Даже к этому невинному воспоминанию Есенин ревновал. Наверное, прежде всего не к тому, что Роден «мял все тело» Айседоры, а в том, что она была знакома с Роденом! Это была даже не ревность, а род уязвленного честолюбия, зависть к блистательным знакомствам и феерически прожитой жизни. Это чувство еще даст себя знать, когда Есенин и Дункан отправятся путешествовать. Но пока ему хватало «нормальной» ревности.
Сохранив свою девственность от неистовых рук Родена, Айседора вскоре с восторгом отдала ее ослепительному красавцу-мадьяру Оскару Бережи, которого она называла Ромео, потому что он был актером Королевского национального театра Венгрии.
– Признаюсь, первым моим впечатлением был ужасный испуг, – откровенничала Айседора потом.
Это было во время гастролей в Будапеште, который восторженно принимал танцовщицу. Прекрасное время любви, страсти… К сожалению, ее возлюбленный венгр оказался актером до мозга костей. Он настолько входил в роль, что уже не видел разницы между нею и реальной жизнью. Ромео беззаветно, страстно, пылко любил свою Джульетту – танцовщицу, которая ради него готова была отказаться от своего искусства. Марк Антоний, все интересы которого сосредоточивались на римской черни, пришел ему на смену и вышиб из головы и из сердца прекрасного венгра все эти сентиментальные глупости.
После расставания с ним Айседора снова вынула из чемодана свои туники и поклялась никогда больше не покидать искусства ради любви. Во всяком случае, у Ромео-Антония она научилась сложному искусству сублимации – воплощать свои переживания и страдания в искусстве и подменять этими выдуманными страданиями истинные. Большие мастера сублимации великолепно проживают жизнь в творческих мечтах, даже не чувствуя потребности в реальности!
Потом у нее был роман с Генрихом Тоде, историком искусств, который по ночам приходил к дому Айседоры, чтобы только увидеть, как она танцует. Айседора вызывала у бедного профессора всепоглощающую страсть, однако то ли он уже целиком перешел в духовную жизнь, то ли ее охлаждало такое невероятное количество серого вещества в одной, отдельно взятой, притом довольно невзрачной черепной коробке, – роман так и остался платоническим.
Между тем романы были только украшением ее жизни. Все в ее судьбе было посвящено танцу, который все более восхищал мир. В 1905 году она впервые оказалась на гастролях в России. Айседора угодила в Петербург в самый разгар похорон жертв 9 января. Москва тоже не слишком понравилась танцовщице. Да и вообще, заснеженная, зимняя Россия показалась ей каким-то кладбищем.
Впрочем, и на этом кладбище бывали премилые встречи со вполне живыми людьми…
Например, однажды к ней пришла прелестная, миниатюрная дама в несметном количестве бриллиантов и принялась приветствовать от имени русского классического балета. Это оказалась Матильда Кшесинская, звезда сцены и возлюбленная русского императора Николая в ту пору, когда он был еще цесаревичем, звался просто Ники и с помощью этой очаровашки на пуантах решал свои гормональные проблемы. Теперь Кшесинская была любовницей одного из великих князей (ни на кого, кроме мужчин из царской фамилии, она не разменивалась) и источала благожелательность и довольство жизнью. Ее не смутило даже то, что в великолепной карете, обитой дорогими мехами, она привезла в свою собственную театральную ложу, изобилующую цветами и конфетами, особу в короткой белой тунике и греческих сандалиях… в разгар русской зимы!
Хоть Айседора и была воинствующей противницей классического балета, она все же не могла не оценить мастерства русских балерин. А поглядев утром на тренировку «у палки» Анны Павловой под руководством знаменитого Петипа, Айседора сочла русских «сильфид» истинными подвижницами.
Кстати, именно благодаря «палке» все они и в постбальзаковском возрасте обладали фигурами, словно у юных девушек, чего нельзя было сказать об Айседоре. Хоть она и проповедовала пользу ежедневной гимнастики, но не всегда следовала собственным проповедям. Так что ехидные реплики Мариенгофа в двадцать первом году насчет ее несколько преизбыточно-роскошных форм, увы, не были абсолютной инсинуацией.
