Я частенько поглядываю на дверь, представляя себе ее появление, отчего сердце замирает. Это похоже на сладкую прелюдию, предоргазменное состояние. Еще чуть-чуть, еще немного подождать, и все случится. Я волнуюсь, не понимая почему, ерзаю на стуле.
Жду.
И вот это происходит. Я слышу шум — двигаются стулья, коллеги поднимаются из-за стола, — это означает, что совещание закончилось. Это означает, что сейчас я ее увижу. Сердце колотится сильнее, я даже прижимаю к нему руку. Я жду. Голоса становятся громче, я могу разобрать некоторые слова, — мое руководство подходит к двери. Я опускаю крышку ноутбука — неважно, что делал до этого, и поднимаюсь со стула.
Обычно она появляется первой. Ищет меня взглядом и всегда улыбается, когда находит. Закатывает глаза, показывая, как ее все достало, после чего быстро несколько раз кивает на выход, дескать, пора сваливать скорее.
Лифт всегда находится на нашем этаже, я забочусь об этом.
Прежде чем нас кто-то может догнать, мы уже едем вниз и идем к машине.
Мне не нравится, что Але приходится еще и рулить после тяжелого дня, я бы хотел, чтобы она расслаблялась рядом со мной, возможно, начинала уже дремать, так как она не высыпается, это я знаю точно. Но рулить мне нельзя, и я сажусь на пассажирское кресло. Все что я могу сделать — это уговорить ее вызвать такси, если время слишком позднее. Иногда она соглашается.
Вечером мы всегда много разговариваем, она мне жалуется на коллег, начальство, клиентов. Я всегда не ее стороне, неважно, что она рассказывает. Мы вместе ищем выходы из сложившихся ситуаций, иногда это происходит уже в душе, так как время позднее, и спокойно поговорить не получается.
Потом я делаю ей массаж, даже если она уже спит. Потому что она слишком напряженная, потому что я очень боюсь за нее.
Я прописал…если можно так выразиться, ей слабые антидепрессанты, травки, которые продаются без рецепта. Слежу, чтобы она не забывала их принимать.
И, несмотря на все мои усилия, у нее идет кровь. И во сне, и в течение дня. У нее нет времени обследоваться у врача, но я и так знаю, какое ей необходимо лечение. Ей нужно сменить работу.
Понимаю, что я стал частью ее жизни, вписался в ее сумасшедший график, что я не имею права менять девушку кардинально, не должен даже просить о подобном, да мне и предложить-то нечего. Моя Аля предпочитает высокий уровень жизни — дорогую одежду, шикарные рестораны. Она заставила меня отказаться от моей квартиры, потому что «в таких трущобах жить нельзя». К сожалению, я не могу обеспечить ей те условия жизни, к которым она привыкла, но… Если кто-то думает, что я испытываю угрызения совести из-за того, что не оставляю ее, — этот человек ошибается. Тут нужно понимать, что только я знаю, как нужно обращаться с моей Алей. А другие мужчины? Пусть даже состоятельные… они делают только хуже. Это она уже проходила до меня. К чему ее привели прошлые отношения? Только я могу помочь ей, и я, бесы в моей голове, делаю все, что в моих силах.
* * *Аля
Чем дольше я живу с Олегом, тем сильнее понимаю, как недалеко от него ушла в плане «ненормальности», и то, что у него есть справка, а у меня есть — форменная несправедливость.
То, что я собираюсь произнести сейчас, лишний раз подтвердит сказанное выше.
Мне не нравится, что он перестал общаться со своими испанцами.
Говорит, что поссорился с ними. Ни Эм, ни Эмиль больше не приходят на работу или к нам в гости, мы вместе не ходим в кино, хотя это и позволяет сэкономить на билетах…
Олег меняется, в этом нет никаких сомнений, но я безумно боюсь любых перемен.
За последнее время я прочла множество литературы по шизофрении, общалась с мамой Олега, которая подробно рассказывала, как распознать признаки ухудшения. Мне следует обращать внимание на любое изменение в поведении, явное проявление страха, тревоги, плохой сон, беспричинный смех и прочее, прочее. Я искала что-то подобное в поведении Олега всю весну и начало лета, так как мне сказали, что это самое время для обострений. Но подобных симптомов в поведении мужчины обнаружить не удавалось, ничего подозрительного, помимо иногда грубого: «как же ты меня замучила своими расспросами», не слышала.
Изо дня в день он становится все нормальнее, что радует и пугает одновременно. Когда я практически силком затащила его в свою квартиру, а потом и в свою жизнь, я видела перед собой человека, сумевшего приспособиться. Пусть даже его адаптивность заключалась в невидимых друзьях, являющихся частью личного пространства, куда он всегда мог сбежать, если внешний мир на него давил. Выдуманный мирок принадлежал только ему, был своего рода отдушиной. И он рушился прямо на глазах, ненужный и забытый.
Я стараюсь заменить его воображаемую вселенную собой, но у меня слишком мало опыта. Иногда, когда Олег часами не разговаривает со мной, я теряюсь. Понимаю, что если желание побыть в одиночестве относить к признакам шизофрении, то всех людей на планете пора распределить по больницам, поэтому стараюсь не обращать на это внимание. Но мне страшно, потому что я не знаю, о чем он думает. Нет, конечно, самого Олега я не боюсь, даже мысли нет, что он может причинять мне вред. Мне страшно, что он может причинить вред себе.
По субботам я всегда убираюсь в квартире. Так было заведено еще моей мамой в доме родителей, и я впитывала такой распорядок с детства. Олег лежит на диване с отсутствующим выражением лица. Кажется, он спит с открытыми глазами.
— У тебя все хорошо? Олег, может, поможешь мне? — спрашиваю.
— Аля, давай вечером, я неважно себя чувствую, — отвечает вяло.
— У тебя что-то болит? — сажусь рядом.
Отворачивается.
— Тут болит, — отвечает, прижимая руку к затылку, — дай мне полчаса.
Олег
Мне следует выходить куда-нибудь с Алей чаще, но пока не получается.
Я лежу на диване с закрытыми…с открытыми глазами — это неважно, и жду, пока подействуют успокоительные, которые я сам себе прописал взамен транквилизаторов, рецепт на которые мне подмахнул «доктор». Сон стал отвратительным, прерывистым и пустым. Мне нужно немного времени, чтобы прийти в себя, чтобы все стало как прежде. Аля переживает за меня, и это плохо, но мне нужно хотя бы еще минут двадцать. Или сорок.
Первый на очереди клиент экзорциста, мать твою, приходи уже в себя!
Тебе нельзя поддаваться!
Очнись!
Открой глаза…бесы…, оторви свой зад от дивана и иди, рассмеши ее!
Обними ее, помоги ей!
Меня от себя тошнит. Такое впечатление, что я наблюдаю за собой со стороны. Вижу, как я лежу на диване, как я жалок и отвратителен. Тошнота подкатывает горлу, ненавижу это ощущение.
Иду в ванную комнату, закрываюсь на защелку и включаю воду, чтобы было не так слышно звуки.
Меня выворачивает несколько раз, я обнимаю унитаз, руки дрожат.
Меня тошнит снова и снова. Желудок болит, спазмы не прекращаются.
Я смотрю на себя как будто бы сверху, я анализирую, что со мной происходит.
Мне не подходят эти успокоительные — делаю вывод, и меня снова тошнит. Крутит живот. Вот черт. Голова кружится, забираюсь на унитаз, стараясь не упасть.
Бесы…, мне нужно успокоиться.
Опираюсь лицом на ладони.
В палате психбольницы нас лежало пятеро.
Мои родители платили бешеные деньги психиатру, который меня вел, за особое отношение ко мне. В мои наивные двадцать четыре года мне казалось, что особенное отношение заключается, как минимум, в отдельной палате, улыбках медсестер и сладких булочках на полдник. Один раз я попытался сообщить о том, что меня не устраивает, своему «врачу», на что тот пригрозил переводом в соседнюю палату, которая была в два раза больше моей, но в которой лежало тридцать человек.
Моим родителям нельзя было заходить в «мои покои», как называли палаты санитары, подсмеиваясь над нами, или «мою камеру», как говорили пациенты, из-за решеток на окнах. Мои родители не знали, где и в каких условиях я живу.
По крайней мере, у нас не воняло так сильно. Мимо соседней палаты было невозможно пройти, не зажимая пальцами нос. Мы нарекли ее «комнатой смертников». Обычно из нее выбирались только ногами вперед. При каждом таком случае мы говорили: «еще один задохнулся». Нам казалось, что это смешная шутка.
В «комнате смертников» держали обреченных больных, многие их которых были не в состоянии передвигаться самостоятельно, некоторые были привязаны к койкам из-за буйного нрава, ну или из-за желания выбраться из этого ада, и те, и те ходили под себя. Все это убиралось один-два раза в день, иногда реже. Санитары брезговали лишний раз заходить туда.
«Блатных» пациентов в больнице было пятнадцать человек, соответственно три палаты. На этаже располагались два туалета и душевая, в которой многих мыли прямо из шланга.
Это очень больно.
Напор сильный, да и вода ледяная. Никто не заботится о том, чтобы психам было комфортно. Несколько раз меня тоже мыли подобным образом, в те моменты, когда я сам не мог о себе позаботиться, а прикасаться ко мне было противно. Я помню, что сидел на корточках прямо на грязном полу, прикрываясь руками, а санитары смеялись и кричали, чтобы повернулся спиной, передом, нагнулся… Если не слушался, напор делали еще сильнее, а воду холоднее. Все слушались санитаров, те умели доносить свою мысль, как никто другой.
Я не думаю, что доктора были в курсе подобного, даже мой тогдашний «врач» хоть и был крайне туп, не являлся настолько жестоким человеком.
Просто далеко не каждый нормальный, адекватный человек захочет идти ухаживать за сумасшедшими, получая при этом обещанные государством копейки. В психбольницах всегда есть открытые вакансии, берут всех желающих. А кто туда идет добровольно? За редким исключением те, кому нравится издеваться…
Со мной лежал юноша по имени Костя. Я запомнил его потому, что он все время пытался шутить, а потом сам долго смеялся над своими собственными шуточками, которых никто кроме него не понимал. Я хорошо помню теплое весеннее утро, когда он появился впервые:
— Привет! — запрыгнул на мою кровать, протянул руку, — Костик — F 23.2
— Олег — F 20, - пожал я его ладонь. Костик скривил вздернутый, покрытый веснушками, нос.
— Дурацкое имя, тебе не подходит. Я буду звать тебя Ольгой.
Константин, рыжих худой паренек, которому едва ли исполнилось двадцать, панически боялся, если до него дотрагивались другие мужчины, и в голове у него было вечное кораблекрушение со всеми страхами, безумием и ужасом этой катастрофы. Я склонен думать, что он действительно часто подвергался насилию, но мать и отчим этот факт отчаянно отрицали, да и врачи говорили, что никаких физических травм у него никогда не было найдено. Хотя, насиловать же можно по-разному, не так ли?
Из всех мужчин больницы, включая докторов, он разговаривал только со мной, почему-то он считал меня женщиной, возможно, из-за длинных светлых волос, которые мне не обрезали.
Костик считал меня страшненькой женщиной, и всей своей огромной, еще детской душей сочувствовал мне, особенно, когда я брил лицо под надзором санитаров, разумеется.
Он постоянно болтал сам с собой и частенько хохотал до истерики, пока ему не вкалывали успокоительные. Мне казалось, что его губы могут порваться, так широко он улыбался, он икал, задыхался, катался по полу, но смеялся. Обычно в это время мы вместе с другими пациентами больницы молча сидели на койках, прижав колени к груди, и смотрели на него.
Потом появились два новых санитара. Я не могу вспомнить их внешности, кажется, один носил усы.
Они периодически накачивали Костю чем-то и уводили купать, после чего притаскивали и бросали на кровать, побитого и не в себе.
После первого такого раза его смех стал походить на нервные заикания. Он жаловался врачам, родителям, но я был единственным, кто верил в то, что его действительно насилуют. Насколько мне известно, санитары сразу выделили Костю среди остальных пациентов, он им очень нравился из-за смазливой, девчачьей внешности. Когда Косте надевали на голову парик, он и вовсе превращался в симпатичную девчушку, очень молоденькую и по-детски угловатую.
Я пытался ему помочь, но меня, как и Костю, как и любого другого пациента психбольницы, никто не хотел слушать. Я говорил с санитарами, но они лишь смеялись. Я пытался им угрожать, я не мог выносить крики Кости по ночам, пока его «купали». Вся больница слышала, содрогалась… Я представлял себе, что стены вот-вот рухнут, что здание начнет обваливаться, предпочтительнее с крыши, а потом мы все провалимся под землю, в Ад…
Санитарам нравилось слушать его резкий, потом уже сорванный голос, они никогда не затыкали ему рот.
А потом я не выдержал и попытался подраться с ними. С буйными психами разговор короткий. Неделю я не приходил в себя, кажется, меня не кормили, потому что, открыв глаза, я понял, что от слабости не смогу даже пошевелиться. За мной не особо ухаживали, скажем так.
— Очухался, придурок? — меня утащили в душ и мыли из шланга, как бешеное животное, к которому опасно подходить. И они были правы. Я ненавидел их сильно, остро, всей душой. Я ненавидел их так, как только можно ненавидеть других людей. Я желал им зла, я мечтал, чтобы они умерли.
Мне советовали… кажется, одна из медсестер, которая, кстати, присматривала за мной, когда меня отпускали домой, попытаться их убить, но у меня физически не было такой возможности, я был обессилен, и я слишком плохо соображал, чтобы придумать другой способ помочь парню.
А потом Костя повесился на спинке кровати.
Я прекрасно помню ту ночь. Он долго копошился, рвал простыни, плел прочную веревку. Я слышал все это, понимал, что и зачем он делает. Я еле сдерживал слезы, но лежал и молчал. Не было даже мысли позвать кого-нибудь из персонала больницы на помощь. В палате все знали, что он хочет покончить с собой. Все молчали. Мы понятия не имели, что сказать ему, чтобы убедить остаться с нами. Если бы у меня в тот момент было чуть больше смелости, я бы тоже повесился, но такая смерть была не для меня, слишком сложная. Я бы не смог.
Он умер, и началось расследование. Его родители, хоть и верили врачам больше, чем собственному ребенку, подняли на уши всю больницу, затем милицию и прокуратуру. Семь человек, включая меня, из сорока пяти, подтвердили факт насилия и жестокого обращения. Тут и мои родители подтянулись… Ту психбольницу закрыли через несколько месяцев, но об этом я узнал уже из другой клиники, куда меня перевезли родители, как только узнали о случившемся.
Костик спас нас всех.
* * *Кажется, я отключился, очнулся прямо на полу в ванной. Отрываю лицо от прохладного кафеля, силюсь подняться.
— Олег, Олег, ответь! — Аля долбится в дверь. — Олег!
Я понимаю, что она сейчас откроет замок монеткой и пытаюсь подняться. Бесы, я упал прямо с унитаза.
Голову обносит, у меня не выходит встать даже на четвереньки.
Я пытаюсь снова. И снова.
А она уже заходит, уже садится рядом со мной.
— Родной, ты как, тебе плохо? — ее взволнованное личико бледнеет, испуганные глаза часто моргают. Аля трогает мои щеки, словно не веря, что это я перед ней.
— Голова закружилась, — говорю. И зачем-то повторяю: «Голова закружилась», — мне не идет новое лекарство, все в порядке, «все в порядке».
Она помогает мне сесть, я подтягиваю штаны, встряхиваю головой, прогоняя наваждение.
— Аля, мне уже лучше, честное слово. «Честное слово». Давай я приведу себя в порядок, — прошу ее выйти.
— Нет уж, я тебе не доверяю, — обнимает меня, целует в щеку, — ты же ничего не задумал плохого? — серьезно смотрит в глаза.
— Нет, разумеется, нет, — мне становится лучше, приступ потихоньку проходит, меня отпускает, — просто тяжелые воспоминания. Дай мне минуту.
— Хоть две, — снова целует, ну уже в другую щеку, — ты весь ледяной, Олег, тебе не холодно?
Кое-как я убеждаю ее покинуть ванную и окончательно прихожу в себя под душем. Потом я снова ложусь на диван, а Аля продолжает убираться.