А были они на самом краю гибели. Решив не допустить к трону Захарьиных, Сильвестр, Курбский и Адашев уже готовились принять присягу князю Старицкому, который поклялся не ущемлять их власти и влияния. С тем и отправились в опочивальню цареву. Но все переломилось в последнее мгновение. Вовремя они узнали, что «умирание» государя – чистое притворство. Кабы не узнали, где б они были сейчас, все трое, привыкшие называть себя избранными и полагать всемогущими?
Нет, нельзя, нельзя допустить, чтобы Иван скользким угрем вывернулся из рук советников своих. Нельзя допустить, чтобы в паломничестве в Кирилло-Белозерский монастырь, куда он так рвется, царь обдумал случившееся как следует, чтобы по-прежнему оставался под влиянием своей лукавой жены. Понятно, на каких струнах его души играет Анастасия: царь-де рожден поступать так, как ему хочется, а не как другие присоветуют. Ныне же он делает все именно по воле других. Вот в чем главная опасность путешествия – в близости Анастасии.
Советники привлекли на помощь знаменитого проповедника Максима Грека, некогда бывшего на службе у отца Ивана, великого князя Василия Ивановича. Взывая к великодушию государя, старец сказал Ивану, что обет его не согласен с разумом. После взятия Казани осталось много вдов и сирот, гораздо лучше заняться устройством их судеб, чем исполнять обещания, данные в горячке.
– Если послушаешься меня, будешь здрав с женою и сыном! – изрек Максим Грек на прощание, и слова его произвели огромное впечатление не только на царя, но и на Анастасию. Все знали о ее впечатлительности, знали, как трясется она за жизнь сына, и были почти уверены, что смутный страх, напущенный Максимом, не сможет не завладеть слабой женской душой.
Но, видимо, что-то свихнулось в мироздании, коли эта женская душа оказалась гораздо сильнее, чем советники рассчитывали. На другой день было объявлено, что царь своих обетов не изменил и в паломничество отправляется буквально завтра же. Ночная кукушка опять всех перекуковала!
Адашев и Сильвестр были вне себя от ярости, однако оба высокоумных мужа в упор не видели то, что мгновенно открылось перед хитроумным Курбским: именно в словах Максима Грека заключалось безошибочное средство низвергнуть Анастасию и вернуть себе влияние на царя. Средство жестокое, горькое, злое, может быть, ядовитое... однако необходимое.
– Ну что ж... – протянул князь Курбский. – Как сказал Максим? «Если послушаешься меня, будешь здрав с женою и сыном». Так, что ли?
– Ну, так, – насторожился Адашев, услыхав в голосе своего друга насмешливый оттенок. Он уже знал, что о самом важном и серьезном Андрей Михайлович никогда не говорит важно и серьезно – всегда с усмешечкой, словно красуясь. – И еще добавил, что опасность будет грозить именно царевичу.
– Как говорится, любящий совет сохраняет жизнь, а не любящий его вконец гибнет, – пожал плечами князь.
– Ты... ты хочешь сказать... – Адашев впился глазами в его лицо.
Угрюмый Сильвестр вскинул голову.
– Именно так, – с той же усмешкой подтвердил Андрей Михайлович. – Именно это я и хочу сказать.
– Но каким же образом... – Сильвестр оживился, его черные глаза заблестели.
– А то уж мое дело! – загадочно откликнулся Курбский.
Судно царское шло по Шексне, приближаясь к Волге. По течению двигаться было легко, и расшива летела, как стрела. День выдался прозрачный и солнечный, как в раю. Звенели в вышине птицы. Митя играл на руках у Насти-Фатимы, тянулся к облачкам, повисшим в небе и причудливо менявшим под ветром свои очертания. Потом пенные гребешки привлекли его, и нянюшка подошла ближе к борту расшивы.
– Ах, красота... какая красота! – вздохнул Иван Васильевич, умиленно оглядываясь и подталкивая жену, у которой от яркого солнечного света слипались глаза. – Ну ты посмотри, ну посмотри же!
Анастасия огляделась. И впрямь чудо как хорошо кругом: широкое приволье сизой от ветра реки, по которой бегут белые барашки, широкое приволье береговой излучины, окаймленной вдали нежно зеленеющим березняком, и над всем этим – огромное, просторное небо, пронизанное, словно серебряной нитью, жаворонковой трелью...
