Ставили «Спящую красавицу» Чайковского в постановке Петипа, который полновластно царил в то время на русской балетной сцене. Таких тонкостей, конечно, Анечка не знала и знать не могла. Вообще ей казалось, что чудо балета свершалось на ее глазах. Она даже вряд ли понимала, что перед нею актеры, а не настоящие феи, принцы, принцессы, короли… ну вот разве что крысы из свиты злой феи Карабос были не настоящие, это понятно. Условный, причудливый, раздражающе-притягательный, многими непостижимый и отторгаемый язык балета с первой секунды стал для нее словно бы родным наречием, которое давно и прочно забылось оттого, что в обыденной жизни приходилось говорить на другом языке, но, «услышав» это наречие вновь, она его моментально вспомнила и хотела теперь только одного: вернуться в мир, откуда была родом.
– Я вырасту и буду танцевать, как принцесса Аврора, – сказала она так уверенно, словно Кандид, добрая фея из «Спящей красавицы», только что коснулась ее своей волшебной палочкой, навеки определив судьбу.
Потом она станцует и фею Кандид, и Аврору, и многие другие партии, заронив смятение в души других девочек. Ох, сколько из них возмечтало тоже сделаться балеринами, увидев полет Павловой над сценой, увидев ее знаменитый арабеск на кончиках пальцев в тот миг, когда уже затихла музыка и остановилось движение, но еще ощущается отзвук и затаенный трепет…
Но возмечтать – это одно. Сделаться балериной – совсем другое.
Еще при императрице Анне Иоанновне и с ее милостивого дозволения заезжий французский танцор Ланде открыл в верхних покоях Зимнего дворца школу танцевания. Уже спустя несколько лет русские таланты принялись изумлять иноземных учителей. Поначалу там обучались танцевать крепостные наяды и сатиры, от сохи да из-под коровы взятые, но перенимавшие от французов и итальянцев антраша, фуэте и батманы с отчаянной решимостью, охотою и удалью. Спустя несколько десятилетий в Императорской балетной школе и на балетном отделении Петербургского театрального училища появлялись талантливые дети уже из самых разных сословий. Отпрысков служителей императорских театров принимали с особенной благосклонностью: так, например, капельдинер Мариинского театра Ваганов устроил в школу свою девятилетнюю дочку Грунечку. Правда, приемная комиссия во главе с самим Петипа критически взглянула на ее плотную, избыточно крепенькую фигуру, на ровные от щиколотки до икры ноги, на негибкие руки. Зато ноги обладали сильными мышцами – а балерине мышцы нужны стальные! – и у Грунечки было отменное здоровье, сразу видно. Поэтому ее сразу приняли, хоть сложение и не отвечало балетным канонам. Зато восьмилетнюю худышку Анюту Павлову, черненькую смугляночку, маленькую, изящную, словно мушка, необычайно гибкую и грациозную, отправили домой, наказав маменьке:
– Пусть подрастет да ест побольше. Ее же ветром сдует, пушинку этакую. Надобно набраться сил, у нас муштра небось похлеще, чем в кадетском корпусе. Так что через два года приходите.
И началось каждодневное, мучительное ожидание счастливого будущего. О казенной муштре Анечка грезила так, как другие девочки ее лет грезят о куклах, сладостях или новых шелковых туфельках. И танцевала, танцевала… везде и всюду, дома и на улице, напевая себе сама, пытаясь повторить запомнившиеся па из «Спящей красавицы» или просто задирая ноги как можно выше.
Любовь Федоровна с некоторым даже испугом поглядывала на свою худенькую дочку. Откуда в ней эта фанатичная исступленность? Наверное, от отца (либо от Лазаря, либо от Матвея-Шабегая). Право слово, лучше бы она переняла от них красоту, ведь что Поляков, что Шамаш были исключительно красивыми мужчинами, да и сама Любовь Федоровна еще очень даже недурна. Анечка же… Ладно, авось и сделается гадкий утенок лебедем. Сейчас главное – чтобы приняли в балетную школу!
Но вот как-то раз Любовь Федоровна заговорила о будущем дочери с подругой. И та хмыкнула:
– Худая, значит? Через два года приходить? Как бы не так! Незаконнорожденную разве возьмут в Императорскую школу? Да на казенный кошт? Да ты, Любаня, в своем ли уме? Пожалели тебя да Анютку, вот и придумали причину. А придешь через два года, небось еще чего-нибудь измыслят, пока Анютка вовсе не израстется.
А ведь верно! Незаконнорожденной дорога везде закрыта! Любовь Федоровна побранила себя за недогадливость и… отправилась к Полякову на поклон. Ради дочери она готова была и не на такое унижение.
Как ни странно, унижаться не пришлось. Почему-то упоминание о балете растрогало банкира. Он, правда, не захотел увидеть дочь (похоже, так и не верил, что она его… наверное, и правильно делал, что не верил!), однако пустил в ход какой-то из тех гешефтов, на которые горазд всякий еврей, даже и выкрестившийся (поклонникам Иеговы место в те годы было только в черте оседлости, в столице имели право жить лишь те, кто принимал христианскую веру, что и делалось ими охотно, с размахом, превратившись в очередной гешефт). И вскоре Любовь Федоровна обзавелась вот каким документом:
«1. Вероисповедания: православного.
2. Время рождения или возраст: 40 лет.
3. Род занятий: прачка.
4. Состоит или состояла в браке: состоит.
5. Находится при ней: дочь Анна.
Предъявительница сего Тверской губернии Вышневолоцкого уезда Осеченской волости деревни Бор солдатская жена Любовь Федоровна Павлова уволена в разные города и селения Российской империи от нижеписанного числа.
Дан с приложением печати тысяча восемьсот девяносто восьмого года октября десятого дня.
Волостной старшина М. Жуков».
Сие «отпускное свидетельство» по законам Российской империи было необходимо для «солдатской женки». А таковой теперь значилась Любовь Федоровна Павлова, «став женой» запасного рядового Павлова. Где он там состоял в запасе и был ли таковой вообще на белом свете – одному господу ведомо. Зато Любовь Федоровна теперь вполне имела право жить в Петербурге и где угодно, по собственному произволению, а главное – Анюта была принята в балетную школу. И она всегда считала, что именно тогда началась ее жизнь.
Такое ощущение, что это монастырь. Рано-рано, едва забрезжит серое утро, раздается звон колокольчика. Его трясет заспанная, неодетая, непричесанная горничная, пробегая мимо дортуаров. Воспитанницы – их называли только так и с прибавлением фамилии (а на афишах писали вообще «в-ца», никаких имен, тем паче – уменьшительно-ласкательных) – бежали в раздевалку. Посередине громоздился круглый умывальник, окруженный круглым же стоком. Множество кранов, из которых течет вода. Холодная-прехолодная! Ее наливали в чан с вечера, за ночь она вроде бы должна была сделаться «комнатной», однако поскольку в комнатах не топили, разница между студеной невской водицей и вот этой, предназначенной для умывания лиц, рук, плеч, была невелика.
По стенкам раздевалки множество шкафов. В них трико, туфли, платья для занятий. Платья серые, полотняные, с квадратным вырезом и юбкой до середины икры. Оделись – пошли в столовую на молитву. Потом завтрак – чай с булкой. И – поскорей на урок.
В огромном зале – окна от пола до потолка, за окнами медленно расходится мрак ночи, сменяясь сумеречным светом петербургского дня. Вдоль стен – перекладина, знаменитая «палка». Занятия с незапамятных времен так и назывались – «у палки». Взявшись за нее левой рукой, воспитанницы начинали медленно приседать, развернув ноги врозь носками. Жэтэ, батманы, плие – у балерин свой язык, непостижимый другими. Неловкие поначалу, движения становились все более отточенными, потом сменялись цельными связками, вариациями, комбинациями, танцевальными фразами. Но это еще не танец, это подступы к нему. Учительница, бывшая балерина Екатерина Оттовна Вязем, не уставала повторять:
– Танцевать успеете после.
Академические, классические знания ставились превыше всего. Ну, разве что кроме вдохновения, кроме искры божией, которыми, как выяснилось, воспитанница Павлова-2 (была, видать, еще какая-то Павлова, имя которой кануло в Лету), обладала с избытком, даром что приходилось ей непрестанно прописывать рыбий жир, дабы удержать душу в ее чрезмерно худощавом и легком теле. «Способная, но слабенькая», – так отзывалась о ней Екатерина Оттовна Вязем. Зато… зато она не прыгала, а летела!
В хореографии в то время владычествовал знаменитый Мариус Петипа. Щеголеватый, сухой, седой, он был способен изукрасить немыслимыми движениями любой музыкальный фрагмент. Воплощал его фантазии в жизнь танцовщик и балетмейстер Павел Гердт. Он помнил девицу Павлову еще с приемных испытаний и радовался, что одобрил ее тогда. В ее утонченности и отрешенности от мира он видел нечто родственное своей душе, и чудилось ему порой: одна лишь Павлова-2 сумеет его замыслы оживить!
Да нет, талантливых среди девочек в школе и балерин в театре было много. И все же… даже среди них, многих, среди Вагановой, Кшесинской, Егоровой, Рославлевой, Преображенской, Гельцер она, Павлова, была одна. Слишком, пожалуй, отрешенная от жизни и суеты (такое ощущение, что реальность для нее лишь ожидание), она преображалась в балете. Технике можно научиться – грации не приобретешь. А у нее грация была. И постепенно Гердт убеждался: не существует для нее невозможного. Надо – ее движения будут расплывчаты и туманны. Надо – остры и сверкающи. Именно поэтому она равно блистательна и в русской пляске, и в испанском танце.
Петипа тоже поглядывал на воспитанницу Павлову и на ее партнера Михаила Фокина. Оба обладали незаурядным лирическим даром, однако если Фокин был человеком в балете, то Павлова балетом жила. Причем это было видно всякому мало-мальски внимательному взгляду. Именно за это ее недолюбливали подруги (то есть одноклассницы, потому что подруг у нее не было и быть не могло, у схимницы-то!), именно этим начали восхищаться критики с первых же шагов Павловой на публичной сцене. Известный балетный критик Валериан Светлов писал об ее участии в выпускном спектакле «Мнимые дриады»: «Тоненькая и гибкая, воздушная и хрупкая, с наивным и несколько смущенным выражением лица, она походила на ожившую танагрскую статуэтку».
Спектакль на музыку Цезаря Пуни был поставлен незамысловатый, с простенькой интригой. Главное было актрисе не блеснуть драматическим талантом, а показать свое умение танцевать. «Я не знаю, сколько ученое жюри поставило воспитаннице Павловой, но в душе своей я тогда же поставил ей полный балл – двенадцать, а очутившись на улице, под холодным дождем, и вспомнив эту мнимую дриаду, прибавил великодушно плюс», – писал Светлов.
В те времена слово «балерина» не было синонимом слова «танцовщица». «Балерина» – официальный титул, звание – почетное звание, заслужить которое было не слишком-то просто, даже танцуя в балете. Кордебалет – это были не балерины. Павлова получила титул в 1902 году, более чем заслужив его за три года работы на сцене. Роли сыпались на нее дождем: «Дочь фараона», «Раймонда», «Тщетная предосторожность», «Марко Бомба», «Жизель», «Эсмеральда», «Коппелия», «Привал кавалерии», «Арлекинада», «Времена года», «Царь Кандавл», «Баядерка», «Синяя борода», «Сильвия», «Ацис и Галатея», «Фея кукол», «Пробуждение Флоры», «Пахита», «Камарго», «Спящая красавица», «Волшебная флейта», «Приглашение к танцу», «Дон-Кихот», «Корсар», «Ручей» и многие другие. В некоторых из этих спектаклей она проходила путь от роли промежуточной до заглавной.
Рецензенты изощрялись в комплиментах: «Гибкая, грациозная, музыкальная, с полной жизни и огня мимикой, она превосходит всех своей удивительной воздушностью. Когда Павлова играет и танцует, в театре особое настроение. Как быстро и пышно расцвел этот яркий, разносторонний талант, в котором каждый раз находишь новые красоты!»
Или вот это: «Она не играла, а буквально трепетала, и не танцевала – а просто-таки летала по воздусям. Можно было наблюдать собственно два спектакля: один – на сцене, а другой – в зрительном зале; не только мужчины, но и женщины не могли сдерживать волнения чувств и то и дело прерывали танцы г-жи Павловой одобрительными возгласами от глубины и напряженности испытываемых ощущений».
И еще: «Эта танцовщица по типу своих танцев напоминает что-то давно минувшее, нечто такое, что теперь уже отошло в область преданий».
То, что в данном отзыве названо достоинством – то есть верность традициям, – раздражало партнера Павловой Михаила Фокина. Классика казалась ему посыпанной нафталином, завязшей в зубах. Много позже он попытается передать свое раздражение от бесконечного повторения одного и того же в воспоминаниях, описывая одну из репетиций:
«Под конец всех этих adagio мы шли вперед, всегда по середине сцены. Она на пальцах, с глазами, устремленными на капельмейстера, а я за нею, с глазами, направленными на ее талию, приготовляя уже руки, чтобы «подхватить». Часто она говорила при этом:
– Не забудьте подтолкнуть…
Когда танцовщица вертелась на пальцах полтора круга, «кавалер» должен был одной рукой подтолкнуть ее так, чтобы вышло два. В оркестре в эту минуту обычно было тремоло, которое капельмейстер Дриго держал, пока Павлова находила равновесие. Вот она нашла, завертелась, я подтолкнул, повернул ее, как обещал, Дриго взмахнул палочкой, удар в барабан… и мы счастливы, застыли в финальной позе… Мне делалось совершенно ясно, что это не нужно, что это ничего не значит. Когда на репетиции, усталые, мы садились и я начинал развивать свою тему, видно было, что Павлову мои сомнения мало волнуют…
Обычно наш спор кончался фразой:
– Ну, Миша, пройдем еще раз.
И мы «проходили».
В то время Павлову, кроме танца, вообще ничто не волновало. Ну что ж, хоть Фокина и обижало, и охлаждало ее полное равнодушие к попыткам новаций, зато, быть может, и оберегало. Ведь никакие новации не поощрялись, и в 1901 году чиновник при дирекции Императорских театров Дягилев был уволен за подрыв традиций только потому, что задумал ставить «Сильвию» Делиба, отступив от правил академической «античности».
В танце Павловой еще не было «отступлений». В ней была индивидуальность, которая пока что всего лишь окрашивала ее искусство неповторимостью, но уже скоро уведет ее в мир нескончаемых скитаний…
Кажется, именно тогда она первый раз произнесла свой знаменитый девиз: «Красота не терпит дилетантства. Служить ей – значит посвятить себя ей целиком. Без остатка». Потом она выразится более определенно: «По-моему, истинная артистка должна жертвовать собой своему искусству. Подобно монахине, она не вправе вести жизнь, желанную для большинства женщин».
Если это касается замужества и рождения ребенка, неумения и нежелания жить жизнью своего мужчины, господина и повелителя, то да – Павлова всегда исповедовала именно это. Но, хоть она и была, что называется, balerina absoluta, классическая балерина, а все же ее искусство не стало бы таким блистательно разнообразным и чарующим, если бы она оставалась всего лишь бесстрастной балетной машиной, а не женщиной – в великом и ничтожном значении этого слова.
Начав получать регулярное жалованье в дирекции Императорских театров, Анна поселилась с матушкой на Коломенской улице, в скромной квартирке. Сюда-то и захаживали первые робкие поклонники, офицеры, чиновники, даже купчики-балетоманы, начиная попытки ухаживаний с комплиментов: вы-де в «Синей Бороде» в роли Венеры были бесподобно-грациозно-воздушны… И в польке всех прочих затмевали своей живостью…
Она улыбалась и скромно опускала голову. Право, рецензенты выражались куда поэтичнее!
Захаживали на Коломенскую и господа поавантажнее, побогаче, постарше. Разглядывали гостиную, обставленную без всякого намека на уют. Те, что поглупее, открыто брякали: такому-де брильянту нужна достойная оправа. Те, что поумнее, намекали, что могли бы устроить не только поездку в Италию, в Милан, для обучения мастерству у великой синьоры Беретта, но и протекцию создать, чтобы отныне – только ведущие партии…
Она снова улыбалась и снова скромно опускала голову. Простенькие комплименты этих так называемых знатоков и меценатов были ей – что цветики придорожные, пылью присыпанные, потому что она знала свою цену, и цена эта была высока.
Кстати, о цветах. По окончании акта и особенно всего спектакля танцовщиц засыпали букетами. Это воспринималось как должное. А вот когда капельдинеры несли корзины с цветами, на них смотрели внимательнее. На ручке каждого укреплена карточка магазина, и чем он дороже, роскошнее, тем больше чести той, которой преподнесены цветы. Для Кшесинской корзины доставлялись порою прямиком из Парижа, Пармы, Ниццы! Вместе с корзинами передавались обернутые шелковой бумагой коробки или сафьяновые футляры: духи, конфеты, драгоценности. Изображая лицом некую непостижимую смесь вежливой признательности и равнодушия, танцовщицы жестами отправляли приношения за кулисы, в свои уборные, ну а там накидывались с детским азартом на подарки, отыскивая главное: визитки. Читали их, радовались, огорчались, завидовали коллежанкам, букеты которых были богаче, корзины – роскошнее, коробки – больше… На другой день с восхищением или с ненавистью замечали на той или иной особе новые серьги, браслет, цепочку, кольцо, иногда даже более интимные предметы, к примеру ботинки, или шляпку, или шаль…