А Федор смеется:
– Иди! Мы не держим!
И Даша с Настеной смеются.
– Ты к Стиву хотела? – ревет ей мой Федор. – Иди, на здоровье! Там домик в Торонто!
И тут входит Шура. С большущею сумкой! А в сумке еда. Я-то сразу почуял.
– Ага! – говорит. – Драгоценные гости! Давайте-ка чаю попьем. С пирогами.
– Какого там чаю? – ревет ей Оксана. – Меня с Интерполом, наверное, ищут!
– Ну, ищут так ищут, – сказала ей Шура. – Ведь ты им не вещь, а? Ведь ты же не кукла!
– Я хуже, чем кукла! Я дорого стою! Машина, квартира! Инвестмент, короче!
И тут наша Настя – как вся подскочила!
– Женись на ней, Федька! Я всё тогда брошу! Я в школу вернусь! Обещаю! И в школу!
– Я что? – брешет Федор. – Я не возражаю!
Оксана к нему подошла: морда к морде, и он ее лапами сразу закрыл всю.
Потом я не помню, что было, не помню. Мне дали пирог и варенья из яблок. И я долго ел и лизал все тарелки. Потом ушли Федор с Настеной и Дашей. И Шура ушла, но потом пришла снова. Оксана заснула. И я вроде тоже.
Проснулся от рева. И вижу: мой Федор!
– Девчонок украли! Украли девчонок!
– Как это: украли? – ревет ему Шура.
– А так! – он ревет. – В двух минутах от дома! Какой-то набросился сзади, упал я! Схватил их обеих, скрутил и – в машину! А мне чем-то брызнул в глаза, я ослеп весь!
– В милицию надо! – ревет ему Шура.
– В какую милицию? – брешет Оксана. – Они себе сами милиция, вот что!
Тут Федор ее оттолкнул и – за трубку:
– Отдай по-хорошему! Слышишь, Аркашка?
Потом на меня нацепил мой намордник.
– Куда ты? – Оксана ревет. – Ты рехнулся?
– Он ждет меня в цирке! Он всё мне расскажет! Мишаню беру! Мне Мишаня поможет!
И мы побежали по улице. Солнце горело. Стоял в небе треск, и оно было красным.
Я испугался, что мы не найдем нашего цирка, но после заметил, что люди вокруг ходят со своими голыми мордами, и им – ничего, им нисколько не страшно.
Наш цирк мы нашли. Я его не узнал. Над цирком у нас больше не было крыши. Арена намокла от сильного ливня, но пахла обычно, по-прежнему: по?том.
А наших там не было.
Тогда я стал нюхать и сразу всё понял. Во-первых, наш бурый осел всё же умер. Опилки еще пахли смертью и страхом.
Потом я услышал румяна и пудру. Тут был Вячеслав, это грим его пахнет.
На морду шел дождь, и мой Федор заплакал.
– Мишаня! – ревел мне мой Федор и плакал. – Они нас сожрали! Ты видишь, Мишаня!
Но тут появился, конечно, Аркадий. Я знал, что сейчас он появится, чуял.
– Отдай! – заревел ему Федор. – Девчонок!
– Воняете вы, – отвечает Аркадий. – И ты, и Мишаня воняете очень. Сводить бы вас в баньку, а, Федя? Пойдем-ка.
– А где же все наши? – ревет ему Федор.
– Какие там наши? Давно улетели.
– А сестры мои?
– Твои сестры в порядке.
На улице нас поджидала машина, и мы в нее сели. Аркадий всегда курит трубку в машине, и я провалился от этого дыма.
Увидел наш цирк. И внутри его листья. Потом лошадей, а потом Вячеслава. Потом еще бурого, Нелю и Настю. Потом много наших, но очень голодных.
– Проснулся, Мишаня? – ревет мне мой Федор.
Мы шли по лестнице, покрытой красным, и мимо нас бегали красные люди. Тащили бутылки, еду на подносах.
Потом был балкон и внизу много пара. В пару жили люди, я видел их морды.
Аркадий втолкнул нас в просторную клетку, где были диваны и зеркало тоже.
– Давай, обнажайся! – ревет нам Аркадий.
– Зачем? – брешет Федор.
– А как же помыться?
– Отдай мне сестренок! – ревет ему Федор.
– Кургузый ты парень, – ответил Аркадий. – Ведь я не прошу: «Приведи мне Оксанку!»
– Отдай мне! – заплакал мой Федор. – Отдай их!
