А в темноте, как водится со времен Гефсиманского сада, начинаются тихие аресты. Шуршат колючие кусты шиповника, горят костры у солдатских палаток, власти отсекают город от внешнего мира. По периметру стягивают войска. Даже танки подогнали, перегородили мост. Из помещения госбанка, прогибаясь от тяжести, солдатики выносят сейфы с деньгами и документами, военными уазиками увозят в ночь; почта, телефон, телеграф под контролем.
4О чем думали начинающие бунтовщики? Скорее всего, ни о чем. Они спали. Огромные храпящие мальчики, расплывшиеся седые девочки. Может быть, к утру привычка к послушанию взяла бы верх над минутным порывом, они бы смирились. Но массовые аресты в маленьком городке – как динамитные шашки в горной породе: череда малых взрывов неизбежно ведет к большому обвалу. Зачинщиков забирали до самого рассвета. Мужики, за которыми приходили наряды милиции, со сна не успевали осознать, что же происходит, и покорно плелись в городское отделение; бабы во тьме прижимали детишек, подвывали. Это поколение жило при Сталине, страх ареста был им почти привычен, а вот восторг протеста они испытали впервые и совершенно не знали, что с ним делать, а потому больше всего боялись самих себя. Рушился распорядок жизни, исчезала простота покорности, мысли путались.
А местные власти? они о чем думали? зачем с самого начала отрезали путь к отступлению? Неправильный вопрос. Не зачем, сынок, а почему. Потому что местные начальники выросли в том же инкубаторе, под тем же колпаком, что и новочеркасские бунтовщики. Они клялись на верность революции, но революция была давно и неправда, а недавно было заседание парткома с чайком в прозрачном стаканчике при обязательном серебряном подстаканнике, вентилятор на столе, сладкозадая секретарша и мечта о черной машине с потным водителем. Да, в их удаляющемся прошлом была великая война, когда жизнь неслась по другому руслу, стихийно и непредсказуемо, однако там имелся внешний враг и внутренний народ, Гитлер и Сталин, дивизион и военсовет, все однозначно; а здесь-то что? здесь-то как? Осознание слома и сдвига было еще страшнее, чем сами факты, о которых они доносили в постоянных сводках наверх.
А там, на самом верху, растерянности не было. Была холодная злоба. Конечно же, зажравшийся молодняк вроде Брежнева, все эти сопляки раннесоветской выделки растерялись и ударились в бабьи страхи; но старая гвардия, испытанные бойцы все сразу поняли и все опознали. Как не опознать. Это пробудилась та неизлечимо страшная народная воля, которую они когда-то ухитрились уловить, раздразнить, обрушить на царскую власть, потом откачали обратно, пустили по глубокому подземному руслу, затем опять ненадолго выпустили наружу, чтобы победить в роковой войне, и снова заглотили, обуздали, привели к оцепенению. И вот не уследили, подпочвенные воды разморозились, трубы прорвало.
Слава Те, Господи, Которого нет, что некому воспользоваться Новочеркасском! Какое несказанное, незаслуженное счастье, что товарищ Сталин выжег всю политическую накипь, а они успели добить его наследников и любимцев, которые могли стать новой накипью! Слава нашим доблестным органам, что не давали спуска иностранцам, не то что последний беспомощный царь; ура, товарищи! Со всем остальным справимся; нельзя медлить и сентиментальничать. Хорошо было бы поплакать вместе с возмущенными бабами, поматериться с разъяренными мужиками, замотать народный гнев, а потом, задним числом, наказать зачинщиков; но, кажется, поздно. Придется крушить.
Хрущев послал в Новочеркасск добрую (или злую) половину Политбюро: Козлова, Кириленко, Ильичева, Полянского, комсомольского чекиста Шелепина. Запомни эти фамилии; еще пригодятся. Но прежде всего он велел отправляться надежному товарищу Микояну; надежный товарищ Микоян отправился.
В последние годы он ведал делами внешней торговли, а до этого занимался проблемами вкусной и здоровой пищи. Когда моя мама садилась дома печатать на машинке ночную халтурку, она подкладывала на стул толстую поваренную книгу с тисненой обложкой. Там на цветных вклейках было в изобилии коричневое пиво, зеленые бутыли шампанского, запечатанная сургучом водка и прикрытый сверкающей жестяной пробкой грузинский коньяк; алые окатыши красной икры в белой плоти крутого яйца, вороненый отблеск икры черной в голубой килограммовой банке с белугой на крышке; голова кружилась, слюнки текли; и почти на каждой странице красовалась цитата из пищевого министра Микояна.
