Пока меня вытаскивали с того света в реанимации, весь медперсонал бегал знакомиться с новорожденной, девочка тянула шею, чтобы рассмотреть гостя получше. Барышню нарекли «мисс роддом».
Был у меня, любопытной, шанс узнать, что там дальше, за чертой. Когда вдруг погас свет, и отключился аппарат, и кто-то, по рассказам болтливых медсестер, закричал:
– Она не дышит!
А через какое-то время:
– Уходит!
Я в это время уже погрузилась в такой нежный мягкий теплый покой, такую первозданную ласковую темноту, что мне совсем не хотелось оттуда выбираться. И вот-вот я должна была увидеть зовущий яркий свет и тот самый тоннель, но кто-то встряхнул меня и заорал:
– Дыши!
Я очнулась. Открыла глаза. А там свечи кругом. Тихо. Скорбно. Торжественно. Думаю: тааак…
Вдруг шепот чей-то:
– Слава богу!
Думаю: тааак!
Ну потом уже все стало понятно, мучительно, больно и не так интересно. А спустя какое-то время, уже гуляя с коляской в парке, я сверяла впечатления с одной приятельницей, которая тоже попала в похожую историю. И почувствовала она абсолютно то же, что и я: ласковое тепло и покой. И там ей было так же хорошо. И встречали ее там милые люди. И даже поболтали они о всяком. И она думала, что надо же как-то передать родным, оставшимся там, что и тут есть жизнь, и тепло, и, главное, любовь. Тот же самоотверженный Саша, реаниматолог, вытащил ее, как и меня, как многих других, обратно на свет божий. При этом растирая занемевшее усталое лицо ладонями, всем рассказывал, что такие вот случаи отнимают пять лет земной жизни. И уточнял:
– У врача.
Приятельница моя после своего возвращения-воскресения еще долгое время была милой, нежной, со всеми говорила ласково и приветливо. Уже потом позже стала, как обычно, огрызаться, хамить и материться. Но вот еще что – она какое-то время даже перестала носить очки, потому что зрение восстановилось. И легко она ходила по земле, ничего не болело, не беспокоило. И все видела и чувствовала по-другому. А потом постепенно, как она сказала, «очеловечилась». И все вернулось – близорукость, и боли в суставах, и перепады настроения, и алчность, и зависть, и ревность, и обжорство.
А Конан Дойл сказал однажды своей жене, что когда он уйдет, то обязательно подаст ей знак. Чтобы она за него не волновалась и о нем не плакала.
И что? Подал. Правда. Он дал знак. Через медиума. И сообщил при этом такие подробности, которые знала только жена Конан Дойла, после чего между ними с помощью этой самой женщины-медиума и установилась долгая связь. И Конан Дойл даже много надиктовал о том, как там. Пока его, видимо, не забрали для каких-то других важных дел…
Книжка даже обо всем этом есть. Я читала…
Тут на крыше ночью, хоть и мирным летом, а немного страшно размышлять об этом… Ой, почти стихи получились.
Интересно, что делает сейчас мой младший ребенок? Читает, наверное.
Как-то она, уже довольно взрослая девочка, наверное лет пятнадцать ей было, должна была вернуться из «Артека». Я все думала, что ей подарить к приезду. Мои родители всегда мне делали сюрпризы, когда я откуда-то приезжала. И я решила подарить ребенку комнату. Она до пятнадцати лет жила в комнате, где до нее жил ее брат. А потом, когда он уехал учиться, уступил ее своей младшей сестре. На стенах висели постеры, в разных углах комнаты были прицеплены дартс, чтобы швырять туда дротики, тренировать меткость. Да и книги были соответствующие. Словом, за несколько дней до встречи я вдруг поняла, что девочке нужно сейчас больше всего – свой мир, свое пространство, где ей будет уютно, где она будет чувствовать себя защищенной.
Короче, мы работали день и ночь. Мы купили ей светло-серую мебель, специально для девушки. И как раз к ее приезду комната была готова. Рано утром мы раскладывали в шкафах Линкины вещички и книги. Устанавливали компьютер и вешали гардины.
Она вошла в дом ужасно уставшая – шутка ли, из «Артека» ехать на запад Украины автобусом. Позавтракала. Пошла в душ. Мы только переглядывались, когда же она поднимется в свою комнату, когда же. И какая будет реакция.
Наконец, подбирая полы махрового халата, ребенок, сонный, разморенный, потопал наверх. Мы на цыпочках кинулись за ней.
