— Читал… много ты читал, княже.
— Было время, — признал Себастьян с неохотой, — когда только и оставалось, что читать…
— Их дом сожрал, — Шаману это признание было неинтересно. Он устал. И держался на том же упрямстве, которое довело Яшку Кота до петли, а после из петли, надо думать, и вывело. — Иногда он… показывает… кое?что показывает. В зеркалах…
— Потому и заколочены?
— Догадливый. Яська говорила, что на болота надо бы снести, да только разве ж он позволит? Да и вернутся. Гвоздями оно как?то надежней… той ночью, княже, я про зеркала не знал. Чуял что?то этакое, но, говоря по правде, готовый был сдохнуть. Сел в уголочке, револьверу положил… еще решил, что, ежели, совсем оно тошно станет, то пулю в башку себе всегда всадить сумею. А он не тронул… показал только.
Шаман побелел.
Камни не белеют, разве что у моря, в полдень, когда само море отползает с раскаленного берега, а солнце высушивает воду, оставляя на булыжниках беловатый соляной налет. Но белизна Шамана была иного свойства.
— Я такого за всю свою жизнь не видел… они ведь живые… пока еще живые… или, правильней сказать, не мертвые.
— Здесь?
— Там, — Шаман указал пальцем вниз. — В подвалах. Не ходи в местные подвалы, княже… дурное место.
— Не пойду, — со спокойным сердцем пообещал Себастьян. — Только скажи, зачем ты сюда вернулся?
— А затем, что он того захотел. Скучно ему стало одному… я не хотел возвертаться, но на границе наших положили… что?то там у них опять случилося, не то иншпекция, не то учения военные, главное, что жизни никакой не стало, того и гляди, повяжут. Вот и пришлось отступать. А тут, куда ни сунься, все он, клятущий…
Дом заскрипел.
Он, конечно, был проклят и дважды, той, которая наделила его подобием разума и жаждой, и теми, кто имел права требовать подчинения.
Он уже не помнил, что вызвало его гнев.
И была ли вовсе для него причина, но… это еще не повод обзываться.
— Вот и подумали, что раз так, то отчего б и нет?
— А люди твои…
— Привыкшие. Поначалу?то оно, конечно, каждого шороха страшились, ночевали во дворе, костры жгли, а после как?то вот пообвыклись…
…и утратили осторожность.
Дом не просил многого, но брал свою плату. И разве не имел на то права? Разве не стал он для ничтожных людишек надежным убежищем? Разве не терпел их, шумных, суетливых, напрочь лишенных княжеского благородства?
Все одно погибли бы… а этот упрямится, не желает понять.
— Не думай… — Шаман провел ладонью над огнем. — Не чувствую тепла. И холода. И есть не хочется… пить вот… постоянно… не воды, сам понимаешь. Только держусь. Скоро отойду… Яське я письмецо дам. Послушает. А нет, то скажи, что с того света найду и выдеру, упрямую… она хорошая девка, княже… мужа бы ей подыскать толкового.
— На меня не смотри!
Шаман вновь рассмеялся.
Камнепад.
Шелест. Шорох. Скрежет даже. Голоса сотен камней, что катятся по крутому склону, друг друга обгоняя.
— Весело с тобою, однако… знал, давно бы в гости зазвал… не смотрю, я знаю, что каждой пташке да по полету ее… это я так, мечтаю.
— Экие у тебя мечты…
— Какие уж есть. Нет, княже… я сестрицу люблю, неволить не стану… пусть живет сама, своею жизнью, только отсюдова выведи ее…
— Вывести?то недолго… но ты ж понимаешь, что она в полицейских списках наверняка имеется. Уж больно приметная она. Что там числится? Разбой? Воровство… убийство вот…
— Яська не убивала!
— Убивала, — Себастьян покачал головой. — Сегодня утречком. Я сам видел… и мне знать надобно, что в Познаньске она этак вот шалить не станет. Я не святой, Яшка, за самим грешки водятся. Но одно дело покрывать дурную девку, которая в разбойничьи игры ввязалась, а другое — убийцу. Ну как в Познаньске ее пошалить потянет?
— Не потянет, — это было сказано так, что Себастьян понял: дальше спрашивать не имеет смыслу. — Яська и вправду дурная девка, которая ввязалась… надо было сразу спровадить ее, да вот… тут тоскливо, княже, до того тоскливо, что хоть волком вой. А разок завоешь, то уже и не остановишься. И как она объявилась, то я… я нашел причину. Ее там, за границею, никто не ждет. Никто не поможет. А то и снова беда случится… и день при себе держал, другой и третий. А там уж и год прошел… и второй… прижилась Яська, набралась силенок, возомнила себя… говоришь, убила кого? Случаем, не сваху?
— Сваху. А ты…
— Старая история. Захочет — расскажет. Я б эту сваху и сам… но теперь ей точно нельзя оставаться.
— Почему?
— Потому что она, — Шаман замолчал, прислушиваясь, и дом с ним замер. Дом чуял чужое присутствие, осторожное, но меж тем внимательное, тяжелое даже. И дом боялся, ту, что создала его.
Наделила волей.
И ненавистью.
Сам же ненавидел, не только и не столько людишек, они — пустое, но саму ее, а она, зная об этой ненависти, и о силе дома, подпитанной не — живыми его хозяевами, которых так и не вышло извести, не смела приближаться.
Боялась?
Нет, она была слишком сильна, слишком уверена в собственных силах, чтобы испытывать чувство, столь низменное. Опасалась.
Разумные опасения никому еще не повредили.
Себастьян усмехнулся: если так, то не всесильна колдовка. И значит, найдется управа и на нее, на хозяйку Серых земель.
— Она, — повторил Шаман уже иным, куда более спокойным тоном, — не любит, когда трогают тех, кто принял ее руку… уходите на рассвете. Я Яське скажу…
Глава 10. Цивильная
Евстафий Елисеевич вновь маялся, на сей раз не язвою, которую усмирили, накинув сеть заклятья, и даже не больничкою, невзирая на статус королевской, все ж бывшею местом донельзя скучным.
Он маялся неизвестностью.
Не выходил из головы давешний посетитель, махонький, вежливый… своевременный до невозможности, поелику, как объяснил штатный медикус — и объяснял он с немалым удовольствием — что, ежели б, не подоспела к Евстафию Елисеевичу своевременная помощь, то и отправился бы он через часик — другой к богам на свиданьице.
При том медикус гаденько усмехался, и во взгляде его читалось явственное: он?де познаньского воеводу самолично упреждал. И умолял даже обследоваться. А тот упрямился.
И доупрямился до палаты.
Нет, палата?то хороша, на третьем, белом, этажу, предназначенном исключительно для пациентов особого статусу или особого же достатка, способным оплатить и оную палату, больше на гостиничный нумер похожую, и сиделку круглосуточную, и выводок медикусов. Последние, в отличие от того, оставшегося в управлении — квалификация его была признана недостаточною — были милы, ажно чересчур. Они улыбались, сыпали терминами, клялись, что еще немного, и будет Евстафий Елисеевич здоров… но вот доверия к этим клятвам не возникало.
И маялся познаньский воевода.
Лежал, как было велено, глядел в окошко, выходившее на больничный двор, считал, что грачей, которых тут было особенно много, и главное, жирных, по — профессорски важных, что пациентов… те гуляли серыми стайками под надзором сиделок в форменных черных платьях.
От этакой благостной картины к горлу подкатывал ком.
Когда еще выйти позволят?
И ладно бы выйти… Евстафий Елисеевич был уж согласен и в палате работать, так нет, заместителя выставили, бумаги отобрали, а после еще нотацию читали, будто бы дитяти неразумному. Дескать, не бережет себя Евстафий Елисеевич, ему ведь покой душевный прописан… можно подумать, что, лежа, он успокоится.
Упокоится — это куда верней.
Он вздохнул и прижал ладонь к животу.
Ноет… и повязки тугие. И кровать неудобная. И под одеялом душно, а коль кликнуть сиделку, та одеяло снимет, да… тогда холодно станет, зябко, особенно пяткам. Евстафий Елисеевич знал, что пятки у него зело мерзлючие.
…хоть бы газетенку какую принесли.
Сиделка читала «Светские хроники», которые по мнению Евстафия Елисеевича, были куда как скучны. А ко всему совершенно безынформативны.
Что ему за дело до помолвки князя Тышковецкого с некой панночкой Анущиковой?
Или до слухов о разводе в семейсве Вяземских… слухи энти, небось, каждый год идут, только разводят людей разных… а вот сиделка сии благоглупости читала с вдохновением, искренне переживая за всех и разом.
А вот про волкодлаков отказалась…
И все ж таки, чего хотел тот человечек, вновь пробравшийся в управление? Всех гнать… сегодня они сумасшедшего прозевали, а завтра и бомбиста под самым носом не заметят… ах, был бы Евстафий Елисеевич на месте, устроил бы разгону… а помощники не справятся.
Толковые парни, оно верно, но все одно опыту маловато.
Авторитету…
Евстафий Елисеевич уставился на грача, который, обнаглевши в конец, уселся на подоконник. Птица взирала на познаньского воеводу свысока. И клюв свой, блестящий, точно натертый воском, приоткрыла, верно, насмехаясь.
А и то дело, грач — существо вольное…
Верно, засмотрелся Евстафий Елисеевич, если не услышал, ни как дверь отворилась, ни как вошел в палату гость незваный. И лишь когда тот постучал по стеночке, исключительно, надо полагать, из вежливости, Евстафий Елисеевич вздрогнул.
— И — извините, — сказал гость, розовея. — Я не хотел вас напугать.
— Не напугал.
От кому скажи, что рад будет Евстафий Елисеевич компании сущего безумца, не поверит. Однако же обрыдло за последние пару дней, что назойливое внимание медикусов, что причитания дорогой супруги, которая едва ли не вдовий наряд на себя примерять стала…
— А к вам уже можно?
— Можно, — солгал Евстафий Елисеевич.
Ну как солгал… палата, чай, не карцер… хотя временами ему казалось, что в карцере оно как?то повеселей будет. Пускали родственников, что Дануту Збигневну разлюбезнейшую с ее судочками, кашками диетическими и паровыми котлетками, которые она ела сама, потому как Евстафию Елисеевичу мяса пока было неможно, что Лизаньку, без судочков, затое с бесконечными жалобами на отсутствие супруга и требованиями признать оного супруга мертвым, дабы могла она, Лизанька, заняться обустройствием своей личное жизни… пускали двоюродную тетушку, престарелую даму, преисполненную чувства собственного достоинства, а заодно поучений… в общем, всех, помимо людей действительно полезных.
— А я вам апельсинов принес, — признался Гавриил, который долго и мучительно на сей визит решался.
— Спасибо большое.
Апельсины придется отдать сиделке… или супруге… нет, тогда супруга станет выяснять, кто же посмел нарушить режим… а дознавшись, скандалу устроит.
Тогда, глядишь, у палаты вообще охрану выставят.
Гость молчал.
И Евстафий Елисеевич не знал, о чем с ним заговорить. Ныне паренек переоделся, и следовало признать, что простой суконный костюм сидел на нем куда как лучше. Исчезла несообразность фигуры, и плечи будто бы шире стали, и горб на спине исчез.
— А… я… рад, что с вами все в порядке.
— Благодаря вам.
Гавриил покраснел. Благодарили его крайне редко, напротив, люди, которым ему случалось помогать, вовсе этой помощи не радовались, но норовили выплеснуть на Гавриила свои гнев и раздражение. Однажды и вовсе побить хотели, но он спрятался.
Прятаться он умел очень хорошо.
— Кто ты такой? — играть в вежливость Евстафию Елисеевичу надоело. Он поерзал, пытаясь приподняться, но понял, что предательское тело, спутанное паутиной медицинских заклятий, не послушается. Оно и вовсе не тело — бревно неошкуренное.
И вид у познаньского воеводы для этакого вопросу несоответствующий.
В постели.
Простынька накрахмаленная, одеяло в цветочек, для пущей радости пациентов — с, которые от приливов радости на поправку идут со страшною силой. В пижаме полосатой, будто роба тюремная.
— Гавриил… можно, Гаврюша, — Гавриил потупился.
Ласково к нему и вовсе не обращались, разве что матушка, но давно, до того, как объявился в доме ее тот, о ком Гавриил старался не вспоминать.
— Гаврюша, значит, — со странною интонацией произнес Евстафий Елисеевич. — И откуда ты, Гаврюша, взялся на мою голову?
— С Серых земель.
И замер.
Люди не любили про Серые земли слушать. Боялись. Причем боялись всего и разом, не делая различий между тварями опасными и людьми обыкновенными, которых угораздило появиться на свет в этаком неподходящем месте.
Евстафий Елисеевич, впрочем, повел себя прилично.
Не шарахнулся.
И крестом не поспешил осенить опасное создание. Напротив, появилось в блеклых глазах его нечто этакое, что Гавриил принял за любопытство.
— И что ж ты так далеко от дома делаешь, Гаврюша? — произнес Евстафий Елисеевич, мысленно кляня себя за глупость.
Сумасшедший?
Может, слегка и не в себе, однако же паренек непрост, весьма непрост… сумел же он пробраться, что в управление, что в госпиталь… и в палату вошел так, что Евстафий Елисеевич не услышал, и в кабинете тогда…
— На волкодлака охочусь, — признался Гавриил.
— На волкодлака… опасное занятие… не страшно тебе?
Гавриил покачал головой: теперь нет.
Он знает, на что способен, а волкодлаки… не столь уж они и опасны, ежели знать, как обращаться.
— Охотничек, выходит…
— Ага, — Гавриил, поняв, что из палаты его гнать не станут, осмелел настолько, что взялся за стульчик, который к кровати Евстафия Елисеевича подвинул. — Охотник. На нежить. Я же говорил…
Евстафий Елисеевич, не знал, плакать ему аль смеяться.
— Помню — помню… болел ты часто… и вот что мне с тобою, Гаврюша, делать?
— Не знаю.
— От и я не знаю.
Услать бы его.
А еще лучше — запереть, суток этак на пятнадцать, для душевного спокойствия Евстафия Елисеевича, и собственной, Гавриила, безопасности. Но навряд ли он полицейского наряду дожидаться станет, выскочит за дверь, и ищи его по всему Познаньску, героя этакого.
Да и была еще одна причина, которая удерживала познаньского воеводу от правильного поступку. В причине этой он стеснялся признаться и сам себе: уйдет Гавриил, недоразумение это, и останется Евстафий Елисеевич наедине с собственными тяжелыми мыслями, сиделкой да «Светскою хроникой».
— Садись, что ли… вместе думать станем, — Евстафий Елисеевич поднял вялую руку, на кресло указав. — И не молчи, Гаврюша, не молчи… раз уж явился, то сказывай.
— О чем?
— А обо всем и сказывай… с самого начала.
— С рождения, что ли?
Евстафий Елисеевич прикинул, что время сейчас послеобеденное, а значится, по нынешним распорядкам, которые он успел изучить за последние дни, положен пациентам тихий час. И не сунется без вызова сиделка, не говоря уже о медикусах и не в меру заботливых родственниках.
Время это следовало использовать с пользою…
— С рождения не надо, — великодушно разрешил он, подозревая, что когда?нибудь Гавриилову историю придется выслушать, но не в этот день. — Начинай с волкодлака..
— …ночь… а вдоль дороги — мертвые с косами стоят! — гулким шепотом рассказывал белобрысый паренек с серьгою. Серьга была солидной, с камнем, который весьма зловеще поблескивал в полутьме зала. — И тишина…
Паренек сидел на полу, на циновке, котору постелил сам, аккуратненько разравнявши.
Ноги скрестил.
— И чё?
— А ничё! — огрызнулся он на наглеца, посмевшего влезть в историю с вопросом. Зря что ли паузу тянул, атмосферу нагнетая.
Нет, про атмосферу?то Баклажка, нареченный при рождении Гуцем, но имя свое потерявши вместе с полком, откудова дезертировал с полгода тому, не снеся тяжести военного бытия, ничего не знал. Затое рассказывать умел красиво, с душой.
Привирал немного, но так для пущего драматизму.
Впрочем, о драматизме Баклажка тоже имел весьма смутное представление.
Он сплюнул в огонь, отер рукою рот и продолжил.
— Ну я сразу скумекал, что покосы у них…
— В снежне — месяце? — не унимался криворотый разбойник, внешность которого весьма соответствовала роду занятий. Был он покрыт шрамами и коростой, волохат, вонюч.
Вонь Евдокия ощущала и на расстоянии, а те, кому случалось сесть рядышком, и вовсе кривились, морщились, да не смели делать замечаний.