Он летит на помост, потом бежит обратно, чуть не зацепившись своими длинными ногами за сукно. Смотрит с секунду и опять бросается ко мне:
— Вон, мамаша, вон прежнюю фигуру! Эту! Эту, вот как сейчас!
— Да вы с ума сошли, Васенька, ведь у меня подмалевка готова, — К черту подмалевку! Нельзя! Это преступление! — чуть не плача вопит он. — Мамаша, милая, пишите его, подлеца, как он встал! Ах, чертенок проклятый, как он хорош! И создаст же Бог такую красоту!
— Слушайте, Вербер! Выбирайте вы свои выражения, — говорит Старк, кривя губы.
— Да не двигайтесь, если у вас есть совесть! Мамаша, пишите скорей его, анафему!
— Наконец, это из рук вон глупо! — кричит Старк, готовый запустить тирсом в Васеньку.
— Вот он! Вот он гнев, Диониса! Мамаша, пишите его с головой! Не надо морды Джовани, все пишите! И лицо, и лицо!
— Васенька, а нос? — говорю я, сама зараженная его энтузиазмом.
— Пропадай все! Пишите и нос!
— Да ведь надо классический, прямой, на одной линии со лбом…
— Ах, черт! — хватается Васенька за голову. — Зачем у вас такой нос? — говорит он Старку с отчаянием. — Все вы нам своим носом портите, и откуда вы его только взяли!
— Мне это, наконец, надоело. — Старк швыряет тирс и идет с помоста.
— Эдди! Милый! — загораживаю я ему дорогу. — Ради Бога! Неужели ты можешь из-за таких пустяков так огорчить меня?
Я чуть не со слезами хватаю его за руку.
— Пусти, Тата, это глупо, наконец! — с гневом говорит он, стремясь вырвать руку.
— Дионисий, не сердитесь вы на меня, красота моя! Ну, обратите вы меня в скота и дело с концом! Ведь я ругался от избытка чувств, вы меня уж очень своей красотой восхитили. Не сердитесь, хотите, я к вашим ножкам упаду? — и длинная фигура Васеньки валится на колени перед Старком.
Старк сначала хмурится, потом не выдерживает, хохочет и идет на помост.
Пишу не отрываясь пятый день, ничего не ем, кроме фруктов.
Я ужасно боюсь заболеть, не окончив картины.
Натурщицы и натурщики до сумерек не выходят из моей мастерской.
Васенька замер.
Он гонит всех вон, чтобы не мешать мне, ходит на цыпочках и только меняет стаканы с лимонадом на столике около меня.
Привычные натурщицы чувствуют эту напряженность работы: не капризничают, стоят лишнее время.
Эту напряженность понимают только итальянцы. Я никогда не замечала у русского натурщика желания помочь, облегчить труд художника, заразиться его увлечением.
А мои итальянские натурщики и натурщицы подходят ко мне во время отдыха, делают свои замечания, иногда очень ценные, и восклицают:
«Bene, molto bene, signora!»[17] .
Я чувствую себя счастливой в эту минуту, я очень ценю мнение многих из них.
Я не думаю и не могу думать ни о чем, кроме моей работы.
Но когда становится темно и работать нельзя — я прихожу в себя.
Первая моя мысль об Эдди. Он теперь мне не мешает, не сердится, позирует без разговоров, а в другое время сидит тихонько с книгой на диване, Он тоже прекрасно понимает мое состояние, не хочет мешать, но он огорчен и ревнует. Бедненький! Вот сейчас докончу лицо этой менады и пойду приласкаю тебя.
— Я, кажется, помешал вам? — говорит Латчинов, входя ко мне.
— Нет, нет! Я ужасно рада вам и, если вы позволите, я только за минуточку докончу кое-что.
— Работайте, работайте.
Старк стоит неподвижно в своей грациозной позе и пристально смотрит на Латчинова.
Александр Викентьевич был у меня уже несколько раз, и мы говорили долго и серьезно о разных отвлеченных предметах, и особенно об искусстве.
Он на все смотрит с какой-то удивительной точки зрения! Иногда мне кажется, что он рисуется, но он говорит всегда так умно, оригинально и интересно. Мнения и суждения его так не похожи на все, что я слышала от других людей, что я его слушаю с большим интересом.
— Какая у вас удивительная натура, — говорит Латчинов.
— Не правда ли? — восклицаю я.
— И какая удачная поза, Как красиво это нежное тело, как восхитительно вырисовывается бедро из разреза пушистой шкуры, — А ноги? — говорю я. — Обратите внимание на колени; у мужчин я не встречала таких красивых коленей!
— Да, все безукоризненно. Странно, он не юноша, а тело совсем юношеское. Где вы достали этого натурщика?
Сердце мое замирает. Ух, вот взбесится-то Старк!
— Простите мою рассеянность, — вскакиваю я, роняя кисти, — я и не познакомила вас: Александр Викентьевич Латчинов — Эдгар Карлович Старк.
Они раскланиваются.
— Эдгар Карлович был так любезен, что согласился мне позировать. Я ужасно его мучаю.
— Это верно; я не знал, что это так утомительно, — говорит Старк небрежно, спускаясь с помоста.
— Хорошо, что сегодня еще здесь тепло, а то я чуть не замерз один раз. — Он берет папиросу со столика и продолжает насмешливо:
— Слава Богу, что мне позволяют еще курить, когда не нуждаются в моей голове и руках. Ведь я чувствую себя куклой, развинченной на части. Позвольте вашу руку, а теперь плечо, ступню… — Он говорит, смеясь, потягиваясь и словно давая любоваться собой, но я слышу по его голосу, что он бесится, и, стараясь разогнать его дурное настроение, говорю:
— Мы будем завтракать, сейчас придет Вербер.
— Вы мне позволите одеться, Татьяна Александровна, — почтительно говорит Старк, — или моя демонстрация еще не кончилась?
— Пожалуйста, — отвечаю я. Он идет к алькову, приподнимает портьеру и говорит насмешливо:
— Я мирюсь только с обувью, она действительно очень удобна, а при длинных брюках была бы довольно прилична.
Он со смехом закидывает голову. Это движение и этот смех тоже дышат злостью. Я взглядываю на Латчипова: он стоит неподвижно, и в его стальных спокойных глазах видна какая-то тревога.
Он замечает мой взгляд и говорит любезно:
— Я вас поздравляю, Татьяна Александровна. Ваша картина с такой натурой будет выдающимся произведением. Я люблю искусство, но когда сама природа берется за это занятие, то выходит что-то совершенно затмевающее творчество человека.
Васенька зовет нас завтракать.
— Дионисий, вы скоро? А то стуфато простынет, — спрашивает он, заглядывая за занавес. — Послать вам бабу застегнуть ботинки?
— Убирайтесь вон! — слышу я тихий голос.
— Да мы вас ждем завтракать!
— Благодарю вас, я сейчас иду домой: у меня дела.
Я пожимаю плечами и думаю: чего он обозлился, неужели за то, что Латчинов принял его за натурщика?
Старк выходит со шляпой и палкой в руках.
— Оставайтесь завтракать, — прошу я.
— Не могу, Татьяна Александровна, если позволите, я зайду вечером.
Озлился, совсем озлился! Как скучны эти вечные капризы!
Мы завтракаем втроем. Я себя чувствую опять скверно. Пойду завтра к доктору, а то вдруг заболею и не кончу картину.
Вполуха слушаю, как Васенька горячо нападает на кого-то из старых мастеров.
— И вовсе его Даниил во рву львином — не Даниил во рву, а едва-едва Данила во канаве.
Когда мы опять переходим в мастерскую, Лат-чинов долго стоит перед картиной и говорит:
— Татьяна Александровна, во сколько вы цените вашу картину? Назначьте цепу — я куплю.
— Право, я об этом не думала еще — ведь картина не кончена, а вдруг — неудача.
— Неужели! Быть не может — это видно. Если осмелюсь посоветовать, то я бы изменил намеченную вами фигуру этого толстого сатира на первом плане, в углу. Его фигура слишком покойна.
— Он осовел от вина, ведь оно действует на всех разно.
— Но вы здесь сделали ошибку. Вы взяли момент, когда всеми сразу овладело безумие! Это видно по позе Диониса. Проклятие едва замерло на его устах!
— Что я говорил! — восклицает Васенька. — Мне этот дядя давно не нравится, и я все не мог понять, почему он мне портит впечатление! Мамаша, поставьте его на четвереньки — и пусть он орет! Орет глупо, радостно, а те две вакханки пусть бьют его тирсами и ногами, сами пьяные — одна хохочет, другая освирепела.
— Да, вы правы, — соглашаюсь я. Прощаясь со мной, Латчинов напоминает мне, что, если я соберусь продавать картину, то он покупает ее заранее дороже всякого покупщика.
— Как он вам понравился? — спрашиваю я Васеньку, когда Латчинов ушел.
— А мне что, пусть его живет. Я его лик давно знаю — он тут уж много лет между художественной братией околачивается.
— Перестань ты, Эдди, дуться, — говорю я. Старк сидит, читает газету и молчит.
