Гнев Диониса - Нагродская Евдокия Аполлоновна 13 стр.


Другое — официальное приглашение, очень лестное для меня: я выбрана в жюри на выставке одного кружка художников.

Знакомый скульптор, у которого я хотела заняться лепкой, откладывает на месяц свой отъезд для меня.

Даже красавица Люция Песка, модная каскадная певица, соглашается позировать для одной из вакханок, если я буду в Риме не позже ноября. Я еду.

Поезд, пыхтя, шипя и пуская клубы удушливого угольного дыма, с беспечностью итальянского поезда влетает в грязный вокзал Рома-Термини.

Я ехала всю дорогу с мыслью, что еду на похороны моей мечты, я готовилась к этим похоронам, я тысячу раз представляла себе эту встречу. Но все-таки, когда я вижу его фигурку на платформе, сердце мое замирает.

Не спрятаться ли мне в купе, проехать до Неаполя и написать оттуда? А мое слово?

Нет, я хочу еще раз, в последний раз взглянуть на него, услышать его голос ведь через полчаса все будет кончено — мы расстанемся навеки.

Я решительно соскакиваю на платформу.

Он замечает меня, бросается ко мне, хватает мои руки и целует, целует…

Ну, еще усилие и — похороны закончены, Я перевожу дух и говорю спокойным, официальным тоном:

— Как это мило, что вы встретили меня! Докончите же вашу любезность — вот квитанция, прикажите факино получить мой багаж.

Он сразу выпускает мою руку.

Он, верно, смотрит на меня, но я роюсь в сумочке и продолжаю смеясь;

— Однако Рим встречает меня нелюбезно — у нас в Петербурге погода лучше… Я привезла вам, конечно, массу поклонов от наших. Женя хотела послать вам даже банку ежевичного варенья… Но, простите, я испугалась подобного багажа!..

Моя глупая болтовня, мой смех — это похоронный звон… Факино — факельщик. Пыхтящий автомобиль — погребальная колесница, вонь площади Термов — фимиам. Как прозаично хороню я тебя, моя любовь!

Слез нет — я наплачусь в номере отеля: небо, серое небо, плачет за меня.

Молчать мне тяжело, и я самым любезным образом болтаю без остановки: о музыкальных успехах Жени, о последних политических новостях…

Он иногда поднимает на меня глаза и потом опять молча смотрит в окно.

Лицо его бледно, губы сжаты, брови нахмурены, но как прекрасно, как удивительно прекрасно это лицо с этим выражением сдержанной скорби. Сердце мое рвется, ноет, голова кружится.

Как я неосторожно понадеялась на свои силы! Что я делаю! А Илья, Женя… семья… долг… рассудок… воля?..

Э! Пусть все летит к черту! Пусть все пропадет!

Я кладу дрожащую руку на его плечо, наклоняюсь к нему и шепчу, глядя безумными глазами на его губы:

— Разве меня не хотят поцеловать?

Из груди его вырывается не то стон, не то крик.

Он схватывает меня, и поцелуи сыпятся градом на мое лицо, на руки, на платье.

— О, как ты меня испугала, злая! Милая, милая!

Автомобиль останавливается, чтобы пропустить трамвай. Я смеюсь нервным смехом и отстраняюсь.

— Тише, тише — нас видят в окно. Мне приходится уговаривать его, как ребенка, отпустить меня в отель, куда послана телеграмма, где меня ждут.

— Зачем? Мы поедем ко мне, у меня все готово для тебя.

— Невозможно! — уговариваю я его, счастливая, что могу прижаться к его плечу, могу целовать его щеку, его глаза и наслаждаться этим прикосновением… Но я больше него владею собой.

— Разве «там» не все кончено? — спрашивает он, слегка отстраняясь.

— Милый, это потом, потом! У меня впереди два месяца! — говорю я, гладя его волосы. Я так давно мечтала погладить их.

Он смотрит на меня с упреком.

— Знаешь ли ты, что я ехала сюда в полной уверенности, что скажу «нет»! Я так была уверена!

— Злая!..

— А когда я увидела твои глаза, твои ресницы, вот это местечко между щекой и шеей… я все забыла… Я люблю, люблю тебя!

Он смотрит на меня совсем безумными глазами. Я закрываю ему их рукой и говорю:

— Мы сейчас поедем к отелю. Возьми себя в руки. Через час — я буду там, где ты хочешь.

— Отодвинься от меня… там, за углом, я буду ждать, ровно через час… не томи меня. Нам надо так много сказать… спросить… смешно думать — мы так мало знаем друг друга. Я отпущу слуг… мы будем одни…

— Ради Бога, милый!.. Мы подъезжаем.

Ах, какая копунья эта Беатриче! Как долго она мне готовит ванну.

Уже прошло сорок минут со всей этой возней.

Скорей… Я не успею как следует одеться! Я не могу заставлять его ждать — и в то же время хочу быть красивой!..

Думаю ли я о чем-нибудь? Нет, все ушло куда-то далеко. Это все потом, потом…

Потом я буду терзаться совестью, плакать, мучиться, может быть, раскаиваться, но теперь — скорей, скорей! Он меня ждет…

Он меня ждет. Лицо его бледно. Он берет меня под руку, и мы идем молча.

Вдруг он останавливается.

— Я не могу идти, Я позову ветуру, — говорит он, тяжело переводя дух.

— Это далеко?

— Нет, несколько шагов, но…

— Это ребячество! — смеюсь я.

Мы опять идем молча.

У калитки он вынимает ключ, но руки его дрожат, он не может попасть в замок. Я беру у него ключ и открываю калитку. Он ведет меня через красивую мраморную террасу, в большую, строгую гостиную.

— Ты у меня, Тата, и моя! — говорит он. — Снимай твое манто и шляпу, будь хозяйкой. Приказывай мне.

Он открывает дверь в спальню — большую, светлую.

Я вижу массу роз в вазах, на широкой кровати, на туалете и просто рассыпанных по полу.

Его руки дрожат, когда он мне помогает снять шляпу и пальто.

Я стою у большого венецианского зеркала, поправляю волосы и пьянею от запаха роз, от тепла камина, от этого прекрасного лица, отражающегося в зеркале за моим плечом, Я смотрю на него в зеркало и протягиваю ему руки и губы.

Мгновенье!.. Он схватывает меня, рвет на мне платье и шепчет, задыхаясь;

— Прости, прости… я дикарь… я грубое животное… но я не могу, не могу, я так долго ждал тебя!

Вечер. Почти ночь.

В гостиницу послан посыльный, Я запиской велела переслать мои вещи в мою мастерскую, где живет пока Вербер, и сказать, что я буду там послезавтра.

Эту ночь и завтрашний день он требует себе.

Я согласилась на все, но этот разговор меня отрезвляет.

Я напоминаю ему, что мы не ели с двух часов дня.

Он достает мне из шкафа какое-то фантастическое одеяние из мягкого шелка и кружев, сам завязывает широкую ленту пояса.

— Я сам, сам одену тебя, Тата, я так мечтал об этом.

Как он умеет красиво любить!

Этот холодный ужин в маленькой столовой в стиле Людовика ХIII — какая-то поэма. Не то это страстные ласки, не то детская игра.

Его смех так заразителен, его поцелуи опьяняют больше, чем шампанское. Мы едим с одной тарелки, пьем из одного стакана, в который он смеясь сыплет лепестки от осыпавшейся на мою грудь розы.

Что сделалось со мной, я не знаю, но это уже не любовь, не страсть — это безумие!

Мы измучены, мы едва двигаемся, а между тем жадными глазами смотрим друг на друга.

Он полулежит на полу на белой медвежьей шкуре, облокотившись на мои колени. Он смотрит на меня своими бездонными глазами и говорит мне несвязные речи о своей любви.

Я гляжу в эти глаза, наклонившись к нему, и жадно слушаю его голос. Я вижу его полуобнаженное тело в мягких складках белого арабского бурнуса, накинутого на одно плечо…

Я чувствую, я знаю, что еще минута — и мы оба сойдем с ума.

Я боюсь за свой рассудок и говорю, как в бреду:

— Замолчи, замолчи! К нам идет безумие! Слышишь его шаги? Мне страшно!

Полдень. Луч солнца, тонкий, как золотая нить, падает через кружевную занавесь в щелку между тяжелыми шелковыми портьерами. Он скользит по белой спинке низкой кровати, переламывается, тянется и падает на его голову. Он спит, а я смотрю на него, облокотившись на подушку.

Лицо его серьезное, даже какое-то скорбное, но как оно красиво — не классической красотой, а чем-то иным. Странно, Старк нисколько не похож на Байрона, но его лицо в эту минуту напоминает мне портрет поэта.

Мой взгляд окидывает всю его лежащую фигуру; одну руку он положил под щеку, другая далеко откинута, формы красивых, стройных ног ясно видны под тонким одеялом.

