Опускаем утомительные подробности этого разговора и переносимся в спальню мирно спящего в Грунечкиных объятьях ближайшего друга героя. Никогда не поверил бы Ипполит Мещерский тому человеку, который еще неделю назад сказал бы ему, что и в супружестве бывают приятные стороны. (Читатель со мной согласится, что их не бывает!) Возьмем, например, переезды на дачу. Все эти кастрюли, коробки и пледы! Ну, ладно там дача. А деторожденье? Пока их, несчастных, родишь, воспитаешь, пока им утрешь их носы и проверишь, как он, этот отпрыск, усвоил законы какой-нибудь хоть географии, скажем! А, кстати, к чему их вообще усваивать? И так можно жить. По законам природы.
Короче: Мещерский боялся смертельно. Готов увезти был, готов обесчестить, купить на Кузнецком французскую шляпку, готов был платить за квартиру, но не… Вы поняли все, мой любезный читатель!
Оказалось, что он вовсе ничего не смыслил ни в жизни, ни в лучших ее наслажденьях. Оказалось, что приятнее всего засыпать именно в своей постели, не опасаясь того, что в любую минуту в спальню может нагрянуть разгневанный, хоть и законный супруг. От коего нужно сокрыться в шкафу и даже чихнуть там нельзя: враз отыщут. А нынче? Входи и ложись. А там уже, вся в кружевах, твоя Грунечка. И глазки блестят у лукавой чертовки! Потом еще можно и поговорить. Лежишь, утомившись, и гладишь за ушком, а сам не спеша рассуждаешь о чем-то. Как нам обустроить Россию, Америку. Она тебя слушает, вся замирая. Потом ты ей что-нибудь бухнешь такое! К примеру: «Скажи мне, душа, а вот ранят меня да и принесут без ноги в эту спальню, ты как в этом разе поступишь?» Она зарыдает, начнет уверять, что ей он любой, даже и без ноги, в сто крат драгоценней всех этих двуногих!
Новые горизонты бытия и сознания распахнулись перед Ипполитом Мещерским, и даже когда Грунечка сообщила ему, что на следующей неделе они отправляются на воды в Европу, а после должны перевезти к ним в столицу папашу-смотрителя, чтобы папаша не спился в медвежьем углу и не помер, – он даже и с этим со всем согласился. Ну, воды так воды. И даже папаша отнюдь не помеха семейному счастью.
Вчера проговорили с Грунечкой далеко за полночь. Грунечка пеняла ему на необдуманные расходы и грозилась сама заняться счетами. Он лишь умиленно поддакивал: вот, кажется, крошка, совсем ведь девчушка, а как рассуждает! Когда они наконец замолчали, и Грунечка заснула первой, и личико нежно раскрылось губами, и пряди волос его обволокли, и стало все вместе похоже на розу, и он, чуть дыша, взял цветок сей в ладони и тихо сложил его рядом с собою на той же удобной, семейной подушке, а сам лег, прижавшись к ней, и захрапел, ему, Ипполиту, приснился вдруг сон. Весьма, кстати, странный и очень нелепый. Он увидел своего друга Ивана Петровича Белкина в том возрасте, в котором они вместе играли в пятнашки, будучи соседями. Девятилетний Иван Петрович в хорошенькой белой рубашечке бежал по цветущему лугу с сачком, ловя очень странную птичку. Всмотревшись, Мещерский разглядел, что это не птичка, а бабочка вовсе, но только большая, со злыми глазами. Она и вела себя как-то загадочно. Скосив на невинного мальчика взгляд, она давала ему приблизиться вплотную и тут же, взмахнув ярко-черным крылом, опять улетала. Иван Петрович, залитый слезами отчаянья и желания завладеть именно этим садовым насекомым, бежал, спотыкался и падал. Хорошенькая рубашечка его была вся испачкана землей и местами позеленела от травы, но он не сдавался: бежал и бежал. Когда же он упал в очередной раз, то к нему бросились какие-то люди, принялись поднимать его и что-то очень быстро говорить, но Иван Петрович уже не шевелился и лежал как мертвый.
На этом жуткий сон оборвался, Мещерский проснулся в холодном поту. Грунечка по-прежнему крепко спала, но солнце уже било сквозь шторы, и ясно было, что там, на улице, загорается теплое весеннее утро. Слуга постучал осторожно в дверь спальни. Барин вышел к нему в темно-синем халате с золотыми кистями. Слуга доложил, что его дожидаются по важному делу, и протянул карточку. Фамилия на карточке была незнакомой. Мещерский сполоснул лицо над фарфоровым тазом и велел просить. Неприятной наружности веснушчатый господин представился и сообщил, что намерен выполнять обязанности секунданта на предстоящем поединке господина Белкина Ивана Петровича с господином Азариным Евгением Урбеновичем. Одновременно с этим сообщением Мещерскому протянули и записку от друга его со следующими словами: «Умоляю тебя не отказываться».
Ноги подкосились у счастливого молодожена. Подробности безобразного сновидения предстали перед ним с особенной яркостью. Он с трудом взял себя в руки и, с трясущимся подбородком, путаясь в словах, объявил, что согласен. Обсудили условия. Стреляться завтра в пять часов поутру в небольшом леске неподалеку от деревни Помираньино на десяти шагах. Мещерский осмотрел и пистолеты, принесенные веснушчатым офицером. Пистолеты были совсем новенькие и чудо как хороши.
Не успела захлопнуться дверь за неприятным этим и, главное, незваным гостем, Мещерский бросился обратно в спальню и нырнул к Грунечке под одеяло.
– Что ноги как лед? – спросила жена сонным голосом. – Босым, что ль, ходил?
– Какое: босым! – отвечал ей Мещерский. – Тут, Груша, такое творится, что страсть!
У Грунечки вспыхнули глазки.
– А ну, говори! Что творится? И где?
– Не смею сказать! – испугался Мещерский. – Не женское дело, душа, не проси!
Он еще не догадался до конца, на ком он женат, и совсем не знал женщин. Вернее, он знал их с другой стороны. Не прошло и пяти минут, как Аграфена Андревна вытащила из него все подробности предстоящего поединка: и место, и время, и тип пистолетов.
– А может, они и помирятся, а? – спросила она с очень робкой надеждой.
Но муж лишь махнул безнадежно рукою. После завтрака, за которым он съел, однако, несколько очень вкусных французских булочек с маслом и выпил чаю со сливками, Мещерский пошел в Подкопаевский. Погода была чудесной, птицы распевали вовсю, на небе стояло всего одно облачко. Присмотревшись к этому облачку, он ясно увидел, что оно имеет форму большой и костлявой рыбы, в прозрачном животе которой лежит новорожденный серый щенок с ушами и мягким приплюснутым носом.
«Однако зачем же нам всем помирать?» – подумал Мещерский и чуть не заплакал.
Иван Петрович к нему не вышел, а Федорка испуганно сообщил, что барин просили их не беспокоить. Мещерский поплелся обратно.
Вы, верно, думаете, любезный читатель, что весь этот день Иван Петрович то ли, может быть, пьянствовал по обыкновению последних двух недель, то ли лежал на диване, уткнувшись лицом в подушку. Но я вас сейчас удивлю. После ухода секунданта господина Азарина, которого судьба, судя по всему, выбрала своим орудием, Иван Петрович почувствовал сильнейшее сердцебиение, и какая-то славная мелодия всплыла в голове точно так, как всплывает корабль на прежде пустом горизонте. Все гладко, все тихо. Спокойное небо. И вдруг одинокий сей парус белеет! И все это, словно видение счастья, а может быть, облик бессмертной души. Кто знает? Никто. Все ведь тонет в тумане.
Не отдавая себе отчета, Иван Петрович придвинул лист бумаги, обмакнул перо и написал:
Написав эти четыре строчки, он отложил перо и расхохотался так громко, что рядом, в лакейской, проснулся Федорка.
«Я что, стихотворец?» – подумал он лихо.
Сердце заколотилось еще сильнее, рука опять потянулась к перу.