Но вдруг словно бы чьи-то холодные пальцы стиснули сердце царицы.
Она обернулась, ища испуганным взором сына. На миг от души отлегло. Да вот же он – играет, гулит на руках у Насти!
Анастасия с облегчением перевела дух.
Вдруг Настя-Фатима покачнулась, поднесла ко лбу руку, словно у нее закружилась голова. Вскрикнула испуганно, наклонилась над бортом – и, не успели стоящие невдалеке люди шагу шагнуть, перевалилась вниз, канула в воду вместе с царевичем, которого крепко прижимала к себе.
Оба сразу пошли ко дну и даже не всплыли ни разу.
* * *Прошел год. Потрясенный гибелью сына царь постепенно приходил в себя. Доверие его к Избранной раде, к советникам своим упрочилось. Он составил новое духовное завещание, в котором оказал величайшее доверие своему двоюродному брату Владимиру Андреевичу, князю старицкому и верейскому, объявив его, на случай своей преждевременной смерти, не только опекуном нового царя (у царицы недавно родился сын, названный Иваном), не только государственным правителем, но и наследником трона, если царевич Иван скончается в малолетстве.
Но лишь для поверхностного, непосвященного взгляда монаршая милость к Старицким вызвана была волею самого Ивана Васильевича. На самом деле она явилась результатом той кропотливой работы, что «избранные» царя вели с ним после смерти первого его сына, медленно, по обломкам, воссоздавая здание былого доверия и послушания государя своим мудрым советникам, которые желали – всей душой жаждали! – спасти царевича Дмитрия, и благочестивый Максим Грек его предупреждал, однако никто ничего не смог сделать с непреклонной волей царя: он упорствовал в своих заблуждениях и в результате сам навлек беду на себя и свою семью. И виновата в том только Анастасия...
Новая победа над духом царя была полная. Вместе с написанием духовной в пользу Старицкого он дал Адашеву чин окольничего. Сильвестр от всякого внешнего возвышения отказался: ему более чем довольно было восстановления былой власти над государем – ради того он и жил. А князь Курбский был послан с полками на взбунтовавшуюся луговую черемису и башкир...
В этом, конечно, трудно усмотреть монаршую милость. Можно не сомневаться, что Анастасия вылила на голову князя Андрея Михайловича ушаты грязи: ведь именно Настя-Фатима, некогда подаренная ей Курбским, сделалась причиною гибели царевича! И хоть на царя подействовал довод Курбского, дескать, бедная нянька и сама погибла, не сбежала ведь, учинив злодейство, а стала жертвой того же несчастного случая, вернее – Божьего промысла, все же Иван Васильевич не мог смотреть равнодушно на князя Андрея. Но, с другой стороны, Курбский был воин, а где место воина, как не на войне?
Адашев очень жалел об отсутствии Курбского. Сам он всегда испытывал к Анастасии Романовне глухую неприязнь, зачастую мешавшую ему принимать верные решения. Да и не был он знатоком женской души. А вот Курбский, красавец и щеголь, словоблуд и блудодей, таковым знатоком был. И особенно тонко чувствовал он именно душу Анастасии, как будто его былая любовь к ней, обратившаяся со временем в ненависть, пролагала между ним и Анастасией некие странные духовные тропы, протягивала некие незримые нити, благодаря которым он точно знал, когда, в какую минуту и чем можно причинить ей боль.
Вот чего сильнее всего боялся Адашев – жалости царя к жене. Слишком уж сражена была она смертью первого сына, слишком больна после тяжелых родов, чтобы вызывать в муже ту неприязнь, которую тонко пробуждали в нем советники. Им тоже приходилось помнить о христианском милосердии к больной, поверженной женщине, хотя бы внешне выказывать его признаки. Князь Андрей, конечно, чего-нибудь измыслил бы, но его нет.
Приходилось ждать его возращения, в одиночку сдерживая царские замыслы. А тот был одержим расширением границ России. Советники же его полагали, что всяк сверчок должен знать свой шесток.
У Ивана Васильевича давно чесались руки проучить Стекольну (так он в злости называл Стокгольм) и Ливонский орден, который не пропускал Россию к новым северным землям и к морю. Казалось, решение о походе на Ливонию принято, однако Сильвестр и Адашев с Курбским да Курлятьевым-Оболенским легли костьми, чтобы переубедить царя.
– Ты, царь, чрезмерно возгордился легкими успехами под Казанью, коли дерзаешь идти воевать, не уничтожив в тылу своем опасного врага, – твердили они в один голос. – Гляди, как бы твоя алчность не навлекла на тебя большую беду. Прежде чем идти воевать Ливонию, надо покорить Крым и, довершив начатое под стенами Казани, до конца уничтожить татарское разбойничье гнездо!
Для Анастасии эти намерения были как нож острый. Она знала: в Ливонский поход царь отправит своих воевод (Курбского, Шуйского, Басманова, Данилу Адашева), а в далекий Крым сам поведет войско, как водил на Казань. Опять расставаться с ним? Опять ночей не спать в страхе за него – и, значит, за себя и детей? Всю силу своей любви и влияния на мужа Анастасия употребила для того, чтобы втихомолку «куковать» ему по ночам: нельзя, неразумно тащиться в Дикую степь! Слишком сильный противник крымчаки. Ничего война с ними не даст России, кроме лишней траты сил и расхода человеческих жизней. Хотя для Анастасии, конечно, имела значение только одна-разъединственная жизнь – ее мужа...
Порою царице становилось жаль государя. Он был мастером быстрых, порою мгновенных решений, но там, где требовалось долго взвешивать «за» и «против», невольно уподоблялся остановившемуся вдруг маятнику, не знающему, в которую сторону качнуться – вправо или влево. В палатах жены Иван Васильевич был уверен: надо посылать войско только на Ливонию. Но стоило поговорить с «избранными», особенно с Курбским, как ореол покорителя злокозненного крымского хана начинал грезиться ему, да так явственно, что блеск его застил глаза.
Строго говоря, то была не столько борьба Ивана Васильевича с самим собой, сколько скрытная, темная, ожесточенная борьба царицы и «избранных» за душу государя.
И в это время юродивый Василий Блаженный возле недостроенного собора на Рву возле Кремля начал выкликать о русской крови, которая смешается с молоком тучных ливонских коров и напитает землю от Балтийского моря до самой до Москвы. Царь еще пуще заколебался.
Может быть, и правы его советники? Может быть, и впрямь не ходить в Ливонию? Обратить свои взоры на Крым?
Анастасия пала духом.
Однако тут обстоятельства переменились. Кто-то увидал неподалеку от собора на Рву попа Сильвестра; кто-то разглядел ганзейских купцов, которые как раз посетили Москву и за каким-то чертом потащились поглазеть на иссохшего старикашку-юродивого, который – надо же, а? – кричал именно то, что купцам было живота дороже: никак-де нельзя трогать ливонские земли, надобно тащиться в Дикую степь, ее поливать русской кровью. Ну а когда стало известно, что с теми же ганзейцами виделся князь Курбский, любитель всяческой иноземщины и частый гость Болвановки (Немецкой слободы в Москве), Иван Васильевич взорвался, как тот пороховой заряд, коим некогда была подорвана Казань.
Что же такое творится, а? Значит, и вещий юродивый служит Малой избе? Опять норовят советнички прибрать царя к рукам, будто несмышленого ребенка!
Ну, так не будет по их воле! Курбский – воевода лучший из лучших, от него польза в войске немалая. А Сильвестр... Ну что же, время его проходит. У Алексея же Адашева мыслей глубоких нет, у жизни на скаку обучается. Пусть пока трудится в Малой избе, от него там есть польза, ну а начнет заноситься чрезмерно – его всегда можно отправить в Ливонию, на подмогу к брату его, Даниле. Пускай-ка покажет свою ратную доблесть, а то застоялся, аки конь в стойле!
Итак, воевать с Ливонией было решено окончательно.
В конце зимы 1558 года огромное войско под началом замиренного казанца, преданного московскому царю хана Шиг-Алея, вторглось в Ливонию и страшно опустошило страну: в четырнадцать дней сожгло четыре тысячи дворов. Казанцы, черемисы и другие инородцы, бывшие теперь в русских полках, да и сам татарин Шиг-Алей, по всему видно, притомились в мирной жизни и немало-таки отводили душеньку!
После этого ливонцы решили купить мир и отправили в Москву послов с 30 тысячью марок. Полная была победа! Одно омрачало государево торжество – заболела Анастасия.
Лекарь Линзей сообщил, что Анастасия Романовна после родин тяжко хворает по женскому своему естеству. Наросла-де в царицыном теле некая зловредная опухоль, коя и понужает крови отходить постоянно. Для облегчения состояния государыни потребно... вернее, не потребно... то есть крайне нежелательно посещение ее ложа супругом.
– Что-о? – прошипел Иван. – И ты мне еще будешь указывать, когда с женкой, ребром моим, еться можно, а когда нельзя? Сначала Сильвеструшка со своими правилами и Божьими неугодствиями, а теперь еще и ты?! А почем тебе, курья душонка, погань иноземская, знать, что наросло у царицы внутри? Ты это самое нутро у нее шупал?
Линзей вконец перепугался и завопил заячьим голосом, что пределов скромности ни разу не преступил, а пользовался лишь опросами царицы и осмотрами, кои проводили ближние боярыни, в числе их – государева невестка.
– Что-о?! – опять выкрикнул царь. – Бабьи сплетни собирал, значит? А может, не токмо бабы перед тобой языками мели, но и ты перед ними? Сказывай, кому тайны царевых хворей доверял! Не ты ли Курбскому с Адашевым да Сильвестром про антонов огонь, что у меня от раны на ноге произошел, сказывал? А? Помнишь про антонов огонь, сучье вымя?!
Это было последней каплей в чаше выдержки Линзея. Несчастный немец простерся ниц и принялся биться головой об пол, выкрикивая, что тогда доверительную беседу царя с царицею подслушала нянька покойного царевича, Фатима, нареченная в святом крещении Настей. А поскольку татарка сия была предана князю Курбскому от кончиков ногтей до кончиков волос, то и не замедлила поведать ему судьбоносный секрет. Линзей сам видел, как Фатима шептала что-то князю на ухо в укромном дворцовом закоулке, а Андрей Михайлович дерзкою рукой щупал ее молодые прелести, причем она выглядела чрезвычайно довольной. Оставив Фатиму, Курбский направился прямиком в Малую избу, откуда все трое, он, Адашев и Сильвестр, явились в опочивальню цареву – крест целовать и клясться в верности...
Выкрикнув это, Линзей обессиленно умолк. Он был уверен, будто сделал все, что мог, для продления собственной жизни. На самом же деле он сделал все, что мог, для ее прекращения.
– Чего ж ты об сем раньше-то молчал? – яростно выкрикнул Иван Васильевич.
Потом, бросив взгляд на полуживую от страха и всех этих ужасных признаний Анастасию, сгреб злополучного лекаря за шкирку и без всяких усилий оторвал от земли его тщедушное тело. В три шага пересек просторный покой, выскочил в сени – и тут, на глазах у стражника, который уже давно и с величайшим недоумением вслушивался в шум, поднятый в царицыной опочивальне, держа Линзея левой рукой, а правой сжимая свой остроконечный посох, с силой приколол своего архиятера к стене, аккуратно затянутой зеленым свейским сукном.
Исполнено сие было по всем правилам лекарского искусства: посох угодил бедолаге прямо в сердце.
* * *Надо полагать, окажись в это время князь Андрей Михайлович в Москве, сыскалось бы и ему местечко на колу. Однако он славно сражался в Ливонии, а царь не настолько обезумел от обиды, чтобы лишить свои полки чуть ли не наихрабрейшего воеводы. Притянул к допросу Адашева с Сильвестром – те высокомерно и уверенно отперлись от всех возводимых на них вин. Кончилось тем, что они же и поперли на царя: клятву-де они давали от всего сердца, только сейчас впервые услышали, что история с антоновым огнем была не более чем представлением, скоморошиной. И как же смел государь этак непотребно поступить со своими наипервейшими и наипреданнейшими советниками?!
Царь почувствовал себя виноватым и опять примирился с ними. Впрочем, он не имел много времени разбираться с чьим-то мнимым или действительным предательством. Анастасии на глазах становилось все хуже да хуже, и только тут Иван Васильевич понял, какого свалял дурака, не совладав с горячностью и нетерпеливым своим сердцем.