В тот, свой первый приезд в Россию Айседора встретилась с Константином Сергеевичем Станиславским. Каждый из них был гениален в своем роде, и, что характерно, Станиславского не обуревал мужской шовинизм – он охотно признавал знания и талант Айседоры. Однако ей очень скоро надоело выступать около этого высоченного, широкоплечего, черноволосого театрального гения в роли, как она изящно выразилась, нимфы Эгерии[3]. Как-то раз, когда Станиславский собрался уходить, Айседора положила руки ему на плечи и, притянув его голову к своей, поцеловала в губы. Станиславский нежно ответил, однако принял весьма удивленный вид и торопливо отстранился.
Недоумевающая Айседора потянулась к нему вновь, однако Станиславский отвел ее руки и очень серьезно спросил:
– А что мы будем делать с ребенком?
– С каким ребенком? – опешила Айседора.
– Да, разумеется, с нашим ребенком! – нетерпеливо воскликнул Станиславский. – Что мы станем с ним делать? Видите ли, – глубокомысленно продолжал он, – я никогда не соглашусь, чтобы кто-либо из моих детей воспитывался вне моего надзора, а это оказалось бы затруднительным при моем семейном положении.
Он был настолько серьезен и до того витиевато объяснялся, что Айседора не могла удержаться от смеха. Станиславский, похоже, обиделся: скорбно посмотрел на хохочущую красавицу и вышел из гостиницы, а Айседора всю ночь не могла успокоиться и то и дело принималась хихикать.
У знаменитой танцовщицы оказалось настолько изощренное (или извращенное?) чувство юмора, что вскоре она рассказала эту историю жене Константина Сергеевича, с которой подружилась. По счастью, оказалось, что и та не лишена вышеназванного чувства. Она очень развеселилась и воскликнула:
– О, но это на него так похоже. Ведь он относится к жизни очень серьезно!
Убедившись, что лишь Цирцея смогла бы разрушить добродетель Станиславского, Айседора отправилась на поиски новых приключений, вернувшись из России в Берлин. Они не заставили себя ждать, и это оказались именно те приключения, воспоминания о которых могли бы свести с ума даже и человека, не обладающего столь обостренной восприимчивостью и обидчивостью, как Есенин, гораздо менее ревнивого, чем он.
Гордон Крэгг… Знаменитый театральный художник, сравнимый гениальностью в своих исканиях со Станиславским и самой Айседорой. Он увидел ее танец среди синих занавесей и не то поразился, не то возмутился такому удивительному совпадению их представлений об идеальных декорациях.
Разумеется, любовь с первого взгляда вспыхнула меж ними, и Крэгг, набросив на тунику Айседоры плащ, увел танцовщицу к себе в студию, откуда они не выходили две недели, а вышли, только когда очень уж надоело спать (вернее, заниматься любовью) на полу и делить на двоих одну порцию обеда, отпускаемого Крэггу в кредит. Матушка Айседоры называла Крэгга теперь не иначе как подлым соблазнителем.
Идиллия меж двумя совершенными любовниками (а они себя считали именно таковыми) очень скоро закончилась, потому что Крэгг оказался страшно эгоистичен. Это был воистину шовинист из шовинистов, который признавал только свою работу. Человек на сцене казался ему излишеством, весь мир представлялся лишь декорацией к какому-то еще не поставленному балету или спектаклю. И его работа, конечно, казалась главной и единственной в мире. Между ним и Айседорой то и дело вспыхивали споры о том, что первично: декорации для актера или актер для декораций. Крэгг говорил:
– Почему ты не бросишь театр? Почему ты предпочитаешь появляться на сцене и размахивать вокруг себя руками? Почему бы тебе не остаться дома и не точить мне карандаши?
Между тем проблемы любовников заключались не только в этом. Айседора почувствовала себя беременной и твердо решила родить. Дамы-патронессы балетной школы Айседоры (в то время у нее в Грюневальде была школа на сорок человек) прислали ей возмущенное письмо, сообщая, что не могут исполнять прежние должности при директрисе, которая имеет такие странные представления о морали и нравственности. Даже матушка Дункан, особа на редкость многотерпеливая, безропотно соглашавшаяся голодать, только бы не стоять поперек дороги дочери к успеху и счастью, была возмущена ее сожительством с Крэггом. Родить ребенка вне брака для нее представлялось не просто аморальным, но и греховным, невозможным, недопустимым, ужасным… etc. Она покинула дочь-блудницу, оставив ее возмущенно размышлять о нелепости человеческих предрассудков: ведь, родив четверых детей в браке, матушка Айседоры настолько возненавидела мужа, что развелась с ним, а когда он являлся навестить детей, запиралась на ключ в своей комнате и не выходила, пока он не уйдет. Опять же – Крэгг был женат, имел детей. То есть Айседора должна была разрушить одну семью, чтобы создать другую? Нелогичность матери возмутила ее, но поделать она ничего не могла, потому что миссис Дункан уехала в Америку.
