Мыс Бурь - Нина Берберова 4 стр.


— А по-французски ты говоришь?

— Говорю. И немножко по-немецки.

Этому ее научила бабушка. Они Гюго читали «Человек, который смеется». Было очень скучно.

Тягин сказал:

— Тут у нас тебя все любить будут. Даже Соня. Ты не к чужим приехала. Это твоя страна, тут твоя мать родилась. И, пожалуйста, кушай как следует, а то ты худенькая. Ты из нас здесь больше всех у себя дома.

Зай, наконец, осталась одна. В комнате, куда ее отвели, стояла еще одна кровать, но она не посмела спросить, которая из сестер живет здесь. Она встала на колени у кровати, положила голову и стала думать, думать. Ей хотелось вспомнить молитву, которую заставляла ее читать бабушка. Да, «была Его воля», письмо пришло, и вот она здесь, но ни одного слова она не вспомнила. Она вползла под одеяло, потушила свет; Алексея Андреевича у нее отняли, бабушка отпустила ее. У Алеши была такая жадная жена. Человек из поезда навсегда унес с собой чудную свою книгу. Он подарил ей туфли, как нищенке, и кости ее просвечивали так неподвижно, так страшно. Они — в ней. И душа ее тоже сквозит сквозь тело ее, сквозь ее лицо и глаза, и тоже — неподвижно и страшно. Большое, прозрачное дрожащее насекомое припомнилось ей. Оно ползало по полу на согнутых лапках и обрубком хвоста помогало себе выпрямиться. «Неужели это я?» Дверь в ванную была неплотно закрыта, там кто-то умывался, чистил зубы, а потом начал тихо петь по-французски.

Это была длинная песня про какого-то принца, который несся вскачь по лесу, в рыцарские времена; в золотых стременах были его ноги, конь его был в мыле. В замке ждала его принцесса. Он возвращался с похода, он год тому назад ушел в поход с королем Рено.

Принцесса стоит у высокого окна и смотрит вдаль. Пылит дорога. Принц мчится на утренней заре к своей возлюбленной… Даша смолкает и осторожно входит, но Зай делает движение, чтобы показать, что она не спит.

Даша садится на низкий табурет подле своей кровати. Она зажгла лампу на столе. На ней пижама в узкую полоску, Зай во все глаза смотрит на нее.

— Его, значит, арестовали? — говорит Даша, — и за что же? Как ты думаешь? Работал он против них?

— Конечно, не работал. Ни за что арестовали. Хотя мне теперь кажется, что он предчувствовал, что это случится. Иначе он бы не начал хлопотать о моем отъезде. Видно было, что он предполагал, что это может быть. Потому и написал сюда.

— Он любил тебя?

— Да. Очень любил.

— А бабушка все еще жива!

— Все жива. И все говорит, что помирать пора.

— А Алешка что? Такой же все нахал? Хотел мне когда-то косу отрезать на улице. Наверное, солоно тебе приходилось от него?

— Алеша? Что вы! Он совсем тихий, всего боится. Прямо даже объяснить нельзя, как живет такой человек.

— Это ты мне «вы» говоришь?

Зай смутилась.

— А тягинский дом все стоит? — спросила Даша после паузы.

— Это который рядом? Стоит. Там теперь коммунальная столовая открылась.

Даша закурила папиросу и села опять.

— Так, — сказала она, — ну, еще что-нибудь расскажи.

Но Зай не знала, что еще рассказать. О ребусах и вечерах вдвоем говорить не хотелось.

— Он что же, тоже всего боялся? — спросила Даша.

— Нет, он ничего не боялся. Он только очень грустный был. И всегда одинокий. Стихи мои любил.

— Прочти стихи.

— Немножко позже. Это я о стирке написала. Мы когда с бабушкой белье развешивали во дворе, я очень любила, и всегда старалась, чтобы попестрей висело.

— Обо мне он никогда не говорил?

— Нет, никогда. Только когда уже паспорт пришел, он сказал, что знает хорошо и папу, и вас, тебя то есть. А про Соню сказал, что никогда ее не видел.