– Давай раздевайся! Воняешь, как лошадь!
Мой Федор снял ботинки, и я увидел, какие у него слабые голые лапы, и нет никакой и нигде крепкой шерсти!
– Трусы скидавай! Ты мне родственник, Федя!
Мой Федор стоял и дрожал. Совсем голый.
– Зачем тебе сестры? Ведь ты же женатый. Они еще дети! – ревет ему Федор.
– Вот именно: дети, – смеется Аркадий. – Мои, кстати, дети.
– Чего-о-о?
– Заладил: «чего»? Говорю: мои дочки!
– Ты врешь, гад! Ты, гнида, все это придумал!
– Да что там «придумал»! Простое ведь дело! Любила меня твоя мать, ох, любила! Пришили мне щеку в ожоговом центре, попортил один фраерок. Ну, бывает. А тут твоя мама. Влюбилась как кошка. Отец-то уж твой ни на что не годился. Уколы там, химия, банки да склянки. А тут вот он: я. Молодой и здоровый. Мне щеку пришили. Минутное дело!
Тут Федор вскочил и давай его – лапой! Аркадий смеется:
– Потише ты, Федя. Успеем подраться. Так вот. Где мы это? Любила меня, ох, и сильно любила! Мужик ее скоро копыта откинул. Я звал ее замуж. Да, звал. Даже очень. Она говорит: «Не пойду, блин, мне стыдно». Ну, стыдно так стыдно. Сиди тогда в девках. Потом родила. Дочки вроде что надо. Я их не бросаю: деньжата, одежку… А лет через пять я и сам, брат, женился. Здоровая телка, совсем молодая. Родился пацан. Хорошо! Я доволен. А мать твоя, блин, в кипяток! Крики, вопли… Потом заболела. Ну, дальше ты знаешь.
– Не ври! – брешет Федор. – Ни слову не верю.
– Пошел, Федька, вон! – отвечает Аркадий. – Не ценишь ты, блин, ничего. Эх, не ценишь!
Федор нацепил на себя одежду, схватил меня за ремешок, и мы побежали. На улице был уже вечер.
– Мишаня, – ревет мне мой Федор, – да как же? Она же ведь мать мне, а тут эта гнида!
Я думал, его пронесет – так он плакал. Я грел ему лапы, лизал ему морду. Потом чем-то очень паршиво запахло. Каким-то дерьмом вместе с одеколоном. Я чувствовал: кто-то стоит очень близко. Но кто, я не видел.
– Пошли! – брешет Федор. – Пускай забирают! Она, Миша, блядь, да и все они бляди! Мне б только девчонок отдали! Слышь, Миша?
И мы побежали по улице сразу. Над нами катилась луна в белой пудре.
Шурин дом спал. Федор изо всех сил заколотил в дверь. Открыла нам Шура. Босая, в рубахе.
– Оксана где? – Федор ревет. – Где Оксанка?
– Я здесь, – отвечает Оксана и входит.
– Убить тебя мало! – ревет ей мой Федор. – Какие ж вы подлые, бляди все, бабы!
Оксана стоит и молчит. Шура тоже.
– Давай собирайся! – ревет им мой Федор. – Везу тебя к Стиву! Туда и дорога!
А сам вдруг упал. Как на льду подскользнулся. Стал белым, как пена, и не отвечает.
– Оксанка, воды! – брешет Шура. – Оксанка!
Но Федор уже задышал и заплакал. И Шура его обняла, как ребенка.
– Молчи, Федя, слышишь? Молчи, успокойся!
Тут в дверь застучали. Оксана открыла.
Вошли тогда Стив, и Аркадий, и двое. Один пах дерьмом вместе с одеколоном. Он, значит, был тот, кого я уже чуял.
– Ну, что же ты, сучка? – Аркадий смеется. – Совсем оборзела? Пойдем-ка подышим!
Оксана тогда ему плюнула в морду.
И тут всё вокруг стало красным и мокрым.
Один, тот, который пах одеколоном, ударил Оксану, и Федор рванулся, но сразу упал. И тогда я не вынес. Я весь навалился сперва на Аркашку и стал его драть. И я драл его долго. Содрал шкуру с морды. Он сразу свалился. А я заревел и пошел на другого. Наверное, на Стива – задрать его тоже. Но тут мое брюхо вдруг стало горячим. Какой-то раздался хлопок, всё погасло.
А я вдруг поплыл! В голубом и холодном. И всех их увидел. Аркадий был мертвым. А Стив был живым. Но плевать мне на Стива! Мне главное: Федор.
Он маленьким стал, Федор мой, как ребенок. Меня он не видел. Он видел Мишаню. Мишаня лежал на полу, был весь красным. Тогда и я понял: Мишаню убили.
Мне нужно бы было реветь. Да, реветь бы! А я плыл и плыл. И глядел, как он плачет. Он думал, что я его бросил.
Не брошу!
Лас-Вегас, ночь, бесплатный аспирин
У человека, выгребающего жетоны из автомата, было лицо козы. Коза затрясла бородой и с грохотом ссыпала нечистые деньги в пластмассовое ведро. Потом бросила жетон в щель и застыла, пока играла музыка и крутился барабан с изображением арбуза. Через секунду над арбузом зажглось требование «опустите монету». Коза вскинула к потолку с нарисованными на нем облаками выпуклые красные глаза и начала один за другим бросать жетоны в щель. Музыка играла, барабан крутился. Через две минуты жетоны кончились. Коза ударила по автомату мохнатым кулаком и, застонав, бросилась к кассе, на ходу вытаскивая бумажник из клетчатых штанов.
Казалось, что играет вся Америка. Полуголые индейские девицы с отблеском генетического вырождения на плоских лбах разносили коктейли и предлагали их своим бледнолицым братьям, равнодушно мстя им за то, что сделал Колумб.
…он поднялся наверх, на тринадцатый этаж. Потолок с нарисованными облаками остался внизу. Он шел по средневековой башне, устланной бесшумным гостиничным ковром. Вровень с его плечом выросло маленькое зарешеченное окошко. Ему вспомнилось выражение, которым особенно бравировали на недавней конференции: «виртуальная реальность». Реальность, которой не существует.
Небо внизу, окошко вровень с плечом. Он открыл дверь в свою комнату. На стул было брошено полотенце, еще мокрое. Он прижал его к лицу. Полотенце пахло лимоном. Ему захотелось громко застонать, как бедняге с лицом козы, оставшемуся внизу под нарисованными облаками. При этом он вспомнил, что ровно год назад она повела себя так же, как теперь, и то, что он испытывал сегодня, было точным повторением пережитого.
Прошлой осенью его пригласили в Геттинген читать курс по русскому XIX веку. Она появилась неожиданно, так как ничего не обещала, а, напротив, звучала все безнадежней, говорила о муже, вызывая у него боль особенно сильную, потому что он не видел ее лица в тот момент, когда она говорила, и потому мог представить себе все, что угодно.
24 декабря она позвонила уже из Франкфурта, сказала, что прилетела.
На следующее утро пошел торопливый сухой снег, в городе засияло Рождество, заиграла музыка, и в этом белом огне они провели пять дней, не разлучаясь ни на минуту.
Когда на шестой день она бросила его и улетела в Нью-Йорк, он слег и пролежал в постели почти неделю, не отвечая даже на телефон, так как думал, что после столь решительного поступка она все равно не будет звонить. Оказывается, она звонила.
Он лежал, завернувшись с головой в темно-розовую немецкую перину. С неба по-прежнему валил снег, дети катались на коньках прямо под его окнами. Изо рта у них шел серебряный пар. Как ни странно, но думал он тогда исключительно о жизни и смерти, словно это были самые простые обиходные вещи. Смерть казалась ему понятнее, и если он не повесился и не отравился после ее отъезда, то только потому, что испытывал отвращение к технике самоубийства.
Теперь, вспоминая эту неделю, он чувствовал животный ужас и больше всего боялся, чтобы она не повторилась.
Надо что-то сделать. Хотя бы уйти из комнаты.
Она, должно быть, уже долетела. Должно быть, взяла такси и сейчас подъезжает к дому. Прошло пять минут. Должно быть, она расплатилась с шофером и вошла в дом. Дальше думать нельзя. Она вошла в дом. Хорошо бы он выгнал ее. Нет, не выгонит. У американцев это не принято. Хорошо бы меня переехала машина. Нет, не переедет. Здесь редко переезжают.
На светящемся стенде появились два лица, улыбающиеся над раскрытой тигриной пастью. Желающие увидеть белых тигров приглашались на представление в казино «Мираж».
Он пошел. Белокурые садисты, отвратительно влюбленные друг в друга, мучили огромную белую кошку. У кошки дрожали лапы. Она перепрыгивала из одного горящего колеса в другое, и было достаточно секунды, чтобы превратить ее в груду горячей золы на глазах у всех. Через полчаса садисты раскланялись и убежали.
Вот уж не думал, что меня так подкосит. Лихо. Как говорил один поляк на уроке русского языка: «И что же с нами будет?» Ударение – на «е». Можно попробовать жить, как будто ничего не произошло. Ездить по университетам, писать книги. Осесть в Европе и вытащить туда сына. Вряд ли он согласится. Вытащить туда свою бывшую жену. Он почувствовал тошноту, словно лизнул муху. Нет, не годится. Жена замечательно выглядит. Помолодела лет на десять. Что-то сделала с лицом. Наверное, умывается мочой. Или пьет ее. Говорят, помогает.
Должно быть, ты легла. В Нью-Йорке на три часа больше. Значит, если здесь девять, там – двенадцать.
Вернулся в гостиницу. Человек с лицом козы медленно шел навстречу. Глаза его были полны густой крови.
На телефоне мигал красный огонек. Он опустился на кровать, прижал к лицу уже высохшее полотенце. Запах лимона почти не чувствовался. Снял трубку. Набрал цифры.
– Пожалуйста, ждите, – велели ему. – Вам оставлено сообщение.
– Жду, – пробормотал он в полотенце. – Говори.
– Я застряла между Хьюстоном и Нью-Йорком, – сказал ее голос. – Нью-Йорк не принимает. Почему тебя нет? Я еще позвоню.
Так он и думал. Мечется. А перед отлетом смотрела на него, как на палача.
Надо что-то делать. Что? Голову вдруг залило болью. Боль началась в левом виске, потом – не отпуская виска – поползла к затылку, сжала его и растеклась по шее до самых лопаток.
Ну вот. Теперь мигрень дня на два, не меньше. Выйти на улицу, купить таблетку. Где ее купить? В этом городе нет ни одного магазина.
«Незабываемый вечер! – прыгали огненные слова на стене гостиницы. – Знаменитый Давид Копельбаум! Два часа колдовства!»
Тот самый Копельбаум, который заставляет исчезать предметы. Может, он перепутает меня со статуей Свободы, и я исчезну. Тогда и голова пройдет.
Морщась от боли, он пробрался к своему месту. Мускулистый красавец в ослепительно белой рубашке появился на сцене и раскинул руки, словно желал заключить всех собравшихся в свои объятья.
Публика ответила восторженным ревом. Зрительного зала, в сущности, не было: люди сидели за столиками, ничем не отличавшимися от ресторанных, но расположенными по наклонной плоскости, как в греческом театре. Он оказался рядом со стариком и старухой. У старика был горбатый прозрачный профиль. У старухи – розовое, как печеное яблоко, лицо с кукольными ресницами. Он с удивлением заметил, что они держатся за руки. На безымянных пальцах блестели обручальные кольца.
Мускулистого красавца разрезали пополам: ноги его в черных джинсах отъехали в левый угол сцены, а торс в ослепительно белой рубашке – в правый. Красавец грустно улыбнулся. Ноги похлопали одна о другую. Зрители притихли. Откуда-то сверху выплыла на сияющей ладье полуголая негритянка, подкатила бездомные ноги разрезанного колдуна к мускулистому торсу, приставила, тряхнула водопадом черных кудрей. Грянула музыка, под которую Копельбаум вскочил со своего топчана, подпрыгнул и послал собравшимся несколько воздушных поцелуев. Начались карточные фокусы. Сидящая рядом розовощекая старуха вдруг положила голову на руки и захрипела. Старик испуганно огляделся по сторонам, чтобы убедиться, не видит ли кто. Но погруженный во тьму зал, затаив дыхание, смотрел на ярко освещенного Копельбаума, который развернул в воздухе ленту разноцветных карт, и она летала вокруг него, то сворачиваясь, то вновь развиваясь.
– Что ты, – зашептал старик и тихонько потряс свою спутницу за плечо. – Уже скоро.
– Не могу, – пробормотала старуха. – Голова. Дышать нечем.
Ага, и у нее голова! Слова их были еле слышными. Старик растерялся. По-прежнему оглядываясь на белевшие во тьме лица, он начал объяснять ей что-то. Старуха вжала лоб в ладони и не шевелилась.
– Это последний раз, – вдруг довольно громко сказал старик и тут же снизил голос до шепота: – Больше не будем. Я обещаю.