Время шло, родился ребенок, девочка, которую назвали Дирдрэ – прелестным ирландским именем. Роды укрепили Айседору в ее феминизме:
– Неслыханное, грубое варварство, что женщина вынуждена переносить такую пытку! Нужно исправить это! Нужно положить этому конец! Просто нелепо, что при нынешнем уровне нашей науки безболезненность родов не стала еще в порядке вещей. Это так же непростительно, как если бы врачи оперировали аппендицит без обезболивания!
Ну что ж, вторые роды прошли у Айседоры так, как она хотела: безболезненно. На сей раз на свет появился мальчик, Патрик. Правда, Крэгг к тому времени уже канул в Лету, и отцом ребенка стал благородный, щедрый Лоэнгрин – Парис Эжен Санжер (или Зингер, кому как угодно). Он финансировал балетную школу Айседоры, исполнял все ее прихоти, обожал ее, покинув ради нее прежнюю свою возлюбленную – жену знаменитого доктора Дуайена, прославленного нейрохирурга. Санжер спал с женой Дуайена и финансировал его клинику. Доктор, судя по всему, ничего не имел против.
Зато мадам была очень даже против – с ножом на Санжера бросалась, когда он влюбился в Айседору и посвятил ей и ее причудливой жизни всего себя. И даже когда возлюбленные расстались (буржуазные, мещанские наклонности Санжера, непременно желавшего жениться на матери своего ребенка, глубоко возмущали мятежный дух Айседоры, ведь она стояла за свободную любовь и исповедовала свои взгляды где только можно и с каждым, кто готов был эти взгляды поддержать, пока однажды Санжер не застал ее с неким старым другом в самой недвусмысленной ситуации… вдобавок отраженной в двух десятках зеркал…), он не вернулся к прежней пассии. Во всех своих бедах мадам Дуайен винила танцовщицу и возненавидела ее болезненной, вернее, маниакальной, патологической ненавистью. И в том чудовищном несчастье, которое произошло потом, Айседора, не имея никаких доказательств, в глубине души подозревала эту женщину.
Однажды пришла посылка, и в ней… оказалась книга «Ниобея, оплакивающая своих детей». Айседора, для которой мифология Древней Греции была частью ее собственной жизни, конечно, отлично знала эту трагическую легенду.
Многодетная фиванская царица Ниобея однажды похвасталась своей плодовитостью перед красавицей Лето, у которой детей было только двое. И не просто похвасталась, но жестоко оскорбила ее. А между тем дети Лето звались всего-навсего Аполлоном и Артемидой. Они отомстили за оскорбленную мать, открыв настоящую охоту на детей Ниобеи: Аполлон поразил всех юношей, а Артемида – девушек. Потрясенный несчастьем отец, фиванский царь Амфион, покончил с собой, а Ниобея плакала до тех пор, пока не окаменела от горя и не превратилась в скалу, из которой бил источник слез.
Никакое недоброе предчувствие не омрачило сердца безмятежной, счастливой Айседоры, когда она получила эту посылку, а между тем ей вскоре суждено было превратиться в Ниобею. И до конца жизни точило ее страшное подозрение, что несчастье было подстроено: шофер находился снаружи, когда автомобиль с детьми словно бы сам по себе двинулся к краю моста, к тому же водитель не сразу бросился за помощью, а спустя несколько месяцев после трагедии он вдруг купил виллу за пятьдесят тысяч франков…
Все эти размышления, впрочем, пришли в голову Айседоры куда позднее. А сначала она находилась в состоянии умоисступления, на грани смерти… И хотя ее великая подруга, трагическая актриса Элеонора Дузе, заклинала ее не искать больше счастья («На вашем лбу вы носите печать величайшей несчастливицы на земле!» – бубнила она с видом закоренелой пифии), Айседора не послушалась – и обрела новое успокоение в любви, пусть и случайной, с незнакомым юношей, с которым встретилась на морском берегу, где она блуждала в поисках не то утешения, не то пытаясь отважиться на самоубийство, чтобы не сойти с ума. От этого незнакомого красавца, словно бы сошедшего с фресок Микеланджело, Айседора получила искомое утешение, очень огорчив Дузе, которая, привыкнув умирать и мучиться во мраке сценических страстей, никак не могла примириться даже с легким светом улыбок в реальности.