— Скажешь ли ты, на что ты обиделся. Неужели за то, что тебя приняли за натурщика? Или ты меня ревнуешь к Латчинову?
— Слушай, Тата, — говорит он резко, — я только удивляюсь, как ты, такая чуткая, не понимаешь, что обидела меня?
— Да чем?
— Вообрази, что я бы был художник и ты, из любви ко мне, согласилась исполнить мой каприз и позировать мне. Вдруг является посторонний мужчина…
— Да ведь ты-то не женщина, Эдди!
— Ах, не придирайся к словам! Не в этом дело! Пришла бы моя знакомая дама, тебе лично неизвестная, и стали бы мы с ней разбирать тебя по статьям, как породистую лошадь. Приятно бы тебе это было?
— Прости, Эдди, я была рассеяна, но ведь я сейчас же поправила свою ошибку и извинилась.
— Что же мне в том, что ты извинилась! Говорила ли ты или он, мне было неприятно, обидно.
— Обидно от нашего восхищения?
— Восхищения! А отчего ты не говорила с гордостью: он меня любит, он добр, он мне предан, он готов отдать жизнь за меня… Нет, это тебя не восхищает, ты больше ценишь мои колени, чем всю мою душу!
— Проще бы было все это высказать, Эдди, чем дуться целый день. Ну, бросим это. Право, мне вчера так нездоровилось, что я хотела пойти к доктору.
— Да, Тата, да, — говорит он поспешно, — пойди к доктору.
— Схожу как-нибудь, сегодня мне лучше — это, верно, лихорадка, я приму хины.
— Нет, нет, Таточка, не принимай, пожалуйста, ничего; сходи лучше к доктору. Сходишь завтра?
— Чего ты так волнуешься?
— Ну, сходи, сходи для меня.
— Хорошо, хорошо.
Бедный Сидоренко! В С, ему мешала Женя, здесь все. Я никогда не бываю одна, но он упорно ищет объяснения. Неужели он не замечает ничего? А в самом деле, надо спросить Эдди, почему он, никогда не умеющий скрыть наших отношений при посторонних, всегда придерживается со мной при Сидоренко тона почтительной дружбы.
Вот и сейчас.
— Ах, как вы удачно пришли — мы собираемся идти смотреть новую церковь при Casa Santa Cecilia. Хотите идти с нами, Виктор Петрович?
— Я, Татьяна Александровна, только и делаю, что осматриваю достопримечательности Рима в ожидании разъяснения по своему делу, — говорит Сидоренко.
Я чувствую опасное вступление и всю прогулку не выпускаю руки Васеньки.
Мы возвращаемся уже вечером. Проходя мимо своей квартиры, Старк весело говорит:
— У меня есть бутылка шампанского. Зайдем ко мне распить ее.
Мне бы не хотелось сегодня оставаться у Старка. Я устала, мне хочется спать, я не в состоянии говорить нежности, и выйдет опять сцена… пойдут упреки… Неужели моя страсть слабеет? Нет, глупости, я просто больна.
Мы входим в дом.
Старк и Васенька идут о чем-то хлопотать, и я остаюсь одна с Сидоренко.
— Татьяна Александровна, — начинает он, — вы помните еще в С…
«Господи, — думаю я, — что мне делать? Куда они убежали?»
— Еще в С., — продолжает Сидоренко, — я просил вас позволить переговорить с вами по важному для меня делу.
Хоть бы кто вошел! Я беспомощно оглядываюсь и говорю:
— Пожалуйста, я к вашим услугам, но надо выбрать время, я так занята теперь. Он пристально смотрит на меня.
— Татьяна Александровна, случайно это или нарочно, но мне кажется, что вы избегаете этого разговора?
«Ой, скажет! Сейчас скажет!» — думаю я с отчаянием.
— Если вы так думаете, Виктор Петрович, то не надо и говорить.
Кажется, ясно? Но Сидоренко так прост, он смотрит на меня решительно и спрашивает:
— Считаете ли вы меня преданным вам человеком?
— Наше знакомство еще такое короткое, — я приободрилась, так как замечаю Эдди на пороге гостиной, — что я не имела права рассчитывать на вашу преданность.
— Эх, была не была! Татьяна Александровна! — встряхивает Сидоренко кудрями. — Скажу я вам…
— Таточка, милая, — говорит Старк, — где хочешь пить вино? Здесь или в столовой?
— Здесь! Здесь! Здесь уютнее, Эдди!
Ах он, умница моя, — выручил. Мне бы раньше самой сказать что-нибудь в этом роде.
Старк и Васенька приносят бутылки и десерт.