В этой книге было мало правды. Для виду – про суп с рыбными консервами, для души – про бульон из дичи, в который идут кости и зачистки от фазана, тетерева, куропатки, рябчика, оставшиеся от приготовления котлет и салата. Консервный рецепт понимали все, фазаний – одни старорежимные старушки, бледные тени эпохи г-жи Молоховец. В дореволюционных поваренных книгах Молоховец, как в каком-нибудь Домострое или Стоглаве, подмораживались нормы старой уходящей жизни; еще никто не знал, что предстоят времена военного коммунизма и предельного упрощения во всем, включая кухню, а Молоховец, как летописец кулинарных дел, составляла перечень всего, что предстоит потерять. Сотни желтков (белки – вылить!) для одного кулича; розовый окорок, который можно достать из подпола, если гости пришли внезапно; алые муссы и белые шербеты, седые головы сахара… Прабабушка Анна Иоанновна по детской привычке покупала у теток на рынке именно такие головы и колола их щипчиками, можешь посмотреть, щипчики в кухонном ящике до сих пор лежат. А вокруг что было? Очереди за картошкой, мясо в борцовских жилах, лук и чеснок на огороде, в лучшем случае огурцы под битым стеклом теплицы; полиэтилен еще не изобрели. Когда мы купили домик в Голицыне и твоя мама посадила цуккини и кудрявый салат, крестьянская соседка тетя Маша изумленно спросила: «Чё это?».
Так было вокруг – но только не в мистических книгах имени Микояна. В этих книгах возникал параллельный мир, не имеющий отношения к реальности. У основания горки протертого картофеля лежали анчоусы, покорно свернувшиеся колечком; миноги плавали в соусе из масла, уксуса и сухого тертого хрена; икра паюсная располагалась продолговатым черным брусочком, ее оттеняли зелень петрушки и женственное сливочное масло, а на блюде дымились маленькие расстегаи с начинкой из вязиги. Люди любят сказку: нищее поколение 50-х умиленно разглядывало картинки в книге о вкусной и здоровой пище, как бедное поколение 90-х проливало слезы над судьбой богатых мексиканцев и роскошных мексиканок. Власть это понимала и не боялась разозлить народ; была Молоховец, стал Микоян; она описывала то, что уходит, он – то, что уже не вернется; оба создавали миф о фантастически богатой и совершенно не склонной к бунту и насилию тысячелетней Руси.
Микоян был для страны, как сказочный пекарь, как директор всесоюзного гастронома – в белом халате, накрахмаленном колпаке, с батоном колбасы в маленьких ласковых ручках. Но когда случались настоящие неприятности, разбираться поручали именно ему. Так было в послевоенной Чехии. Так было в Польше. Так было в восставшей Венгрии 1956 года. Так было в Грозном: в 1958-м тут вспыхнуло восстание, русские пошли стеной на чеченцев, возвратившихся из высылки и жестко до жестокости заявивших о своих правах на территорию. Микоян репрессировать грозненцев не стал; успокоились, и ладно. Он умел миловать и ласкать: зачем возбуждать людей, если можно взять их добротой? А если взять добротой нельзя, тогда ничего не поделаешь. «Сердце вынуть, вымыть, отсушить на салфетке, нарезать небольшими кусками и обжарить; помимо указанного способа сердце можно приготовить так же, как тушеное мясо». При этом излишней жестокости, сладострастного зверства – в отличие от Фрола Козлова – он бы не допустил. Кулинар не живодер; зачем божьей твари мучиться: секундный взмах отточенного секача, и голова с гребешком летит в сторону, а туловище бьется в бессмысленной судороге, даже не успев почувствовать боли.
Анастас был стар, холоден, мудр и смел; он прошел через все; именно с ним Хрущев задумывал, обсуждал и осуществлял главное дело своей жизни. Снежный январь и ветреный февраль 1956-го они провели бок о бок: допоздна засиживались в хрущевском кабинете, часами гуляли под голубыми кремлевскими елками и по вычищенным дачным дорожкам. Просто шерочка с машерочкой, а не твердокаменные большевики. А на излете февраля Хрущев вышел на трибуну XX съезда. И, комично размахивая руками, поминутно вытирая лысину платком, по-простецки сокрушил сталинский культ. В зале падали в обморок, время от времени начинали шуметь; Хрущев шел наперерез съезду, наперерез стране. Почти все были против него, и ЦК, и ЧК; только Микоян со стороны президиума спокойно смотрел ему в спину, прикрывая тыл и давая возможность с боем прорваться в будущее.
Именно этими, микояновскими, глазами хотел видеть новочеркасские события Никита Сергеич. Оба они не были и не могли быть полноценно советскими людьми; умели считывать историю поверх советских шифров и кодов; понимали, чем все может обернуться; догадывались, какие обвинения рады будут предъявить товарищи по партии. Распустили народ, Сталина на вас нет.
5Ранним утром рабочий поселок Буденновский начал узнавать тревожные вести. Их разносили мальчишки-молочники на своих раздрызганных велосипедах. Ставили на крыльцо бутылки с кефиром (зеленая крышка), ряженкой (оранжевая) и молоком (серебристая), отсчитывали сдачу и возбужденно тараторили: а Василь Матвеича, слышь! взяли. И Тихона Петровича! тоже. И Кольку из кузнечного. И солдат, солдат нагнали. За мальчишками следовали тяжело переваливающиеся тетки с почтальонскими сумками. Эти были солиднее, основательнее. Да, повязали. Есть танки, там, возле насыпи. Соседки зовут соседок, мужики выходят покурить, город гудит. Обманули опять! Не народная это власть! Забастовка!
Дальше с тревогой наблюдаю, как полные женщины подкрашивают упрямые губы, берут на руки тощих детей; узловатые мужики надевают белые выходные рубахи, поднимают плакаты, один из них нарисован художником завода Коротеевым: «Мясо, масло, повышение зарплаты!», портреты любимого Ленина. Как речёвка над армейской колонной – «Левой! Правой! Левой! Правой!» – звучит над толпой лозунг: «Мяса! Масла! Мяса! Масла!». Народ идет на площадь перед горкомом искать справедливости; ничто его не остановит – ни десятикилометровый путь, ни милицейские кордоны, ни заграждение из танков на мосту через Тузлов.
Как выжить, если хлеб дорожает, мяса в лавке не видим годами, водка по карточкам, а зарплату не повышали уже пять лет? Где теперь искать правды? И куда дели наших ребят? Верни сейчас же! По пути попробовали вернуть ребят сами; из-за ворот отделения милиции им ответили хаотичной стрельбой, но предупредительной, поверх голов; толпа отпрянула, однако с главного пути не свернула. Остановилась только в сквере у горкомовской площади. Лицом к лицу с солдатами, которыми командовал генерал Исса Плиев, старый кавалерист. Ничем особенным он не прославился, воевал с Гражданской, но лишь к концу Отечественной дослужился до командира кавалерийского корпуса; Хрущев его почему-то любил и доверил подавить бунт.
Но прежде чем генерал Плиев скомандовал солдатам, размещенным на крышах, «пли!» – сначала опять поверх голов, потом в самую гущу человеческой массы, – над толпой низко пролетел военный вертолет. Сделал круг, еще заход, еще круг, вздул пыль столбом – и удалился. Самого Микояна в вертолете не было, он сидел в каком-нибудь охотничьем домике за городом, слушал трусливый полубред Ильичева («Это сектанты! это религиозные фанатики! это белоказаки!»), отбивался от кровожадного Козлова («танковый огонь! артиллерия!») и напряженно ждал, когда помощники доставят снимки с воздуха. В голливудских фильмах сквозь открытое пространство часто проносится всевидящее Око, огромное глазное яблоко, которое передает картинку по назначению: злому волшебнику, владыке царства или же главкому инопланетян. Микоян и был посланником владыки; над восставшей толпой пронесся его всевидящий глаз; теперь ему нужно было принимать решение.
Он внимательно просмотрел глянцевые фотографии, еще сырые: пальцы липнут и оставляют следы. Так. Толпа большая и в себе уверенная. Неопущенные головы, несутулые плечи, несогнутые спины. Стоят плотно. Сами не уйдут, надеяться бесполезно. Момент упущен. Играть в доброго дедушку поздно. Местные перестарались. Идиоты. И вот с такими людьми приходится работать. Микоян еще раз посмотрел на фото. Сквозь советское напыление проступала плотная русская оснастка, он ее хорошо помнил. Огонь.
