фабрикантом, ликеро-водочным королем с пангейского юга (Лот вспомнил этого барыгу, седого, породистого, с мерцающими перстнями, отсидевшего когда-то двенадцать лет за изнасилование школьницы), а также была музой доброго десятка пангейских поэтов. Она заботилась о своих родителях, отце-сантехнике и матери — работнице текстильной фабрики. Сделавшись знаменитой, она перевезла их в столицу, где ее папаша ежедневно в любую погоду ловит рыбу в Москве-реке, а мама продолжает запасать еду под кроватью и за шкафом, страшась, что прислуга отыщет схроны и выдаст ее тайны каким-то врагам. Против прислуги она устраивала засады, расставляла силки, натягивала на дороге шелковые нити большой прочности, натирала полы маслом в надежде в один прекрасный день победить их всех и избавиться он вражеских лазутчиков.