Я смотрю, наклоняюсь, чтобы поцеловать это безукоризненной формы горло, но останавливаюсь.

Художница берет верх над любовницей.

Я уже ищу, чем и на чем зарисовать эту позу, это лицо.

Тихонько сползаю с постели. Я вспомнила, что вчера, когда мы шли ужинать, он показал мне у большого итальянского окна уютный уголок, отделенный цветущими растениями от его кабинета.

— Это маленькая мастерская, если Тата захочет рисовать! — сказал он вчера.

Теперь я о нем вспомнила и бегу туда.

Милый, как меня трогает это внимание, эта заботливость. Тут все, что надо: акварель, пастель, даже сверток холста и мольберт.

Хватаю цветные карандаши и тихонько возвращаюсь.

Слишком темно, и я откидываю уголок портьеры. Торжествует итальянское солнце! Я забыла, что оно не любит шутить, оно властно врывается.

Старк быстро открывает глаза… руки его ищут меня. Он хочет вскочить с постели…

Мой Дионис найден!!

— Ради Бога, не двигайся! Останься так! — кричу я в восторге.

Он делает одну из своих красивых гримас и замирает в своей позе, лукаво смотря на меня.

Он сам знает, что он красив и что я им любуюсь.

Когда я возвращаюсь в мою мастерскую или иду куда-нибудь, я прихожу в себя и могу думать. И я думаю: что, собственно, в нем так сводит меня с ума?

Теперь я твердо уверена, что это именно какая-то женственность.

Женственность движений, это грациозное кокетство, эта небрежная томная лень и рядом с этим детская живость и веселость.

Как художница, я в восторге от его тела.

Это нежное и сильное тело с тонким станом, безукоризненными руками и ногами, оно тоже немного женственно, но это именно то, что мне надо для моего Диониса.

Вся любовь его, страстная и нежная, — красивая любовь.

За эту неделю он наполняет мою жизнь такими грациозными и тонкими мелочами, будто он читает мои мысли, Вчера мы стояли на Монте-Джианиколо.

Я смотрела на огоньки Рима у моих ног, на звезды над моей головой, и странное чувство охватило меня.

Я любила весь мир, всех людей! В эту минуту мне хотелось пожертвовать жизнью, чтобы сделать всех счастливыми — мне казалось это долгом! Хоть этой ничтожной жертвой заплатить за мое огромное счастье! Старк снимает шляпу.

От его движения я опомнилась, смотрю на его склоненную голову и спрашиваю:

— Тебе жарко?

— Нет, я сделал это перед твоими чувствами, Тата.

На площадке у дуба Тассо темно, моя шляпа бросает густую тень на мое лицо, я не сделала ни одного движения…

А ты догадался, милый.

Хотела сегодня присесть за работу и только что расположилась, пришел Старк и утащил меня гулять, а потом к себе.

Я читала себе нотацию: что у меня ничего не сделано, что Люция Песка уедет скоро на гастроли куда-то в Англию, что я переплачиваю деньги натурщикам, но он приходит и говорит с упреком:

— Я жду тебя уже целый час, Тата.

— Посиди, милый, здесь со мной, мне необходимо поработать.

Он садится. Мы болтаем, но я вижу его глаза, слышу его голос, моя страсть начинает охватывать меня — я бросаю кисть и говорю;

— Пойдем гулять.

Мы уезжаем за город и там, прижавшись друг к другу, медленно ходим между кустами осенних цветов, полные страсти, и говорим друг другу речи, от которых кружится голова, темнеет в глазах.

Необходимо написать домой толковое письмо. Я здесь уже три недели, а отделываюсь открытками — пишу, что страшно занята, что подробности письмом.

С моей стороны отвратительно, скверно не написать всей правды Илье. Надо все сказать. Но не могу, не могу…

Лучше я скажу все лично, когда вернусь, — ему будет легче.

Не могу я теперь об этом думать.

Сегодня выговорила себе день и упросила Старка не приходить.

— Целый день без тебя?! — капризно-детским тоном говорит он. — Я ведь не мешаю тебе, я сижу смирно.

— Радость моя, когда ты тут — я не могу ничего делать, ни о чем думать, кроме тебя. Разве ты бы мог подсчитать твои доски, когда я сидела бы около тебя?

— Конечно, нет.

— Ну, так дай мне подготовить самое необходимое, Завтра я весь день с тобой.

— Ну, хорошо! Я начинаю ненавидеть твое искусство! Делать нечего, это слишком сильный соперник. Я, кстати, напишу все письма, я совсем запустил дела.

Назад Дальше