Мне проще описать картину 3 июня 1962 года, сравнив ее с голливудской сказкой о темных силах. Микояну для этого нужно было оживить в памяти молодость, между революцией 1905-го и Февралем. А сами новочеркасские рабочие воспринимали все иначе. Они должны были подобрать что-нибудь более простое, более советское, чтобы самим себе объяснить, что же такое происходит, в чем же это они участвуют.
И они подобрали.
Когда накануне мирного бунта мужики собирались на сходки по дворам и раздраженно крутили козьи ножки, когда разъяренные бабы бегали от хаты к хате, а с утра пораньше гладили рубашки, когда шли на площадь перед горкомом – у них незаметно отключилось цветное зрение, они увидели свою жизнь в контрастном черно-белом цвете. Как в кино о Кровавом воскресенье и про ленских рабочих, как в экранизации книжки «Белеет парус одинокий», как в «Броненосце “Потемкине”» и «Ленине в Октябре». Я тоже пытаюсь смотреть на них, далеких, сквозь эйзенштейновскую раскадровку общих планов, сквозь роммовский монтаж. И наконец начинаю понимать их.
Не выбеленный особняк горкома стоял в центре новочеркасской площади, а уменьшенная и ухудшенная копия Зимнего дворца.
Не свои, новочеркасские милиционеры дежурили у парадного, а чужие холеные гвардейцы.
Там, в глубине здания с разбитыми окнами, прятался трусливый царь.
Красиво отлетали дымки от стреляющих ружей.
Ритмично свистели пули.
Любопытные мальчишки брызгали с деревьев, как орехи. Некоторые оставались лежать навсегда.
Хватаясь за сердце, падала наземь простая русская баба, ее пытался поднять неразумный ребенок, громко рыдая и размазывая грим по щекам.
Народ бежал.
Самодержавие наступало.
Только все это было на самом деле. Не грим, а грязь. Никакой черно-белой стрекочущей пленки. Сплошной слепящий свет южного солнца. Несколько подростков, как подстреленные воробьи, ссыпаются с деревьев. Слюнявая пена на губах. Раненая старуха лежит на мостовой, у нее задрался подол, видны безразмерные сатиновые трусы, вздутые вены; она пытается оправить подол, но дотянуться не может, и это мучит ее больше, чем пулевая рана в животе: стыдно. Истеричные крики возбужденных солдат. Хрип начальственного мегафона из-за низких кустов шиповника. Непонятная жизнь, еще более непонятная смерть. Черно-белая реальность и красная липкая кровь.
6Если хочешь узнать подробно, что было дальше, как сотню раненых и трупы двадцати шести убитых свозили рейсовыми автобусами в госпиталь, а кровь не успевали смыть с сидений, как были забрызганы красным скамейки в сквере и разбавлены кровью лужи в парке, как танками давили на площади непонятливых, – прочти книжку писателя Солженицына «Архипелаг ГУЛаг», том третий, часть седьмая, глава последняя. Именно ростовский уроженец Солженицын первым рассказал про Новочеркасск. Спустя одиннадцать лет после бунта. В западном издании, которое советским людям было недоступно. Мама эту книгу так и не прочитала; я впервые взял ее в руки только летом 1989-го. Книга была размером со спичечный коробок, на папиросной бумажке, чтобы удобнее было тайно провозить через границу; я читал ее с лупой на веранде. Тебе шел третий год; страна вздыбилась, чтобы окончательно стряхнуть с себя труху советской истории; по радио в прямом эфире транслировали заседания Съезда народных депутатов – это что-то вроде Генеральных штатов времен Французской революции. Мы жили в то лето на даче; как раз на главе про новочеркасскую драму прибежала хозяйка и доложила, что ты залез в клетушку с поросенком и съел его крапивный отвар…
Если ты думаешь, что я сейчас начну витиевато рассуждать о том, как Первый Съезд народных депутатов уже таился в бунте новочеркасских рабочих и о том, как в советском июне 1962-го образовался зародыш русского июня 1989-го, то заблуждаешься. Ничего тогда не зародилось, ничто ни в чем не таилось; это был случайно случившийся случай, однократное кровоизлияние советской системы, никаких серьезных последствий. Память о Новочеркасске была тут же успешно затерта, приговоры в судах огласили скрытно, непокорных выслали, остальных так шуганули, что они полюбили родимую власть пуще прежнего.