Едва он замолчал, я пришла в себя. Ноги мои дрожали, но голос, странный и глухой, был спокоен, когда я сказала:
— Уезжайте, пожалуйста, отсюда.
— Я не могу!
В этих словах была такая мольба, такая детская просьба, а эти бездонные глаза смотрели на меня с такой тоской!
О нет, пусть он не уезжает. Мне хочется еще немного полюбоваться на него, хоть немного побыть с ним — и я тихо говорю:
— Хорошо, оставайтесь, но я надеюсь, что больше подобных разговоров не будет — я полагаюсь на вашу сдержанность.
Как я счастлива, как я безумно счастлива. Я ни о чем не думаю — ничего не делаю. Все словно один бред — красный бред кругом.
Я ни минуты не остаюсь с ним одна. Всегда мы бываем в большой компании и даже почти не разговариваем друг с другом, но я вижу его глаза.
Я словно черпаю в его страсти мое спокойствие.
Я холодна, я сдержанна целый день.
Одна, ночью — другое дело. Никто не видит, никто не знает.
Окружающие тоже не замечают. Даже Женя — моя наивная «опытная» Женя.
Старк качается с Женей на качелях, а я срисовываю его в альбом. У меня целый альбом этих набросков, который я прячу от всех.
Вот пройдет три недели, я вернусь в Петербург, и все пройдет… теперь пусть будет так, как есть. Мы живем только раз!
И кому я делаю зло моей любовью; о ней никто никогда не узнает.
Его нет уже третий день. Сидоренко говорит, что он уехал куда-то в леса.
Вчера явился Андрей и сообщил, что Старк провел эти три дня у них на лесопильне и они приехали вместе.
Ну, и Андрей заколдован!
Он только и говорит о Старке. Передает мне слово в слово беседы с ним, его мнения о разных предметах и людях.
Странно, что мальчик, Андрей, гораздо больше понимает Старка, чем взрослый, Сидоренко.
Я лежу в гамаке, а Андрей — около меня верхом на стуле, размахивает руками и с увлечением говорит — Мы очень много говорили — чуть не всю ночь обо всем, обо всем, и о вас много говорили.
— Обо мне?
— Да. Эдгар Карлович отзывается о вас с таким уважением. Он меня расспрашивает о вас и… я ему рассказал, как вы меня тогда образумили!
— Вот как? У вас за три дня явилась такая дружба? — спрашиваю я.
— Вот подите же. У меня много товарищей в гимназии, а им бы я этого не сказал. Вы говорите — дружба! А я скажу, что я его полюбил, как брата! Как вы думаете, отчего это случилось?
— Не знаю, Андрюша.
— Я и сам не знаю; у меня даже к нему нежность какая-то. Он кочергу в узел завязывает, а я, идучи с ним через реку вброд, чуть не предложил его на руках перенести! А правда — какой он красивый?
— Ну, что вы! — говорю я, чтобы подразнить Андрея, заставить его говорить еще о Старке. Мне так приятно говорить о нем.
— Эх, вы, женщины, вам подавай все атлетов! Да он сильнее всех у нас был, кроме младшего Чалавы, — даром что на барышню похож, — с негодованием возражает Андрей и продолжает. — Вы бы посмотрели, какие он бревна ворочает! Двое не повернут! А какой он ловкий и гибкий, не чета вашему супиранту.
— Какой еще супирант? — спрашиваю я со смехом.
— Да Сидоренко. Что ж, вы скажете, пожалуй, что Сидоренко красивее?
— Ну, конечно, красивее!
Андрей с досадой плюет.
Возвращаемся из одного из садов, расположенных в окрестностях городка. Компания большая. Старк, Андрей и я оказываемся в арьергарде.
Я несу огромный сноп роз, срезанных для меня Сидоренко.
После нашего объяснения с Женей я попросила ее всегда держать его подальше от меня, а то зачем нарываться на объяснение в любви и потом обоим чувствовать себя неловко. Мы вышли из сада под руку с ним, но Женя, вспомнив свою обязанность, моментально вместе с Липочкой вцепилась в него и утащила вперед. Он только беспомощно оглядывается на нашу группу.
Старк предлагает мне руку, но я отказываюсь.
Этого я не могу. Я отлично владею собой, но я не могу остаться спокойной, идя с ним под руку.
Андрей идет между нами.
— Ax, Андрюша, милый, я забыл мою палку на скамейке, где мы сидели. Вас не затруднит принести ее? — говорит Старк.
Андрей бросается назад. Я хочу окликнуть его, но не хочу, чтобы Старк догадался о моей слабости.
— Я уезжал на три дня, я старался о вас не думать, но ничего не помогает, — говорит он, не глядя на меня.
Я ускоряю шаг и молчу.
— Вы велели мне молчать, но я не могу. Дайте мне хоть вашу ручку, ведь это будет такой пустяк — крошка с богатого пира человека, которого вы любите. Он так богат, так счастлив! Как я завидую ему!
Я почти бегу.
— Пойми, дорогая женщина, что ты бросишь милостыню, одно пожатие руки, один взгляд. Милая, я люблю, люблю тебя.
Я бегом догоняю остальную компанию.
— Ну, Тата, у вас опять лихорадка, — говорит Марья Васильевна, — возьмите мой платок. А все ваше франтовство! Вечером щеголяете в декольте.
Я кутаюсь в платок и дрожу, дрожу.
Я благословляю тебя, кавказская лихорадка! Вот, под твоим флагом я могу дрожать, щеки мои горят, я едва отвечаю на обращенные ко мне вопросы! Придя домой, я могу уйти в свою комнату и, уткнувшись головой в подушки, прислушиваться, как в моих ушах звучит этот страстный шепот.
Да здравствует кавказская лихорадка!
Невозможная жара и духота!
Воздух сухой. Там над морем, на горизонте, черно-серая туча. Обязательно будет гроза. Я, как кошка, чувствую приближение грозы.
В такую жару страшно перейти двор, а неугомонная Женя тащит меня полверсты в гору «с визитом» к Сидоренко.
Это ей пришло в голову сегодня за завтраком; и она смакует его удивление, его восторг при виде меня и потом досаду, что ему нельзя будет сказать со мной ни одного слова. «Я буду вечно тут!»
— Вот он мне все в любви объясняется, я и сделаю вид, что поверила, — заплачу и скажу:
«Поговорите с мамашей». Воображаю его физиономию! Не кружи голову наивным девицам, не объясняйся зря в любви.
Женя так мила в своем шаловливом настроении, что я не могла ей отказать, и тащусь за ней на гору, к белому домику, где живет Сидоренко.
— Те… Тата! Мы сейчас их накроем в легких туалетах, то-то всполошатся! — шепчет мне Женя.
Я делаю движение назад.
В тени дома, под развесистым эвкалиптом, в плетеном кресле полулежит Старк. Жакет его белого костюма висит на дереве. Он без жилета и ворот его голубой мягкой рубашки расстегнут. Сидоренко, в темной русской рубашке тоже с расстегнутым воротом и без пояса, приготовляет какое-то питье со льдом. Я вижу нежную шею Старка, отделяющуюся резкой чертой от загорелого лица, и мне делается буквально страшно. Я хочу убежать, но момент упущен.
Женя распахивает калитку и объявляет:
— Отряд казаков врывается в мирную китайскую деревню. Вы взяты в плен!
Оба мужчины вскакивают. Сидоренко хочет бежать в дом, а Старк хватается за свой жакет.
— Ни с места! — кричит Женя, прикладывая к плечу свой зонтик, как ружье. — Одно движение, и мы… исчезаем.
— Нет, нет! Ради Бога, не уходите, мы так счастливы видеть вас, — говорит Старк.
— Ведь не можем же мы оставаться в таких костюмах при дамах! — с отчаянием бормочет Сидоренко.
— Вам, Виктор Петрович, разрешается подпоясаться, а господин Старк и так хоть на бал в своих белых туфельках и голубых носочках! Разрешается еще привести в порядок ваши декольте, — решительно объявляет Женя.
— Позвольте надеть хоть галстук! — просит Старк. — Нельзя же быть при дамах таким чучелом.
— Чучела, молодой человек, женского рода, а чучело среднего… Милостивые государи и милостивые государыни, посмотрите на этого мужчину! В нем кокетства хватит на десять женщин и на нашу Таточку тоже. Он прекрасно знает, что он очарователен, что голубой цвет ему чрезвычайно к лицу, но он… Ах вы! — прибавляет она, махнув рукой.
Я ужасно благодарна Жене за ее болтовню — она дает мне время оправиться.
Сидоренко не знает, чем нас угостить и где посадить. Он вбегает в дом, тормошит своего слугу — неподвижного, сонного турка.
На столе появляются крюшон, фрукты, печенье.
Старк срезает для нас цветы и тихо, чуть слышно произносит, кладя мне на колени несколько полураспустившихся чайных роз:
— Они тоже бледны от страсти. А ведь это красиво. Вся его любовь красива. Отчего я так поверила сразу в эту любовь? Отчего я ни минуты не думала, что он лжет и притворяется? Я, такая недоверчивая в этом отношении, поверила, поверила в эту красивую любовь.
Сейчас я боюсь только одного, чтобы не выдать себя, я стараюсь не смотреть на него. Он так сегодня красив.
Прости меня, голубчик Сидоренко, если я так глупо кокетничаю с тобой, стараясь скрыть, как понемногу моя страсть одолевает меня. Я шумно весела, в моем веселье слезы, но Сидоренко их не замечает, он совсем растаял и все встряхивает кудрями.
Женя, наевшись всего, что только было на столе, вспоминает свой план извести Виктора Петровича, напускает на себя томность, но не выдерживает, взглядывает на меня, и мы обе хохочем.
— Я вас не видал давно такой оживленной, Татьяна Александровна, — говорит Сидоренко, — последнее время вы задумчивы и сердиты.
— Это вам показалось, вы плохо смотрели.
— Вряд ли. У вас такое выразительное лицо, что на нем можно читать, как в открытой книге.
Мне делается страшно смешно, и я едва удерживаюсь.
— Что же вы прочли в этой книге?
— Хотите лучше, я скажу, что я бы хотел прочесть в этой хорошей, умной книге…
Голова Жени просовывается между нами:
— Вы секреты говорите? — спрашивает она. Ее рожица так мила в своей лукавой наивности, что я невольно целую ее розовую щечку.
Глупый ты, Виктор Петрович, неужели у тебя нет глаз, что за прелестное создание здесь, рядом с тобой, а тебе хочется читать книгу, которая написана на совсем чужом тебе языке.
Женя не отступает от своего плана. Едва Сидоренко хочет говорить со мной a part[11] , как она тут как тут и ввязывается в разговор. Он начинает беситься. Женя торжествует. Старк очень мало говорит. Он сидит, облокотившись на ручку кресла и подперев рукой подбородок, и смотрит куда-то вдаль.
Рисуется он или нет? Как красива эта поза.
Зачем я ему так сразу поверила? А потому, что мне безразлично — правда это или ложь. Разве это меняет дело?
Вбегает Кинто — легавый пес Сидоренко. Женя начинает возиться с собакой, забыв о ее хозяине.
— Татьяна Александровна! Мне очень нужно поговорить с вами, — говорит Сидоренко, наклонясь ко мне через спинку кресла, — и об очень важном для меня деле.
— Говорите.
— Не здесь, я не хочу, чтобы нам мешали, позвольте мне прийти завтра вечером к вам.
Он взволнован. Я сразу понимаю, в чем дело, и хочу сказать, что это напрасно, что не надо, но это выйдет длинный разговор — пусть завтра.
А теперь хочу смотреть на эти глаза, полузакрытые густыми ресницами, такие грустные-грустные, на эти нахмуренные, бархатные брови, На всю эту грациозную фигурку, сидящую на другом конце площадки.
Я говорю «хорошо», только бы Сидоренко отвязался от меня теперь, но Виктор Петрович хочет еще что-то сказать мне. Женя, вспомнив свою обязанность, является и тащит его в комнаты смотреть какую-то сванетскую скрипку.
Я тоже поднимаюсь, но Старк, не меняя позы, говорит:
— Не уходите — я не буду вам ничего говорить, я даже не буду смотреть на вас. Неужели вам трудно сделать для меня такую малость… Я завтра уезжаю, дайте мне несколько минут побыть около вас.
Мое сердце мучительно сжимается.
«Смотри, смотри, — думаю я, — смотри в последний раз. Это все так красиво, так ярко, а ты не смеешь пережить этого. Тебе жаль, скряга, заплатить за это разбитой жизнью. Ты боишься за себя, тебе надо что-то на каменном фундаменте, а бабочку с блестящими крыльями ты не упустишь… В последний раз… Так дай наглядеться на тебя! Вот ты не смотришь на меня, а если бы ты взглянул… В груди моей все дрожит — все рвется к тебе, но мне нельзя, нельзя…
Он делает движение, словно желая потянуться, сбросить какую-то тяжесть.
Это движение охватывает меня какой-то негой, красный туман застилает все.
Я вскакиваю, протягиваю руки и кричу:
— Я не могу! Милый, я больше не могу! Затем проблеск! Страх.
Я слабо отдаю себе отчет, как я бегу в дом, падаю на руки Жени и как во сне твержу;
— Домой, скорей домой, у меня солнечный удар!
Вчера перепуганная Женя привезла меня домой полумертвую. Все поверили солнечному удару, даже доктор, который прочел мне нотацию о том, как опасно пить крюшон в жару.
Сидоренко и Старк приходили вечером узнать о моем здоровье. Им сказали, что все благополучно и я, наверное, встану завтра.
Я встала, но не выйду из своей комнаты, пока он не уедет.
Я написала телеграмму Илье. Я умоляла его приехать немедленно. Я разнемоглась и не могу переносить жары.