Стихи получились какими-то странными: Иван Петрович никогда не встречал ничего подобного в родной ему российской словесности. Он продолжал писать, и это занятие так развлекло его, что он почти забыл о времени. Он слышал, как приходил Ипполит Мещерский, слышал, как Подкопаевский переулок наполнился весенними звуками, слышал, как стекала вода по желобу, и звук был тяжелым и чистым.
Ночью пошел мелкий, как речной жемчуг, дождик. Иван Петрович с Ипполитом Мещерским прибыли первыми. Было без двадцати минут пять. Противник с секундантом приехали вскоре. Иван Петрович обратил внимание на желтизну под глазами Азарина и его замедленные, словно бы стиснутые изнутри движения. Секунданты отмерили десять шагов. Время вдруг остановилось и стало сочиться по капле. Вот пискнула птица. Вот вздрогнула ветка. Вот секунданты в третий раз осмотрели и проверили пистолеты.
– Господа! – дрожащим голосом произнес Мещерский. – Нашей обязанностью является еще раз предложить вам помириться и не рисковать жизнью…
– Нет! – резко ответил Азарин. – Нет даже и речи о мире!
И вновь – вот странное дело: душа человечья! – вновь заколотилось, как давеча днем, сердце Ивана Петровича Белкина, и вдруг захотелось ему описать и дождь этот мелкий, как жемчуг речной, и мокрые эти деревья, и воздух, настоянный крепко на талой листве. Собственное недоумение перед этим странным порывом отрезвило его: даже и голова перестала кружиться.
– Нет, нет, – торопливо сказал он. – Не стоит.
– Сходитесь тогда, господа, – громко предложил веснушчатый.
Иван Петрович сделал шаг вперед. Такой же шаг сделал и господин Азарин. Они шли медленно и смотрели друг другу в глаза. Секунд через двадцать оба остановились.
– Стреляйте! – закричал Мещерский.
Иван Петрович услышал резкий звук пистолетного выстрела у самого своего уха. Пуля просвистела мимо, не причинив ему никакого вреда. Он опустил руку:
– Я отказываюсь от своего выстрела.
– Вы не смеете, – возбужденно заговорил веснушчатый. – Это оскорбление противной стороне!
Иван Петрович увидел окруженные табачной желтизной глаза своего врага. Они были полны животного ужаса. Он выстрелил в воздух.
– Закончено, закончено! – закричал Мещерский. – Выстрел произведен по правилам!
В эту минуту послышался шум колес, и между деревьями замелькала подъехавшая карета, которая сразу же остановилась. Из кареты выскочила женщина с опущенной на лицо вуалью. Мещерский скрипнул зубами. Женщина откинула вуаль и оказалась Аграфеной Андреевной.
– Боже мой! – закричала она и бросилась на шею своему побледневшему мужу. – Боже мой! Я успела! Никто не убит, слава богу!
Мещерский схватился за голову обеими руками. Азарин и его секундант смотрели на странную сцену в замешательстве. Иван Петрович горько усмехнулся.
– Господа! – звонким голосом заговорила Грунечка. – Мне муж мой сказал, что вы нынче стреляетесь. Но так же нельзя, господа! Вы же сами…
Веснушчатый взял под руку господина Азарина и оба они, поклонившись взбалмошной даме, пошли по направлению к деревеньке Помираньино, где ждал их возок. Мещерский чуть не плакал.
– Ваня! – пролепетал он, заливаясь краской. – Голубчик, пойми! Совсем невозможная женщина, право! Я и говорить ничего не хотел! Клещами из сердца, буквально: клещами!
Грунечка обеими руками зажала ему рот. Иван Петрович подошел к ним.
– Я вас благодарю, Аграфена Андреевна. Я рад, что мой друг в вас нашел свое счастье…
Аграфена Андреевна победно посмотрела на своего огненно-красного мужа и чмокнула его в щеку.
На следующий день Иван Петрович покинул суетную столицу. Покончено было с житьем в этом городе. В деревню, в деревню, любезный читатель!