– Аааааа… – тоненько протянула она.
– Тебе нравится?! – хором спросили мы. – Нравится?
Девочка прижала кулачки к щекам.
– Оооочинь. Очинь-очинь-ооочинь, – как птичка, звонко-напевно, повторяла она совсем как маленькая.
Вечером, когда она отдохнула, когда она рассмотрела свою комнату, куда позвала подружек и принимала их у себя уже как взрослая, с накрытым к чаю маленьким кофейным столиком, когда пришло время идти спать опять, она вдруг спросила:
– А это… мам, а где мои куклы?
Мы успокоили ее, ответив, что где-то они в какой-нибудь из коробок. Что мы все ненужные вещи сложили в коробки, заклеили и сложили на чердак.
Потом вопрос забылся и уже где-то через месяц Линка, пятнадцатилетняя Линка, опять вдруг спросила:
– Так где мои куклы?
Мы опять не особо встревожились и что-то ответили такое, лишь бы отговориться, мол, да есть они, есть.
– Где? Мои? Куклы? – вышла однажды она из своей комнаты. Несчастная, с красными щеками и лихорадочно блестевшими глазами. Заболевала тяжелым гриппом. Температура повышалась. Дошла до сорока. Неотложки приезжали весь вечер, делали уколы, температура не падала. Мы беспокоились. Не до кукол было. Не до кукол. Опять забылось.
Когда, уже выздоровев, Линка вдруг опять спросила о куклах, мы наконец поняли: о куклах она спрашивала в такие моменты своей жизни, когда или была счастлива, или ей было по-настоящему плохо, больно, тоскливо.
Тут как-то в очередной раз ее веселые подружки то ли обманули, то ли проигнорировали ее, то ли злобно посплетничали о ней, как это принято в кругу, где дружат более чем две подружки. Ребенок расстроилась и опять спросила:
– Родители! В конце концов, где же мои куклы?
И мы, чтобы ее утешить, кинулись искать по-настоящему. Перерыли все коробки на чердаке, все ящики в старых шкафах. Кукол не было.
– А помнишь, ты сказала, что она уже не играет в куклы, зачем ей они нужны, помнишь? – попытался свалить на меня исчезновение кукол муж Кузьмич.
– Я сказала? – растерялась я. – Да, наверное, я сказала.
– И мы, наверное, раздали кукол девочкам соседским. Марине. Юле.
– Мы отдали, да?
– Вы отдали моих кукол?! – Линка чуть не плакала. – Вы отдали моих кукол чужим девочкам?!
Я не нашлась что ответить. В той суматохе и спешке, когда мы почти не спали, делая ремонт и перестановку в ее комнате, даже не помнила, куда мы действительно их дели. Может быть, вообще выбросили?
– Они ведь живые! – закричала Линка. – Они же были мои живые подруги! Мы же разговаривали. Они все мои секреты знали! Как вы могли их выгнать?!
Что говорить. Даже я помнила, какое было платье, какая прическа у каждой куклы. Да что там – я лица помнила. Тысячу раз собирала их по вечерам, потому что девица моя уваливалась спать, не убрав свой табор с ковра. А Резо Габриадзе за чаепитием в Одессе сказал однажды Лине, что куклам можно доверять. Они – твое продолжение. Они правдивые люди. Главное – не складывать их в шкаф надолго, надо с ними играть.
Честно говоря, я и сейчас испытываю ужас, оторопь и растерянность: как я могла, как же я могла отдать так легко ее подруг. Лохматых, потрепанных, бывалых, таких верных слушательниц и сопереживательниц, молчаливых ее подружек с глуповатыми размалеванными лицами и живыми честными душами.
И поскольку я не помню, кому мы давали этих кукол, я продолжаю их искать, надеясь в каком-нибудь ящике или коробке обнаружить краешек платья или нейлоновый клок обесцвеченных волос с яркими бантами.
Хорошо хоть ее медведя никому не подарили – вот было бы крику! Как-то Линка, тогда ей было около трех лет, сидела в своем складном модуле: стульчик, высокий столик, не вылезти оттуда, не выкарабкаться. Мы с друзьями суетились, накрывая на стол. Бегали туда-сюда, а ребенок сидела тихо в обнимку с медведем в штанах, подперев горестно щеку ладошкой. Сидела и внимательно, и печально наблюдала за нами довольно скептически и по-взрослому.
– Что с тобой, Линка? – спросила гостья.
– Я стьядаю. – Не поворачивая головы, все так же сидя в своей горестной позе.
– Почему?! – Тут мы все оглянулись и как будто впервые увидели нашу маленькую страдалицу.
– Потому что я голодная. (Патамуста я гайодина.)
– Что же ты молчишь? – Я в отчаянии кинулась что-то накладывать ей в тарелочки. – Почему не скажешь?
– А что тут вам скажешь… – отмахнулась ребенок и, заглянув в лицо медведю в штанах, спросила у него: – Правда, Миша?
Думаю, она что-то услышала в ответ от Миши в наш адрес, что-то смешное и ехидное услышала от медведя в штанах, потому что усмехнулась, кивнула и принялась за еду.
Конечно, моя и моего мужа вина в том, что ребенок у нас получился талантливый и эти таланты в ней мы развивали. Она без конца получала дипломы за первые места то в одном, то в другом соревновании на «кто лучше споет», «кто лучше станцует», «кто лучше напишет», «кто лучше продекламирует». Единственный конкурс, куда мы ее не пускали – это дикие, ужасные, преступные конкурсы «мини-мисс». Об этом может быть вообще отдельный разговор, и не на страницах этой, надеюсь, спокойной и мирной книжки. Девочку нашу постоянно посылали в областной центр детского творчества как победителя одного тура – на следующий тур. И когда мне об этом сообщали, я погружалась в такое уныние, как будто завтра надо идти выдирать зуб. И если зуб выдрал, и все, то конкурс обычно тянулся больше двенадцати часов, и ты, уважаемый и уже далеко не юный человек, переживал из-за отношения организаторов к твоему ребенку, к другим детям. Особенно к тем, кто прибыл издалека и без родителей.
Вызывали к девяти – зарегистрироваться. Ребенок вставал раньше всех и объявлял построение. И мы дисциплинированно строились и садились в машину. В такую рань, все время говорила я, ну зачем так рано ехать. Но глаза будущего лауреата наливались слезами, и мы обреченно ехали. Ладно, мы ехали своей машиной и всего-то минут тридцать, если не было пробок. А другие участники добирались из горных сел, ехали автобусом по два-три часа. Детей поднимали в четыре-пять часов утра. Ровно в девять сонные и успевшие проголодаться дети уже торчали в гардеробе. Целый час под ворчанье таких же, как мы, родителей они бродили по фойе дома творчества, где не было и намека на какой-нибудь буфет. К десяти подтягивались организаторы и садились регистрировать участников. Анкеты были такие подробные, как будто детям надо устраиваться на какой-нибудь сверхсекретный завод.
Потом на двери вывешивалась программа и выяснялось, что конкурс закончится примерно часов в восемь вечера. А старшая возрастная группа, в которую входила наша дочь, выступала только в четыре часа.
Прорепетировать у микрофона – нельзя. При этом ансамбль областного Дома творчества почему-то на глазах у гостей и участников конкурса, сидящих в зале, репетирует церемонию открытия, которую через пятнадцать минут показывает опять, но уже в парадных костюмах.
Затем начинается сам конкурс. Областное начальство, выступавшее в церемонии открытия, тихонько уносит ноги. В зрительном зале миграция: одни выходят, другие заходят, бродят участники, которым еще не скоро, сидят мрачные родители. Через два часа жюри уходят перекусить. В фойе вкусно пахнет. Ждем долго. Жюри, величественные и сытые, возвращаются вместо объявленного перерыва в двадцать минут через час.
В зале сидеть невозможно, надоело.
В фойе нет стульев. Я сажусь на подоконник и читаю.
– Женщина, слезьте с окна, – какой-то суровый дядя, работник Дома творчества.
– А где я буду сидеть?
– Идите в зал.
– Я не хочу в зал, мне надоело. Звук нестерпимо громкий, пошлость зашкаливает, люди бродят по залу.
– Слезьте с подоконника.
– Поставьте стулья.
– Слезьте с подоконника.
– Поставьте стулья.
– Сейчас сюда завоблоно приедет. Слезьте.
– Вот и хорошо, что приедет. Я попрошу у него стул.
Дядя уходит и через минуту возвращается с местным ополчением: две суровые дамы. Я тоже подготовилась: повесила себе на воротничок удостоверение известного в Украине периодического издания.
Троица подошла, прочитала, ушла. Через секунду дядя принес стул. Один. Я подозвала учительницу из Путилы – отдаленного от Черновцов горного районного центра, – уставшую, голодную, измученную, и предложила сесть. Она с благодарностью села, а я опять полезла на подоконник. Дяденька вздохнул – неплохой человек оказался, – принес еще пару стульев. Так я посадила отдыхать человек десять. Затем воспитатели, учителя и родители «артистов», проследив дяденькин маршрут, сами натаскали себе и своим детям стульев. Сидеть стало веселей.
Прошло еще два часа, запахло вкусным, члены жюри вышли из зала и направились в отведенный кабинет на обед. Обедали довольно долго, вернулись в зал через час расслабленные и сонные.
Конкурс продолжился. Постылые песни, стихи, танцы. Шло своим чередом. Как только Лина выступила, мы, не ожидая результата, сели в машину и уехали домой. Где я и написала этот текст. Двадцать первый век. Областной Дом детского творчества. Детский праздник под названием «Совок».
Глава восьмая
Как мы провели субботу
Сейчас ребенок уже взрослая, ей девятнадцать на тот момент, когда я пишу эту главу. Для нас абсолютно естественно, что она встает ежедневно в пять утра, что она учится хорошо, что она перфекционистка и у нее стальная воля. А ведь это же не совсем нормально. Как так получилось, что у нас, разболтанных, легкомысленных и непоследовательных, получился такой дисциплинированный ребенок. Не понимаю.
Вот и недавно.
Вся ее группа получила задание по какому-то предмету на факультете журналистики посетить краеведческий музей и написать эссе. При этом надо было в знак доказательства посещения предъявить билет в этот музей. Некоторые Линкины, как у нас говорят об однокурсницах, колежанки добыли билеты у туристов прямо у входа в музеи и побежали домой, копаться в Интернете и списывать оттуда концентрированную информацию для эссе.
– Не-ет уж, – сказала Линка, – я пойду в музей. Я пойду в музей в выходной день. И напишу эссе «Как я провела субботу».
– Ну молодец, – гордясь ребенком, сказали мы, – сходи, конечно.
– Что значит «сходи»?! А вы? Вы что, не хотите культурно провести субботу?
Пришлось согласиться. Мы же родители и должны соответствовать.
И вот – как мы провели субботу.
Во-первых, мы ее действительно провели. Она-то думала – суббота, – мы, как обычно, все уляжемся у телевизора или усядемся у компьютера, и время быстренько просочится сквозь нашу дрему или пустую болтовню. А вот и нет, решили мы. А когда мы говорим: «А вот и нет» – то…
Вот если бы кто-то держал меня под контролем и требовал, мол, немедленно вернись к главному. А то я всю жизнь норовлю уйти куда-нибудь в сторонку, отвлечься на бегущего по своим делам дедушку или, того веселей, кота, свернуть в переулок, забыть, куда шла, и разглядывать прохожих, дома, деревья, и вдруг упираться взглядом в барельефы на фронтонах – в фантастических бородатых лохматых дяденек с распахнутыми ртами и голеньких, еле прикрытых озябших мраморных дамочек.
Словом, так.
– Я беру вас с собой в музей, – заявила дочка Лина тоном, не терпящим возражений. – В краеведческий музей.
– Тогда и в художественный, – склочно стала качать я свои права.
– Тогда и в ресторан на тыквенный суп, – заявил наш отец, – и блинчики с семгой.
– Только после музея! – строго ответила Лина.
– Да-да-да, – с готовностью закивали мы головами.
Мы ехали мимо Соборной площади, и вдруг я обнаружила, что избушка Деда Мороза, в которую все зимние каникулы стояла очередь детей с родителями и без – боже мой, как же люди хотят чудес! (за восемь долларов), – чтобы войти, встретиться с Дедушкой и робко прошептать желание сокровенное на ухо, все еще стоит в центре площади, не разобрана.
Я помню, что маленькой тоже билась в руках родных, сильно хотела в очередь за чудом. Я ведь всегда пользуюсь моментом, чтобы выпросить, выцыганить у мироздания что-нибудь полезное для себя, друзей и окружающих меня людей, ну недаром же я карабкаюсь на крышу дважды, а то и трижды в год. Но тогда, помню, я хотела на самом деле посмотреть, как там все устроено, каков этот мошенник с виду, спрятан ли у ног его радиатор (шутка ли сидеть целый день в ледяном практически доме), но меня сманили теплым зовущим светом книжного магазина через дорогу от избушки Деда Мороза, где и были исполнены почти все мои сокровенные желания. Причем исполнены моей старшей сестрой.