— Он был моей первой любовью, — сказала Даша, улыбаясь, — уже после, когда мы расстались. Как я была влюблена в него! Назад убежать хотела… Ты еще не была влюблена?

— Немножко, сейчас. В одного человека, который ехал в поезде.

Даша засмеялась тихонько и сказала, что, собственно, давно пора спать.

— Я прочту стихи, — сказала Зай. — Слушайте!

И она, сев на постели, не без гордости прочла:

СТИРКА

Приятно средь докучной смены

Забот, приличных только нам,

Прикосновенье мыльной пены

От стирки розовым рукам.

Я знаю, времена бывали,

Прекраснейшие из времен,

И у источников видали

Нежнейших девушек и жен,

И пахли в час перед полуднем

Соленой влагою морей

Покорные высоким будням

Ладони царских дочерей.

Даша отвела папиросу от губ, посмотрела пристально на сестру. Наступило довольно долгое молчание.

— Какая ты странная девочка! — сказала она. — И какие ты сочиняешь хорошие стихи!

Потом она прошлась по комнате, переставила лампу к своему изголовью, выбрала на полке книгу, потушила окурок и улеглась.

— Какие у тебя туфли красивые, и совсем новые, — сказала она. — Это где тебе купили?

— В Москве, Алешина жена, — сказала Зай, не дрогнув. Она повернулась к стене, укрылась с головой и вдруг уснула, как засыпают только дети.

Глава третья

Тетрадь Сони Тягиной

Я подошла сегодня к книжной полке в комнате Зай и долго стояла, пытаясь выбрать что-нибудь. Русские классики превосходны, но они писали не для меня и не обо мне. Я стараюсь найти в них достоинства, не школьные, иные, и не нахожу. Так я стояла и смотрела на корешки заграничных изданий русских писателей и думала: одного не хочу, потому что он надо всем смеялся, что вовсе не было смешно; другого потому, что он умер молодым и не успел стать мудрым; третьего потому, что в нем много нравоучений и семейного счастья и несчастья; четвертого потому, что герои его скучают и он скучает сам; пятого потому, что герои его слишком много и слишком умно говорят; шестой бичевал что-то, что совершенно оставляет меня холодной; седьмой без конца описывал природу, которую я не люблю и не знаю; восьмого я считаю иностранцем, кроме того он слишком звонок, стихи его раскалываются как орехи… Так я и отошла от книжной полки. И мне даже стало жаль себя, своего уродства. Но на самом дне души я чувствовала полное самоудовлетворение: своей оригинальностью и смелостью своих суждений.

А вместе с тем единственное, чего я хочу в жизни, это счастья. Не спокойствия, не свободы, но счастья. И не мгновений ищу я, чтобы их фиксировать и культивировать, но закрепленного, непреходящего состояния счастья. Полноты абсолютной и постоянной. Так сказать, счастья тоталитарного. И задача моя, цель моя, весь смысл моей жизни — найти это счастье.

Но что такое этот абсолют? В чем он? Состоит ли он в куче золотых монет, в красивом плечистом умном мальчике? В свитом гнезде? В созданном бессмертном шедевре? В столкновении с Богом? Для меня мое счастье не имеет ко всему этому никакого отношения. Для меня счастье это еще мною не найденная, но несомненно существующая, ощутимая и бесспорная гармония моя с миром, из которого я возникла и в который я вернусь. Этот мир для меня больше, чем Божество, которое он в себе содержит. Этот мир для меня — всё, и счастье, которое мне кажется единственно полным и совершенным, это быть в согласии с этим миром, в слиянии с ним, иметь с ним одну бурю, одну гармонию.

Когда я найду его, то не спрячу его для себя одной. Я скажу о нем людям, и те, кто захотят, услышат меня. Я его покажу им, я себя им покажу. Счастье для себя одной слишком возможно, оно достижимо, оно временно и не абсолютно. Только гармония моя с миром абсолютна. Но мир не хочет меня!

Около года тому назад мне явилось одно искушение: мне представилось, что мое одиночество и есть счастье, и есть гармония, что я некоторым образом достигла абсолюта. Я была потрясена, раздавлена. Все было во мне самой: добро (потому что я люблю добро больше зла и добродетель больше порока); красота (моя собственная), правда (ибо всякая правда для меня выше всякой лжи). Я оказывалась равной миру. В искушении этом я жила некоторое время… Но не могла ограничиться собой. Не могла оставаться без мира, то есть без своей связи с ним, не отражать его мучительных перерождений, не следовать за его неразрешимыми вопросами, за его грязью, кровью и красотой. За его злобой, порочностью, безверием и величием. Одиночество оказалось только формой моего существования, которая мне нравится более других форм. Но содержанием моей жизни оно стать не могло.

Я вижу карту полушарий, я слышу шум города, я рассматриваю неизвестную мне породу бесконечно малых тел, я читаю социальные законы. Человек убивает человека, человек убивает себя ради человека; в степях Востока рождается новый тиран; комета разбивается о звезду. Всё это — мир, это вселенная, и всё, что в ней происходит, касается меня. Я не чувствую себя ни русской, ни француженкой, ни женщиной, ни мужчиной, ни человеком, ни животным, я хочу быть частью мира, как, может быть, когда-то люди были частью Божества. Они искали связи с этим Божеством, оно являлось им, они уходили от него и возвращались к нему, они трепетали вблизи него и, наконец, принимались в его лоно. Так и я когда-нибудь уйду в лоно мира, но для того, чтобы это сделать, мне необходимо почувствовать себя частью мира.

Этой весной мне захотелось однажды объяснить все это Б., пока мы шли по набережной, где всегда гуляли. Он предложил мне поступить к нему в книжный магазин. Служить у него.

— Чем вы живете? — спросил он с усилием: воспитание не позволяет ему задавать таких вопросов.

Я ответила, тоже с усилием:

— В общем — вишу на шее у отца и сестры. Иногда — снимаюсь голой для каких-то «художественных фотографий». В прошлом году, как вы знаете, защитила диссертацию на историческом.

Такие ответы, очень русские, и коробят французов, и одновременно ужасно им нравятся. А нас коробят улицы нашего позора, и мы молчим. Они идут вдоль и поперек всего Парижа, и мы ходим по ним:

Авеню Малакофф,

Бульвар Севастополь,

Площадь Альма,

Улица Кримэ

и т. д., и т. д., и т. д.

Этого я не сказала.

Мы шли у самой воды, внизу, там, где чувствуешь, что город где-то высоко над тобой, как бы первое небо. Я говорила о том, что творение больше творца и что мы все это отлично знаем, но лицемерно в этом не сознаемся. Б. сейчас же перешел на религию, именно на религию, не на веру, на связь всех религий между собой, в том числе и моей «религии». Я защищалась. Потом он перешел на книги Нового Завета, говорил, что несколько дней тому назад перечитал «Послание к римлянам» и оно произвело на него удручающее впечатление: если на место обрезанных поставить партийных, на место язычников — беспартийных, заменить Отца, Сына и Святого Духа иными именами (которые Б. ненавидит), то окажется, что высокое лицо некоей международной организации пишет своим «аппаратчикам», подчиненным и единомышленникам; то же обещание скорой гибели капитализма («Бог вскоре сокрушит сатану»), тот же приказ: много не рассуждайте! («не высокомудрствуйте»); тот же окрик: без споров в мнениях! и твердый совет: покориться власти (которая «от Бога»). Есть даже о вежливости друг к другу, о дисциплине и самокритике. Но главное: чтобы все думали и говорили одно и то же…

Для меня из всех священных книг одно Евангелие драгоценно, и потому я с любопытством слушала Б. Евангелие когда-то сыграло огромную роль в моей детской жизни. Это было еще в Крыму, после ранения папы, после приезда Даши. В то время во мне была какая-то необъяснимая склонность к мелкой подлости. Я как будто хотела испробовать зло, или испробовать себя в зле. Я не прочь была идти на мелкие компромиссы с совестью, чистотой, которой вовсе не дорожила, собой, своей незанятостью. Евангелие открыло мне красоту добра. Это было откровение, но я не сразу поняла всю значимость его, я еще оставалась некоторое время прежней. Потом, уже по приезде в Париж, незадолго до появления в нашем доме Зай, я вдруг увидела, что в сущности, при всей моей кажущейся грешности, я люблю истину больше всего на свете. Я с радостью прокричала это себе самой: я люблю правду больше лжи! И это был день моего Воскресения. Теперь мне кажется несомненным, что вся моя мелкая природа, неотчетливость в поступках, отсутствие чутья к добру, благородству, высокому, прекрасному, какое было в моем детстве, было наследием чего-то прежде бывшего, что я изживала то, что занесла с собой в эту жизнь. Иначе откуда бы ему быть? И почему с такой силой, не совсем сознательной, даже таинственной, я изжила все это?