Мало что изменилось в деревне за это время. Так же нежно поскрипывали половицы в барских комнатах, так же пахло по вечерам свечами в маленьком кабинете, и запах этот словно бы пытался успокоить смятенного Ивана Петровича, настаивая на том, что пройдут годы, а может быть, даже века, а запах домашней свечи не изменится. Березовая роща, в которой он прежде так любил предаваться юношеским мечтаниям своим, потихоньку зазеленела, и так трепетали на легком ветру совсем молодые листочки, что даже казалось, что каждый из них имеет свой голос, рассудок и сердце. Матушка Ивана Петровича постарела за время сыновьего отсутствия и стала еще суетливее. Она всякую минуту должна была знать, что происходит с вернувшимся из Москвы сыном, зачем он так бледен и худ. Родительский инстинкт подсказывал ей, что Иван Петрович пережил какое-то сильнейшее потрясение, но невинность ее собственной жизни и удаленность от мест, пораженных бесовскими соблазнами, не давали ее воображению развернуться и хоть на малую долю представить себе те страдания, которые выпали на долю нашего героя. По вечерам, убедившись, что Иван Петрович улегся в постелю, и глазки закрыл, и, похоже, заснул, матушка выходила в гостиную, призывала к себе экономку, с которой они были когда-то молоды, а нынче состарились вместе, и начинала задушевный разговор о том, что происходит с ненаглядным Ванюшей.
– Как ты понимаешь, Анисьюшка, что это Ванюша моргает все время и щурится, а?
– Должно отгоняет кого-нибудь, барыня.
– Кого ж отгонять, коли все далеко?
– Ну, что в голове-то, оно ведь при нем.
– Ах, да! Как ты верно сказала!
– Вот он и страдает, сердечный, и щурится.
– Да что ж там, в Москве-то, могло приключиться?
– А кто его знает!
На этом беседа и заканчивалась. Иван Петрович часто уходил гулять и благодаря прекрасной и теплой погоде целые дни проводил на воздухе. Он не забыл своей Акулины и теперь не знал, что делать: идти ли в деревню, пытаясь хотя бы увидеться с нею? А может быть, ждать? Но чего? Любви он, однако, не чувствовал вовсе, была только нежная жалость да горечь, что столько мучений она испытала. Княгиня Ахмакова – вот наважденье! – сумела все вытравить прямо из сердца. А он ведь когда-то любил Акулину. И даже жениться хотел на крестьянке.
А вы вот, любезный читатель, хотели? Бывало у вас в вашей жизни такое, чтоб женщину вовсе и без образованья, к тому же замужнюю и крепостную, вы вдруг полюбили всем сердцем? Бывало? Смотрите в глаза мне и не шевелитесь. Отсюдова вижу, что нет, не бывало.
Проснувшись как-то на заре и распахнувши окно в сад, Иван Петрович поразился тому блеску и ликованию в природе, которое пришло на смену холодам и сумеркам. Душа его болезненно сжалась: чем радостнее и светлее было все вокруг, тем острее и неотступнее саднило внутри, как будто бы там была ранка какая: все время горела, сочилась и ныла.
Он дал себе слово, что непременно постарается сегодня подкараулить где-нибудь Акулину, повиниться перед нею и спросить, как их ребенок. К полудню он отправился по дороге, ведущей к полю, на котором уже начались весенние работы. Не успел он пройти и половины пути своего, как его обогнала телега, поднявшая тучу пыли. Иван Петрович протер глаза и всмотрелся. На телеге, запряженной в старую, со впавшими облезлыми боками клячу, сидела его Акулина и баюкала младенца, сосавшего ее розовую от теплого солнечного света грудь. Акулина сидела боком, так что Иван Петрович смог прекрасно разглядеть ее суровое и большое лицо, волосы, крепко зачесанные под бабий платок, ресницы и руки. Младенец, почти безо всякой одежды, прикрыт был какою-то тряпкой – должно быть, от мух. Спиною к Ивану Петровичу сидел и правил клячей старый, но еще крепкий, как потемневший белый гриб, Пахом, лица которого Иван Петрович не успел разглядеть. Акулина, не оборачиваясь и не взглянув даже на Ивана Петровича, еще ниже наклонила голову к младенцу и тихо, протяжно запела: