Красавица некстати - Берсенева Анна 11 стр.


– Форель это, – сказал Игнат. – Крупная форель. Она вообще-то в реках водится, но и в море тоже заходит. Ну, и белуху били. Это уже считается зверь. Не кожный, как нерпа, а сальный.

– Белуха из семейства дельфиновых, – чуть заметно кивнул Иннокентий. – Такая она необычная, просто очень неожиданное существо! Знаете, когда я в детстве разглядывал картинки в книгах Брема, она почему-то казалась мне похожей на пингвина. Но ведь белуха шести метров в длину достигает, и ловить ее, я думаю, должно быть, опасно. В четырнадцать лет…

– У нас к этому по-другому относились, – улыбнулся Игнат. – Дал Бог с детства силу, значит, с детства и работай. Да и какое в четырнадцать лет детство? Отец в море погиб, когда мне десять было, я у матери старший остался – сестра к тому времени уже к мужу ушла. И младшие еще, двойняшки, по три года им. Тогда, конечно, тяжело было. А в четырнадцать уже ничего – в силу вошел, к работе привык.

– Странно, что вы решили уехать в Москву, – сказал Иннокентий. – Ведь вы просто так сначала приехали, не на учебу?

– На заработки приехал, – кивнул Игнат. – А странного ничего в этом нет. Сестра овдовела, да как еще овдовела – дом сгорел, муж на пожаре погиб. С двумя детьми малыми к нам вернулась, третьим брюхата. А во время родов несчастье с ней. – Иннокентий молчал, однако Игнат догадался: он хочет спросить, какое именно несчастье случилось с его сестрой, но находит такой вопрос бестактным. – Молоко ей в голову бросилось, – объяснил он. – От стыда.

– Как от стыда? – не понял Иннокентий.

– Так в деревне говорили. К врачам-то, конечно, не возили ее. Бабка-повитуха, что роды принимала, решила почему-то, будто ребенок у нее уродливый. Будто голова у него песья, лохматая. Бред, в общем. Но повитуха, как только головку увидала, давай голосить: ой, люди добрые, да собаку баба рожает, да за что ж сердешную Господь покарал… Дура старая! – зло добавил Игнат. – Ну, сестре стыдно стало, страшно: урода родила, что теперь будет? Умом она повредилась от этого. И замуж больше не брали, и в дому не помощница стала.

– А ребенок? – спросил Иннокентий. – Он в самом деле родился нездоровым?

– Да нет, здоровый. От одной своей дурости бабка сестрину жизнь угробила. В общем, если б еще и я дома остался, с голоду бы все померли, – сказал Игнат. И объяснил: – По прежним временам, конечно, нет: прежде-то рыбу продавали и все, что нужно, покупали, хоть в России, хоть в Норвегии – туда много лодей наших ходило. А после революции вся торговля разладилась. Как в других местах у крестьян зерно реквизировали, так у нас рыбу. Всю отнимали, до последнего хвоста. И живи, как можешь, а не можешь, так не живи. Сначала мать на заработки подалась. У нас в шестнадцатом году летом этнографы жили, москвичи, муж и жена. Сказки поморские собирали, песни, поговорки разные. Вот жена-то, Александра Никитична, и пригласила ее приехать. Если у вас, говорит, Матрена Тимофеевна, будет нужда в деньгах, мы вас всегда с радостью в свой дом возьмем кухаркой. Мать в восемнадцатом году и поехала. В белый свет поехала, ничего, кроме бумажки с адресом, не имея. Поезда в глаза никогда не видала – и сразу в Москву, не в Мурманск даже, не в Архангельск. А что было делать? Я на промысле, раньше ноября не вернусь, и с чем еще вернусь, непонятно. Катерина не в себе – младенца кормит, а больше ничего делать не может, улыбается только. Ну, мать самовар продала, дом да сестру с детьми на Ваньку с Манькой оставила, на двойняшек девятилетних, и поехала.

– Она у вас, наверное, сильная женщина, – тихо сказал Иннокентий.

Рассказ Игната так взволновал его, что словно бы даже добавил сил. Во всяком случае, синева сошла с лица, оно стало просто бледным, и алые пятна проступили на щеках. Хотя, конечно, не от здоровья…

– Я не помню в ней какой-то… Никакой, знаете, видимой силы, – сказал Игнат. – Даже наоборот. Она тихая была, богомольная. Но необходимость сама по себе страшная сила, кого угодно с места сдвинет.