Конечно, эта скоропалительная связь (юного красавца звали Анжело, то есть ангел, и он оказался скульптором), которая зиждилась только на плотском влечении, не трогающем сердца, не излечила скорби Айседоры, однако, несомненно, спасла ее рассудок. Опять оказались правы вульгарные матерьялисты: бытие определяло сознание, вернее, возвращало его в помраченную горем голову танцовщицы.
Первая мировая война, которую Айседора провела в гастролях по Америке, уничтожила ее школу во Франции, разорила ее, однако во время господства великой мировой скорби в сердце танцовщицы вновь вспыхнула любовь. Он был пианистом по имени Вальтер Руммель – молодым, вдохновенным и красивым.
Вернувшись в Париж после объявления перемирия, Айседора собрала нескольких своих бывших учениц и отправилась с ними в обожаемую Грецию. Ох, напрасно… На сей раз страна насмешливых богов и неумолимого Рока стала могилой ее любви. Айседора, которая была вечно молода душой, никогда не помнила, сколько ей лет. Увы, она также забыла, что женщина, которая обладает молодым любовником, не должна позволять ему сравнивать ее лицо с девичьими лицами – пусть глупыми, даже тупыми, но юными, свежими, ее тело – с другими телами: гладкими, тугими… Лишняя морщинка на прекрасном и вдохновенном лице величайшей в мире танцовщицы (актрисы, поэтессы, деловой женщины… да любой женщины!) порою может сыграть роковую роль в ее love story, в ее l’histoire d’amour, в ее Liebesgeschichte[4]… Плотское влечение даже самого умного мужчины (тем более – молодого мужчины), увы, подчиняется своим примитивным законам, которые не имеют ничего общего с восхищением интеллектом и талантом подруги, оставившей далеко позади не только первую, но и вторую молодость.
А может быть, Айседора думала, что с нею ничего подобного не произойдет? Что ее возлюбленный просто не разглядит следов времени на ее лице? О господи, наверное, каждая женщина, которая потеряла голову из-за юного красавца, мечтает, чтобы он однажды ослеп…
Случилось то, что должно было случиться. Пианист не ослеп, а, наоборот, прозрел – и влюбился в одну из учениц Айседоры. Что характерно, юная красотка даже возмутилась, обнаружив, что ее учительница – «эта старуха!» – продолжает цепляться за умершую любовь Руммеля и не отрекается от своих прав.
Но в конце концов Айседора нашла в себе силы, чтобы отречься, и вернулась в Париж, в свой старый дом на Рю де ла Помп, свидетель и приют стольких горестей, стольких слез, стольких трагедий ее жизни. И снова ей казалось, что не отыщется для нее другого утешения, кроме смерти…
«Сколько раз в жизни я приходила к такому заключению! – со снисходительной улыбкой вспомнит она потом. – Меж тем стоит заглянуть за ближайший угол, и там окажется долина цветов и счастья, которая оживит нас. В особенности же я исключаю выводы, к которым приходит столько женщин, а именно, что после того, как им миновало сорок лет, их жизненное достоинство должно исключить всякую любовь. О, как это неверно!»
Спустя некоторое время вместо цифры «сорок» Айседора в этом умозаключении поставит «пятьдесят». Ее блистательное «жизненное достоинство» не исключило бы, наверное, и «шестьдесят», и «семьдесят»… Однако ни ей, ни нам уже не дано этого узнать.
Впрочем, вернемся в 1921 год, когда «долина цветов и счастья» открылась Айседоре в разрушенной России, в объятиях отчаянного русского поэта-хулигана.
Цветы в той долине оказались с таки-ими шипами, что в кровь ранили любовников. И Есенин, который бросился в эту связь, будто в омут, – совершенно как обожаемые Айседорой эллины «бросались в ночь со скалы Левкадской и безвольно носились в волнах седых, пьяные от жаркой страсти»[5], – Есенин, который когда-то гордо кричал Мариенгофу: «Ты ничего не понимаешь! Она великолепная любовница. У нее были тысячи мужчин, и я стану последним!», вдруг осознал всю правоту своего ехидного и злоязычного, ревнивого и циничного, но такого мудрого друга, сказавшего: