И надо наконец привыкнуть оставлять гантели не на туалетном столике перед зеркалом! Им здесь не место! Им место… да хоть бы на полу, вон там, в уголке, за королевской бегонией, чтобы никому в глаза не бросались. С другой стороны — кому они могли броситься в глаза? В ее спальне посторонних не бывает, разве только тезка забегает на секундочку, перед зеркалом покрутиться, губы намазать, прическу поправить… Но тезка привыкла к тому, что гантели могут оказаться не только на туалетном столике, но и на кухонном столе, и в ванной, и вообще где угодно. Ладно, все равно надо убрать. Пусть будет порядок.
Вера шагнула к горшку с королевской бегонией, отвела локтем привольно растопырившиеся резные листья и уже почти положила гантели в угол, как вдруг заметила в этом углу что-то постороннее. Что такое постороннее может прятаться по углам в ее квартире? Или какой-нибудь пришелец явился родственницу навестить? Надо генеральную уборку почаще делать.
Вера машинально сунула гантели в горшок с бегонией и, раздвигая упрямые листья, полезла в угол. Пришелец! Кис-кис-кис… Иди сюда! Сейчас знакомиться будем.
Вот черт… Лучше бы и правда какой-нибудь пришелец. Домовой. Кот с чужого балкона. Летучая мышь из ночного мрака. Крыса с голым хвостом. Змея с ядовитыми зубами.
А не эта серая деревяшка с темным пятном. Аэлита. Сволочь. Как она сюда попала?
Да так же, как попадала во все другие места, где потом и обнаруживалась в самое неподходящее время, — скорее всего, Вера, найдя ее в последний раз где-нибудь на антресолях или на книжной полке, швырнула, не глядя, через плечо, а потом просто забыла. А она за бегонией устроилась, гадина. Надо, наконец-то, выбросить ее так, чтобы уж больше никогда не находить. Особенно на ночь глядя. А вот хоть прямо сейчас, в окно, с шестого этажа — в омут головой…
Вера вытащила деревянную фигурку, но выбрасывать в окно почему-то не стала. И в другой угол бросать не стала. И на антресоли не сунула. Наоборот — понесла в ванную, обмахнула пыль щеткой, старательно протерла все деревянные изгибы влажным полотенцем, потом еще и сухим вытерла. Понесла назад, в спальню, поставила на туалетный столик перед зеркалом, включила верхний свет, уселась на постель и стала внимательно разглядывать. Хоть и знала наизусть каждый миллиметр не слишком ровной поверхности.
— Боже мой, какое чудо, — сказала мать, развернув газетный сверток, а потом — целлофановый пакет. — Как же это сделать можно было?
«Ножом», — подумала Вера тогда, в автобусе, впервые глянув на серую деревянную фигурку. А больше ничего не подумала. Спать хотела.
Деревянная Аэлита была большая, сантиметров пятьдесят в высоту, ни на какую полку не влезала, и мать пристроила ее на подоконнике, рядом с каким-то фикусом. Или не фикусом, а рододендроном каким-то. Черт его знает, как он там назывался, любимый мамин цветок, но густая пушистая листва, похожая на куст сирени, почти скрывала серую деревяшку. Вера ее не замечала, она вообще забывала о подарке, врученном таким нелепым способом, да и как подарок это не воспринимала. А однажды застукала мать за странным занятием: та стояла у окна над своим любимым фикусом-рододендроном с пластмассовой леечкой в одной руке, а другой рукой делала что-то непонятное — поднимала, опускала, отводила в сторону… Еще и бормотала при этом что-то. Вера замерла на месте и тревожно прислушалась.
— Мужики, — печально говорила мать, — ищите Аэлиту! Аэлита — лучшая из баб…
— Ты чего, стихи цветочкам своим читаешь? — без особого интереса спросила Вера, мгновенно успокаиваясь. Мать стихи могла и самой себе читать, не то, что цветочкам своим, во до чего романтичная была. Так что ничего странного, «скорую» можно пока не вызывать.
Мать оглянулась на нее с мечтательной полуулыбкой, поманила рукой, задумчиво спросила:
— Верочка, как ты думаешь, она летит или просто бежит? Или, может быть, в воду ныряет?
Вера подошла, встала рядом и заглянула за пушистую листву фикуса-рододендрона. За листвой, совсем отдельно от цветка, но в то же время будто живая вместе с ним, и даже не вместе, а просто в нем, не то летела, не то бежала, не то ныряла серая деревянная фигурка, вырезанная ножом, похоже, наспех — поверхность даже хотя бы наждаком не была зачищена, каждый след от ножа был виден. Вера порассматривала деревяшку, пожала плечами и равнодушно сказала:
— На мышей охотится.
— Почему на мышей? — растерялась мать. — Как это — охотится? Что ты глупости… Подожди.
Она поставила леечку на подоконник и бережно, двумя руками, вынула деревяшку из-за своего любимого фикуса-рододендрона, даже не обратив внимания на то, что по пути несколько листочков с него содрала. Пошла к столу, локтем отодвинула к краю пустую чашку, блюдце с печеньем, книжку какую-то растрепанную, а на расчищенную середину стола воздвигла серую деревяшку. Именно так — воздвигла. Как произведение искусства. Подумаешь…
— Нет, она летит, — говорила мать, медленно обходя стол и не отрывая взгляда от деревяшки. — Вернее — взлетает, с разбегу… А вот с этой стороны — как будто сейчас нырнет… Или, действительно, преследует кого-то? Хм… Охотится. Только почему за мышами?
— Потому, что кошка, — объяснила Вера, следя за кружащей вокруг стола матерью и не глядя на деревяшку. — За кем еще ей охотиться? Ну, за крысами… Или от собаки удирает.
— Нет-нет, она не удирает, — серьезно возразила мать. — Преследует — да, может быть. Только не кошка, нет… Может быть, пантера? Тоже вряд ли. Но что-то звериное в ней есть. Только зверь неизвестный… Неопознаваемый.
При всей своей романтичности мать иногда была способна на безупречную точность формулировок.
— Нет, а если с этой стороны — то все-таки летит, — тут же передумала мать. — Видишь? Отталкивается от земли — и в небо! Ах, как прекрасно…
Вера шагнула к столу и небрежным шлепком ладони опрокинула деревяшку на бок. Та упала почему-то не с деревянным грохотом, а с легким фарфоровым щелчком.
— А с неба на землю — шмяк! — насмешливо сказала Вера. — Ах, как ужасно!
— Откуда в тебе такая жестокость? — растерялась мать и торопливо схватила деревяшку со стола. — Впрочем, это, наверное, детский цинизм. Ты пока еще ничего не понимаешь в таких вещах, вот и пытаешься дистанцироваться.
Мать унесла деревяшку в свою комнату, как какую-нибудь драгоценность бережно прижимая ее к груди. Поставила на письменный стол рядом с длинноногой настольной лампой и время от времени принималась вычислять под разными углами освещения, летит деревяшка, бежит, ныряет или охотится. Пару раз Вера, вытирая со стола пыль, сбивала деревяшку на пол — и не поднимала. Первый раз мать сама подняла ее и опять поставила рядом с настольной лампой. Второй раз — позвала Веру, сказала потихоньку, будто боясь потревожить эту проклятую деревяшку:
— Я поняла! Она спит… так и задумано — видишь, у нее глаза закрыты. На траве… Под солнышком…
— Что хоть ты с ней носишься? — возмутилась Вера. — Вот со мной так не носилась! Летит, бежит, спит… Еще колыбельную спела бы. Молочком бы напоила… Подушечку поправила…
Она подняла деревяшку и с грохотом поставила ее на стол. Пусть уж лучше здесь стоит. Летит, бежит, ныряет в омут головой. А на травке под солнышком ей валяться не фига.
— Это я с тобой не носилась? — недоверчиво спросила мать, мгновенно забывая обо всем другом. — Верочка, я тебе мало внимания уделяла? И уделяю… Ты чувствуешь себя обделенной материнской любовью и заботой? А… что мне теперь делать?
— Книжки мои не воруй, — посоветовала Вера. — Читай что-нибудь нормальное. О нелегкой жизни американских миллионеров. Или о возвышенной любви юной маркизы и старого бомжа… То есть клошара, у них же там бомжей нет. Сейчас столько переводов появилось, читай — не хочу! А ты в психологию воткнулась. Начитаешься всяких глупостей, а потом: «обделенная материнской любовью»… Тебе хоть стыдно?
Ей было безумно жаль мать — одинокую, слабую, глупую… То есть романтичную.
— Вообще-то иногда стыдно, я там почти ничего не понимаю, — неожиданно призналась мать и с интересом спросила. — А тебе стыдно?
— Мне? — удивилась Вера. — С какой стати? Я все понимаю.
— Я так и думала, — сказала мать. — Кошку надо завести. Ма-а-аленького котеночка. Беспородного.
— Это еще зачем?
— А чтобы хоть иногда испытывать чувство умиления. Гладить — и испытывать, гладить — и испытывать…
Они внимательно посмотрели друг на друга — и вдруг одновременно захохотали. Так и раньше иногда бывало, редко, но бывало. В такие моменты Вера отчетливо подозревала, что мать просто прикидывается слабой и романтичной. Вот интересно — зачем? Впрочем, ведь и сама Вера прикидывалась не той, какой была на самом деле.
Котенка потом они все-таки завели. Нашли на помойке. Кто-то выбросил на помойку трех котят, которые едва глаза открыли. И не просто выбросил, а сначала в полиэтиленовый пакет завернул. Пакет орал дурным голосом, и Вера вытащила его из-под картофельных очисток, заглянула — а там три котенка. Два уже умерли, а третий орал. Его еле-еле спасти удалось, совсем слабенький был. Кормили из пипетки теплым молоком, через каждые полтора часа. Днем — Вера, а ночью мама каждые полтора часа вскакивала. Два раза на работу проспала, чего с ней раньше никогда не случалось. Один раз больничный взяла, что с ней раньше случилось однажды, когда Вера в три года заболела корью. С котенком было столько забот, что Вера не очень запомнила, как начался десятый класс в ее прежней школе, и даже не обратила внимания на то, как по-новому смотрят на нее прежние одноклассники.
А котенок потом вырос в котяру величиной с хорошую рысь, сменил по ходу дела несколько имен, ни на одно из них не отзывался, потом как-то незаметно в разговорах стал именоваться Чингисханом, но еще год и на Чингисхана никак не реагировал, а потом согласился, что это имя, пожалуй, лучше всех. Чингисхан был упрямый, мрачноватый и гордый. Самомнение его граничило с манией величия. Диктаторские замашки невозможно было выбить из него никаким веником. Если он чего-то хотел — он этого добивался. Например, он хотел точить когти об обои над спинкой кресла. На стену над креслом повесили специальную доску, в первый же день он ее сорвал и располосовал обои вдвое против прежнего. Кресло передвинули к окну. Чингисхан взгромоздился на стол, уселся на самом краю, вытянулся, как резиновый, и с торжеством во взоре разодрал только что приклеенный новый кусок обоев. Кресло поставили на прежнее место.
А зубы он хотел точить о тот кусок дерева, с которого то ли взлетела, то ли убегала, то ли ныряла с закрытыми глазами вырезанная ножом фигурка. Именно этот кусок был самым крепким — узел развилки двух веток. Кошачьими зубами перегрызть его было невозможно, даже такими, как у Чингисхана. Но он, наверное, ослепленный маниакальной верой в собственное могущество, попыток не оставлял. Вера следила с интересом. Мама расстраивалась и подолгу объясняла котяре, что так вести себя нельзя. Котяра демонстративно не слушал, нагло зевал, смотрел в упор непроницаемыми татаро-монгольскими глазами и в самый проникновенный момент воспитательной речи поворачивался и шел драть обои над спинкой кресла. В конце концов, мама деревяшку спрятала на антресоли, от греха подальше. Чингисхан оскорбился и не разговаривал с ней несколько дней. Вера потихоньку подкармливала его сырым фаршем. Хороший, хороший. Правильно сделал… Котяра гладить себя позволял, но при этом давал понять, что позволяет из вежливости, а не в благодарность за похвалу. Что ему чья-то похвала? Он и сам знает, что правильно сделал. Он всегда все правильно делает. Вера гладила надменного диктатора и испытывала чувство умиления. Именно тогда она увлеклась еще и зоопсихологией.
А три года назад мама увезла Чингисхана с собой. Когда папа овдовел, он стал часто звонить маме, потом и она стала часто ему звонить, потом пару раз в гости друг к другу ездили, потом: «Верочка, ты уже большая, самостоятельная, да и никогда слабой не была. А папа — один, ему сейчас трудно, да и вообще мужчины к одинокой жизни не приспособлены»… И Чингисхана увезли. Вера по наглому зверю до сих пор скучала. В прошлом году ездила к родителям вне плана. Мама по телефону обмолвилась, что Чингисхан болеет, кушает плохо, да и что удивительно — возраст-то сказывается… по кошачьим меркам — совсем старичок. Вера перенесла четыре лекции на другой день, взяла на биофаке парочку здоровых мышей и поехала за триста километров навестить старичка. Старичок очень хорошо скушал лабораторных мышей, позволил себя погладить и заорал, что не такой уж он старый, как тут некоторые считают. Вера обошла соседей и принесла старичку подходящую кошку. И уехала. Мама обиделась, звонила только для того, чтобы еще раз оплакать безвременную кончину мышей и подивиться бессердечию и цинизму родной дочери, которая не постеснялась из родительского дома сотворить кошачье гнездо разврата. А через месяц позвонила и сказала, что соседи спрашивают, кто будет их кошке алименты платить. Смеялась. Чингисхан не болел, жрал все подряд и просился на улицу. Ничего, старичок еще восемь жизней проживет.
А почему она сейчас о нем думает? А потому, что на куске дерева, с которого пытается неизвестно куда сорваться вырезанная ножом фигурка, до сих пор видны следы кошачьих зубов. И синяк на ноге виден. Этого сначала не было, это после костра появилось. Как-то после маминого отъезда Вера очередной раз наткнулась на деревяшку, смахнула ее на пол, следом шлепнулись какие-то общие тетрадки, от корки до корки исписанные ее еще школьным, крупным и ясным почерком. И старые учебники хранились на верхней полке стенного шкафа. Зачем ей старые учебники для восьмого класса? Да и никому они не нужны, сто лет назад уже придуманы совсем другие учебники. И вообще давно пора вытащить весь хлам на помойку.
Возле помойки мальчишки жгли костер, экономно подбрасывая в огонь сухие листья и ветки, которые дворничиха со всего двора смела. Хламу, принесенному Верой, шумно обрадовались: «Вау! История КПСС! Чума! Учебник английского! Ай лав май сити! Улёт!» Валили в огонь слова, которые она и сама давно забыла, а они и вовсе никогда не слышали; портреты тех, кто решал судьбы стран и народов, а эти мальчишки их даже не узнавали… Да что мальчишки! Даже их папы и мамы помнят сейчас имена бывших вождей только по анекдотам. Костер набирал силу, и она смотрела в огонь со смешанным чувством сожаления и облегчения — сгорало старое, лишнее, никому не нужное… Хлам. Сгорит — и никто не пожалеет.
— Ой! — испуганно закричал один мальчишка и полез веткой в костер, пытаясь выковырнуть что-то из груды горящего хлама. — Ой! Скорее! Сгорит!
И остальные закричали: «Ой!» — и полезли своими ветками в огонь, разрушая его совершенство. Вера сначала не поняла, что им так понадобилось в этом хламе. Потом увидела: мальчишки столпились вокруг деревянной фигурки, лежащей на траве, поливали ее водой из пепсикольной бутылки, о чем-то встревожено переговаривались на своем языке: вау! улёт! глюки! шиза в натуре… Тот, который первым полез своей веткой в огонь, обернулся к Вере, без всякой надежды в голосе спросил, по-детски искательно заглядывая в глаза:
— Чё, она тебе правда не нужна? Или ты нечаянно выкинула?
Остальные посмотрели на него с насмешливой жалостью: мол, больной, что ли? Кто ж такие вещи нарочно выкидывает?.. Мальчишкам было лет по двенадцать, не больше. Понимали бы что.
Вере стало стыдно.
— Как ты заметил? Боже мой, какое счастье… Нет, но как ты заметил?! Я нечаянно, конечно. Нечаянно… Вот дура, да? А ты молодец. Это надо же — в огне заметил! Ребята, спасибо вам большое. Слушайте, я знаю… У меня такие диски есть! Ка-а-айф… Хотите пару дисков? Суперские! И фэнтэзи, и ужастики, и еще там всякое… Ну? Я сейчас принесу.
— Да ладно, — снисходительно сказал тот, который заметил. — Мы чё, звери? Она же твоя. Забирай так, это по понятиям будет.
И остальные сказали: «Да ладно!» — и Вера забрала несгоревшую деревяшку домой, вымыла под краном и даже попробовала оттереть пятно сажи с ноги фигурки, но сажа успела глубоко влезть в дерево: на ноге, прямо на щиколотке, осталось темное пятно — вылитый синяк.