Вспоминаю себя в двенадцать, пятнадцать лет. Я могла наушничать, доносить, лгать, красть, трусить, прятаться от правды, портить со зла предметы, желать смерти близким, ненавидеть без смысла и повода… Все это прошло. Все это мелкое, подлое, лживое, отпало от меня. Пришло чувство ответственности, — и этим обязана я своему веку: если я ем курицу, то только потому, что знаю, что могу ее сама зарезать.

Ответственность. Кто в иные эпохи знал ее сладкое бремя, как знаем его мы? Она бывала у полководца перед императором, у отца семейства перед чадами, у свободных людей перед своей совестью. Но мир состарился за полвека, мир помудрел. Мир ценнее, чем был во времена наших отцов, когда все жили немножко на авось, через пень-колоду, как Бог на душу положит, спустя рукава, где наше не пропадало… Страх Божий доживал свои последние годы. Ответственность пришла к нам вместе с нашим временем. Сознательность. Сон наших отцов и матерей все еще длится. Но мы живем в яви, мы разбужены — в сотне смыслов. И немудрено: нас разбудила мировая война, русская революция, падение империй; нас разбудили такие слова, как равенство и коллектив, свобода и — в небывалых размерах — лишение ее; нас разбудила любовь к человеку и ненависть к человеку.

Мы говорили об этом с Б., весенним вечером всё там же, на набережной, под городом, у самой воды, в те месяцы, когда целыми ночами я читала и работала у себя, а днями спала или зевала. Вечером шли мы туда. У меня не было пальто, последнее было прожжено у печки, однажды, в том тесном ателье на улице Буассонад, где мы столько танцевали. Мне стыдно было ходить с заплатой на боку, и я бегала в апреле в кофточке и юбке, без чулок, без перчаток, без шляпы, стуча зубами, с синими руками. Потом мне попался урок (латынь и греческий) с каким-то болваном, застрявшим в IV классе, и я вывернулась… Мы говорили обо всем этом с Б., и на вопрос его, чем же собственно отличается, по моему мнению, наше время от всех прежних времен, я ответила:

— Я буду говорить не о формах жизни, но о сознании человеческом. Оно за последние четверть века претерпело многочисленные изменения и стало во многих своих сторонах таким, каким никогда еще не бывало. Вот вам несколько совершенно новых элементов, которые вошли в него и обусловили его изменение. И первый из них — сознание собственного достоинства, иначе говоря — изживание остатков рабьего чувства, ставшее если не всеобщим, то почти всеобщим, ранее бывшее принадлежностью немногих. Второй элемент: начало чувства вселенскости в человеке. Несмотря на некоторые националистические теории и догматы, чувство это, когда-то знакомое лишь единицам, гениям, сейчас захватывает все большее и большее количество людей. Оно было непонятным, оно становится своим. Третьим я назову ослабление кровных уз, голоса рода. Оно, конечно, не стало всеобщим, но оно пугало сто лет тому назад своей парадоксальностью и архаичностью, а сегодня оно кажется столь же естественным, сколь и голос крови. На четвертом месте поставим умирание чувства стыда, не только бесстыдство телесное, но освобождение внутреннее — себя самого от себя самого — познание себя, бесстрашный суд над собой, в котором еще, быть может, не каждый признается, но который каждому из нас знаком. Пятый элемент: разрыв между индивидуальной верой и церковностью, разрыв, принятый как факт отдельными людьми и все еще отрицающийся соборно. И наконец, в шестых: наше отношение к собственной смерти как к одному из моментов собственной жизни, над которой мы вольны.

Назад Дальше