– И что же, устроилась она в Москве? – спросил Иннокентий.

– Не повезло ей. Счастье, конечно, что живая добралась. Знаете, наверное, что на железных дорогах в восемнадцатом году творилось. Месяц она ехала, чуть с голоду не померла, от заградотряда еле вырвалась. В Москве кое-как дом нашла, который в бумажке значился. А квартира опечатана. Соседи сказали: хозяев ЧК забрала, и уноси-ка ты, баба, ноги, пока цела. А ее уж и ноги не держат, после такого-то пути. Вышла на улицу, они и подкосились. Так и померла бы под забором.

– Но что? – взволнованно спросил Иннокентий. – Но что случилось? Ох, Игнат Михайлович, вы так рассказываете, что хочется верить в чудо!

– Чудо и случилось, – улыбнулся Игнат.

Ему и самому доставляло радость преображение, которое произошло с ним во время этого рассказа. Он во всем его слышал, это преображение: в простоте речи, от которой давно отвык за двадцать лет, проведенных в Москве и за границей, в свежести чувств, догоняющих воспоминания… Он подкрутил фитиль керосиновой лампы, и комната осветилась ярче.

– Какое чудо? – удивился Иннокентий.

Глаза его тоже заблестели ярче, словно бы и не от света лампы, а от какого-то неведомого счастья.

– Простое. Ее девочка подобрала, – сказал Игнат. – Обыкновенная девочка.

И тут он вспомнил эту девочку – нежный абрис ее лица, словно выведенный тонкой кистью по фарфору, и прозрачную легкость рук, и трепетность каждого движения, – и сердце у него сжалось. Конечно, Ксения никогда не была обыкновенной девочкой – ни в тот кромешный зимний вечер, когда, сбросив в снег драгоценные дрова, положила его мать на санки и отвезла к себе домой, ни три года спустя, когда он ночью, не догадываясь о существовании звонка, колотил кулаком в дверь квартиры в жутком, огромном московском доме со странным названием «Марсель», и вдруг дверь распахнулась, и она появилась на пороге, и ему показалось, это не девушка стоит перед ним, а лунный луч трепещет на глади моря… Какая угодно она была, только не обыкновенная!

– Обыкновенная девочка, – сглотнув вставший в горле ком, повторил Игнат. Все связанное с Ксенией невозможно было объяснить даже Иннокентию. Это было необъяснимо. – Семнадцать ей тогда было. С бабушкой жила в московской коммуналке. Они мать на полгода у себя оставили, чтобы в ум пришла – горячка у нее началась. Ну, и по хозяйству она им помогала, когда выздоровела. Хотя какое у них было хозяйство – две фарфоровые чашки… Они и сами в Москве на птичьих правах жили. Да вот приютили чужую бабу. Потом мать домой вернулась. А потом уж, когда в Колежме совсем невмоготу стало, меня в Москву и направила. Я у Иорданских – это Ксении с бабушкой фамилия была, Иорданские, – долго жил, даже когда на стройку уже нанялся. А потом…

– Игнат Михайлович, – тихо сказал Иннокентий, – вы можете не рассказывать об этом. Я же вижу, вам почему-то тяжелы эти воспоминания.

– Да, – помолчав, сказал Игнат. – Лучше не буду. Тяжелы.

– Как бы я хотел вам помочь… – печально выдохнул Иннокентий. – Как невыносимо сознавать, что вы достойны самой лучшей участи, и ничего не мочь сделать для того, чтобы вам ее доставить! Как…

И тут он вдруг замолчал, словно в горло ему попало что-то острое, и тут же лицо его посинело снова, глаза расширились – и рвущий внутренности кашель сотряс его так сильно, что задрожала, мелко колотя ножками об пол, железная кровать.

Игнат бросился к Иннокентию, подхватил его под плечи, приподнял над подушкой. Ему почему-то казалось, что в таком положении кашель будет для Иннокентия не таким мучительным. Но кашель все равно сводил судорогой все его невесомое тело, отдавался болью в каждой кости… Игнату казалось, что этот жуткий кашель не кончится никогда.

Но он кончился – кровь хлынула у Иннокентия горлом, заливая серую рубаху на груди.

И ничего нельзя было с этим поделать, и некого было звать – во всем этом кромешном лазарете не было никого, в чьи обязанности входила бы помощь Иннокентию Платоновичу Лебедеву, тридцати пяти лет всего от роду, и не было ни одного человека, у которого достало бы милосердия для помощи ему.

Глава 13

Когда Иннокентий уснул, Игнат еще с полчаса сидел у его кровати. Ему казалось, как только он уйдет, Иннокентий сразу перестанет дышать. Дыхание его было прерывистым, болезненным, но все-таки оно было…

Но оставаться в лазарете до утра было невозможно. И так уж он нарушал все лагерные правила, приходя сюда, и неизвестно еще, до каких пор ему удастся это делать.

Разговор о прошлом взволновал Игната так сильно, что, уже лежа на нарах в бараке, он долго еще не мог уснуть. Может, его волнение было частью единого душевного смятения, вызванного событиями последних двух лет – арестом, тюрьмой, этапом, лагерем… Странно, но все эти события приобрели теперь новое качество: они не оставляли в покое его дух, но это не отнимало силы, а придавало их. Возможно, впрочем, дело было лишь в напряжении нервов.

Как бы там ни было, но сон не брал его, хотя тело было придавлено дневной лесоповальной усталостью, только сейчас, в тревожный час перед рассветом, проступившей в полную меру. И все, о чем он только что вспоминал по просьбе Иннокентия, и все, о чем не позволял себе вспоминать, вставало теперь не перед глазами даже, а перед мысленным взором, о котором он впервые прочитал в книжечке стихов, подаренной когда-то Ксенией.

Игнат не ожидал, что Москва так ошеломит его.

Правда, отправляя сына на заработки, мать рассказывала о ней мало доброго.

– Тяжело тебе там придется, сынок, – вздыхала она. – Ох, как тяжело!

– Тяжеле, что ль, чем в море? – усмехался Игнат. – Навряд ли, мамань.

– В море работать и верно нелегко. Однако сердцу-то в нем таково хорошо, любо да два! А Москва… Не для сердца она построена. По прежним-то временам разве б я тебя туда отпустила? Ходил бы ты и дале на промысел в Мурман, а то в Кемь пошел бы, на лодейного мастера выучился. Руки-то у тебя как ладно приставлены, добрый бы из тебя корабел получился.

В этом мать была права. Игнат и сам мечтал наняться на кемские верфи да поучиться там у старых мастеров, которые без планов и чертежей, по одному только наитию да опыту, строили и лодьи, и карбасы, и большие шхуны. И ходили эти корабли по всему Белому морю – и на Карельский берег, и на Мурманский за всякой рыбой, и на Новую Землю за моржами, и в Норвегию за европейским товаром… Но что было теперь попусту мечтать! Смута, охватившая всю Россию, не миновала и Поморья, и не на что уж было строить корабли, и нечего возить на них по просторным водам. А в Москве, слышно, строили много, и отовсюду ехали туда крестьяне, потому что платили на тех стройках живые деньги, которых и вид уже позабыли в деревнях.

А уж по сердцу или нет московская работа, про это ни у кого мыслей не было, и у Игната тоже.

Но он и думать не мог, что Москва окажется так пугающе непонятна!

Когда он вышел вечером из поезда на Ярославском вокзале, ему показалось, что он попал на какую-то бестолковую ярмарку. Люди сновали туда-сюда в необъяснимой спешке, трамваи звенели, будто сигналили о пожаре, и набиты они были так, что люди гроздьями висели на подножках, извозчичьи лошади неслись, казалось, прямо на пеших, и как не давили их всех скопом, непонятно… Все это смешенье звуков било по голове, словно кузнечным молотом, и рябь шла в глазах. Но, главное, во всем этом не чувствовалось никакого ясного строя, а чувствовался лишь безмерный хаос – он и ошеломлял больше всего.

До дома на улице Петровке, где жили Иорданские, Игнат добрался пешком только к ночи. И еще с полчаса стоял у входной двери, не решаясь ее открыть. Дом был так высок, что Игнату становилось не по себе, когда он смотрел вверх, на темные окна последнего этажа. И неужто живут за этими окнами люди, и как же у них голова не кружится, когда они смотрят вниз? Или они и не выглядывают оттуда, со своей верхотуры?

Когда он наконец решился войти в этот пугающий дом, то почувствовал себя так, будто оказался в церкви. Парадное было просторно, своды его потолка терялись так высоко, словно люди не ходить собирались под ними, а летать, и лестница была так широка, будто не для ходьбы предназначалась, а для езды на телеге.

По обе стороны лестницы были сетчатые двери, за которыми тускло поблескивали настенные зеркала. Мать рассказывала, что это лифты – тесные комнатки, которые своим ходом поднимаются на верхние этажи. Сама она за полгода, что прожила в этом доме, ни разу не решилась в эти лифты войти. Когда она рассказывала про них, Игнат думал, что непременно сразу же попробует, что это за самоходные машины такие; чего-чего, а бесстрашия ему было не занимать. Но сейчас, ночью, в гулком и мрачном доме, ошеломленный навалившейся на него Москвой, он начисто забыл о своем любопытстве. И пошел на последний этаж пешком, стараясь ступать тихо, чтобы не потревожить людей, спящих за дверями квартир. Если были там какие-нибудь люди… Теперь ему не очень в это верилось.

В дверь нужной квартиры он сначала постучал легонько. Но после того как за дверью не послышалось ни малейшего движения, стал стучать громче, а потом и вовсе изо всей силы заколотил по ней кулаком. Во всем подъезде было тихо, только его удары гулко разносились по лестницам, и ему стало казаться, что он попал в потусторонний мир, из которого никогда уж не вернется…

И тут дверь вдруг распахнулась перед ним, и что-то сразу переменилось вокруг и в нем. То чувство, которое он так и не смог передать в разговоре – даже Иннокентию, даже при всем своем нынешнем опыте передачи мыслей ясными словами на нескольких языках, – чувство это оказалось таким сильным, что мгновенно преобразило действительность.

На пороге квартиры стояла девушка. В прихожей было темно, но свет горел где-то в глубине коридора, и в этом дальнем свете вся она казалась бесплотной, как лунный луч, и такой же, как этот луч, прекрасной. В детстве бабка рассказывала про светлых русалок, которые живут в лесных озерах. Теперь Игнату показалось, такая вот русалка и вышла ему навстречу.

– Вам плохо? – спросила она.

И голос у нее был такой, словно исходил из лунного сияния. Хотя никто ведь никогда не слышал, чтобы из сияния исходил голос… Игнат почувствовал себя свидетелем невозможного чуда.

– Н-нет… – пробормотал он.

Он так растерялся, увидев эту девушку, что позабыл даже, зачем сюда пришел.

– Почему же вы не звоните? – спросила она. – Я оттого и подумала, что вам внезапно стало плохо.

Игнат не понял, о чем она говорит. Куда он должен звонить?

– Простите… – с трудом выговорил он. – Напугал вас…

– Ничего, – сказала девушка. И вдруг улыбнулась. Улыбка совершенно преобразила ее лицо: в нем появилась такая трепетность, такая беззащитность, что у Игната сжалось сердце. Это ощущение было до того непривычным, что он даже не понял, что с ним. – А знаете, если бы вы звонили, тогда я действительно испугалась бы. Ведь ночные звонки ничего хорошего не обещают. А ваш стук нисколько не напугал. Вы к кому пришли? Да вы проходите, что же мы на пороге.

Она отступила от двери, и Игнат тоже сделал шаг внутрь квартиры. Как будто эта девушка держала в руке невидимую веревочку, которая и потянула его за нею.

– Здравствуйте, – спохватился он, уже оказавшись в просторной прихожей. – Я Иорданских ищу. Евдокию Кирилловну с Ксенией Леонидовной.

– Нас с бабушкой? – удивленно спросила она. – А кто вы? – И вдруг воскликнула: – Ой! Да ведь вы Матрешин сын, правда? Игнат?

При этих словах она всплеснула руками, и Игнату показалось, тихая волна пошла от ее рук и ласково коснулась его щек.

– Правда, – кивнул он. – Игнат я. Ломоносов.

– Почему же вы не написали, что приедете? – спросила она.

В этих словах ему послышался укор.

– Да я ненадолго к вам, – поспешно сказал Игнат. – Переночую сегодня, ежели пустите, а завтра на работу пойду наниматься. У меня и адрес есть, где наши работают, поморы. Там в бараке койку дают. Вы не беспокойтесь, Ксения Леонидовна.

– Я совсем не о том беспокоюсь, – улыбнулась Ксения. – А что вас никто не встретил, вот о чем. Вы ведь, наверное, не сразу нас нашли. И одиноко себя почувствовали в Москве.

Назад Дальше