– Знаешь… – помедлив, произнесла Ксения. – Знаешь, а ведь Игнат и к тебе очень сильно неравнодушен…
– Что-о?! – Эстер чуть со стула не упала. – Я-то при чем?
– Он неравнодушен к тебе, – повторила Ксения. – Хотя, правду сказать, я не понимаю природу этого его неравнодушия… Она странная какая-то. Мне кажется, он и сам ее не понимает, и это его беспокоит.
– А мне кажется, тебе это кажется, – пожала плечами Эстер. Всего ее самообладания едва хватило для того, чтобы на лице у нее выражалась при этом лишь полная невозмутимость! – Не вижу разницы в его отношении ко мне и к твоей бабушке.
– Ну уж это, положим, не так, – улыбнулась Ксения.
– А давай проверим! – вдруг предложила Эстер.
– Что проверим?
– Как он к кому относится.
– Разве можно это проверить?
Улыбка на Ксенькином лице стала, впрочем, чуть настороженной и даже испуганной.
– А вот и можно! – заявила Эстер. – Меня Тоукер научил. Он гипнотизер, он знает.
Гипнотизер Тоукер работал в Мюзик-холле три месяца и, несмотря на свою английскую сдержанность, не остался равнодушным к испепеляющей, как он сказал, красоте Эстер. Правда, дальше приятной болтовни о том о сем их отношения не зашли. Эстер упражнялась во время этой болтовни в английском и получала разнообразные интересные сведения. Одно такое сведение она теперь и припомнила.
– Чтобы узнать, правда ли тебя любит тот, кто признается тебе в любви, – объяснила она, – надо, чтобы кто-нибудь посторонний неожиданно спросил его об этом. Только чтобы не предмет его любви, и вот именно очень неожиданно спросил. Лучше всего ночью по телефону. А сейчас как раз ночь, и он у телефона.
– Это какая-то игра, – сказала Ксения. – При чем здесь любовь?
– Ну и что с того, что игра? А когда все слишком серьезно, то скучно, – заявила Эстер. – Ну давай позвоним, а, Ксень?
– Но кто же будет звонить? – растерянно спросила Ксения. – И что говорить?
– Я позвоню! Не своим голосом, конечно, а притворюсь, я кого угодно умею пародировать. А спросить надо очень просто: «Кого вы любите?» Что он сразу ответит, то и правда.
И, не дожидаясь, пока Ксенька придет в себя, Эстер сняла трубку телефона, стоящего на тумбочке у дивана. Когда «Марсель» был только построен, телефоны имелись в каждой его комнате. После революции их, разумеется, отключили, но несколько лет назад связь была восстановлена, не зря же в доме жили работники ведомства связи.
– Барышня, – торопливо проговорила Эстер, – дайте Б-12-22.
– Не надо, ну зачем ты!.. – воскликнула было Ксения.
Но Эстер махнула на нее рукою и, прикрыв трубку, прошептала:
– Уже соединяет! – И сразу же произнесла замогильным голосом: – Ответьте, кого вы любите?
Ксенька ахнула и зажмурилась, а Эстер, вслушавшись в ответ, поскорее повесила трубку на рычаг.
– Ну, что он ответил? – приоткрыв один глаз, спросила белая от смущения Ксения.
– Странно… – задумчиво проговорила Эстер.
– Что странно? Сказал, чтоб не хулиганили? Но это вовсе не странно, этого и следовало ожидать!
– Нет, не то, – поморщилась Эстер. – Он сказал, что не знает. «Если б я знал!» – вот что сказал…
– Вот видишь, – тихо проговорила Ксения.
– Что – видишь? Именно что ничего не видно! И ничего не понятно.
– Он сомневается. Он не уверен, что любит меня. И как же я могла бы застить собою его жизнь? Нет, Звездочка, я все правильно решила, – твердо произнесла Ксения. – И он все правильно решил, когда от нас ушел. С глаз долой – из сердца вон.
Эстер ничего на это не сказала. Но совсем не потому, что была согласна с Ксенькиными словами, а потому, что ее охватила растерянность. Это чувство было совершенно ей не свойственно, она даже не сразу поняла, что это именно оно.
«Но как же он не знает? – думала она. – Как же не знает, если и смотрит на нее так, и говорит, и… Даже я знаю, что он в нее влюблен!»
Но голос Игната, услышанный минуту назад, звучал у нее в ушах – да что в ушах, в сердце! – заставляя сомневаться в том, в чем она себя убеждала. Он произнес эти слова: «Если бы я знал!» – именно так, как должен был произнести, если верить словам гипнотизера Тоукера. Так, будто сторонний вопрос стал продолжением собственной мысли, которая билась у него в голове неотступно.
– Я пойду, Звездочка, – нарушила молчание Ксения. – Полночь уже. Я завтра утром в Вербилки хотела поехать, мне, возможно, чайный сервиз дадут расписать. Если не передумают.
Она взяла со стола фарфоровые чашки, уложила в пальмовые коробочки. Тихо щелкнули крышки.
– Все это, может быть, и не главное, – сказала Ксения. – Он, я, наша любовь… Все это, может быть, совсем не главное…
– Ну как ты можешь такое говорить! – воскликнула Эстер.
Она наконец стряхнула с себя странное растерянное оцепенение.
– Но ведь говорю же. Значит, сомневаюсь, правда? Может, то, что я про жизнь понимаю, не дает мне думать, будто любовь в ней главное? А Игнат это чувствует, потому и…
Она махнула рукой и замолчала. Молчала и Эстер.
– Спокойной ночи, Звездочка.
Дверь почти не хлопнула, закрываясь. Ксенька все делала бесшумно. Ее существование в мире было не отчетливее, чем легкий сквознячок между дверью и окном. Ни одна свечка не погасла от этого сквознячка, только тихо качнулось их пламя.
«Но что же тогда главное? – невидяще глядя на закрытую дверь, подумала Эстер. – Не для меня, не для Ксеньки, не для Игната – но вообще, вообще?..»
Часть II
Глава 1
Сигареты были приклеены к столу вертикальной неровной дорожкой и покрыты лаком, чтобы не раскатились по гладкой дубовой поверхности и не раскрошились от прикосновений любопытных посетителей. На каждой сигарете была написана строчка стихов, и все вместе эти строчки-сигареты складывались в поэму.
– «Экран и насекомое, бегущее по пляжу, стреляют в голову мою», – прочитала Алиса. – Это что-нибудь означает?
– Скорее всего, нечто концептуальное, – пожал плечами Полиевкт.
– То есть ничего, – кивнула Алиса.
– Я думал, в вашем возрасте и при вашей профессии концептуализм вызывает больше почтения, – засмеялся он. – Ну да Америка невербальная страна. И ваша профессия невербальна. Что вам до стихов?
– До этих – ничего, – усмехнулась Алиса.
Разговор о поэзии происходил, можно сказать, в естественных условиях – в маленьком кафе на Петровке, которое занимало две комнатки круглосуточного книжного магазина. Стеллажи магазина и барная стойка кафе были сделаны из выкрашенных белой краской водочных ящиков, а светильники под низким потолком – из собранных в грозди винных бутылок. Все это смотрелось так же стильно, как приклеенные к столу сигареты, и так же, как в концептуальных сигаретах, во всем этом сквозила чуть большая претензия, чем следовало бы для предположения, будто за всем этим стоит искусство.
– До этих ничего, а до других, значит, что-то? – заинтересовался Полиевкт. – Вы любите поэзию, Алиса?
– Не знаю. В детстве действительно любила, потому что ее любила бабушка. Русскую поэзию, – уточнила она. – Но во взрослом возрасте я и русский язык почти забыла, не то что русские стихи. Поэтому не могу сказать, люблю ли их сейчас.
– Во всяком случае, по-русски вы сейчас говорите блестяще, – заметил Полиевкт. – Лексика, интонации – просто безупречно!
– Я ведь целый год в Москве.
Алисе нравилась необязательность их разговора, и даже чрезмерная концептуальность кафе казалась поэтому вполне приемлемой.
За три месяца, прошедшие после закрытия «Главной улицы», Алиса вообще не занималась ничем обязательным, и это нравилось ей так, что уже начинало вызывать опасения. Общение с Полиевктом, которое стало почти ежедневным, было именно из этого ряда – легких необязательностей.
Когда был дан последний спектакль, все неустойки выплачены, все документы выправлены и все американские актеры улетели домой, Алиса вдруг почувствовала себя так, как чувствовала лишь однажды в детстве.
Ей тогда было одиннадцать лет, и она приехала на летние каникулы из Нью-Йорка в Техас. Хотя техасские ранчо отстояли друг от друга на несколько миль, компания Алисиных ровесников подобралась немаленькая, и ребята, из которых она состояла, проводили вместе целые долгие летние дни. Даже изнурительная жара им не мешала, потому что все они привыкли к жаре с рождения.
Собирались чаще всего у Алисы: она жила в гостевом домике, который стоял в некотором отдалении от большого дома, поэтому взрослые не мешали ребячьей компании. Пользование этим гостевым домиком бабушка Эстер оставила за собой, когда ее дочь вышла замуж за мистера Лейденсена и уехала с внучкой в Нью-Йорк. С тех пор бабушка сдавала ранчо в аренду, но стоящий на отшибе домик был закреплен за Алисой, там она и проводила каждое лето.
Алиса любила Техас и любила свое ранчо, даже теперь, когда на нем хозяйничали арендаторы. Ей всегда было грустно, когда каникулы заканчивались и приходила пора уезжать. Но в то лето расставание с ранчо неожиданно затянулось: за два дня до отъезда Алиса заболела скарлатиной, да так серьезно, что ее пришлось положить в больницу. Уже и учебный год давно начался, и летние друзья разъехались по своим школам, а Алису никак из этой дурацкой больницы не выписывали: врачи опасались какого-то осложнения.
Ей показалось, что прошла целая вечность до того дня, когда бабушка – сразу же, как только Алиса заболела, она прилетела из Нью-Йорка, чтобы навещать ее в больнице, – наконец забрала ее домой. То есть сначала не домой, а в тот самый гостевой домик на ранчо.
Вот в тех-то трех днях, которые она провела в этом домике до отъезда в Нью-Йорк, и была та самая прекрасная необязательность, которой не случалось в Алисиной жизни больше никогда! Тишина, одиночество, и никуда не надо спешить, и не надо делать над собою никакого усилия ни в чем… Алиса бродила вокруг дома, каталась на лошади по окрестностям, вечерами сидела с бабушкой на крылечке под персиковым деревом, и ей казалось, что более прекрасной жизни не бывает на свете.
– Мне жалко уезжать, – сказала она в последний вечер. – Мне… все так правильно, что не хочется уезжать.
Может, Алиса выразила свою мысль по-русски неточно, но бабушка поняла.
– А ты почувствуй вперед, – сказала она. – Хотя бы ненадолго.
– Это как? – удивилась Алиса.
– Очень просто. Почувствуй, как тебе будет, если ты сейчас останешься здесь. Как тебе будет без танцевальной школы, без Бродвея и без того будущего, о котором ты мечтаешь. Почувствовала?
– Мне будет… тоже жалко, – задумчиво проговорила Алиса. – Гораздо сильнее жалко!
– Вот видишь. Значит, сейчас надо сделать решительный шаг и переменить свою жизнь.
– И это всегда так? – с интересом спросила Алиса. – Каждый раз, когда сомневаешься, надо делать решительный шаг и переменять свою жизнь?
– Никакого «каждый раз» не бывает, – усмехнулась бабушка. – Это только в глупых журналах дают советы на все случаи жизни. А на самом деле универсальной подсказки не существует. Каждый раз надо решать заново и как в первый раз.
– И ты каждый раз решала заново?
– Да.
Бабушкин голос прозвучал у Алисы в ушах так отчетливо, будто Эстер сидела рядом с нею за столом, украшенным сигаретной поэмой.
– О ком вы задумались, Алиса? – услышала она голос Полиевкта.
– О бабушке.
Его голос прозвучал неожиданно; она вздрогнула. Полиевкт засмеялся. В его смехе всегда чувствовалось что-то вроде снисходительности, это раздражало, но не слишком.
– Не обижайтесь, – сказал он, хотя она не выказала никакой обиды. – Вы не сказали ничего смешного. Просто ваш ответ полностью укладывается в один психологический тест.
– Какой? – рассеянно поинтересовалась Алиса.
Тесты надоели ей уже в том виде, в каком они были обязательны во время всех экзаменов, что ей приходилось за свою жизнь сдавать. Интересоваться ими в свободное время, из любопытства, казалось ей глупым.
– Очень простой. Тест первой реакции. Если вы задаете человеку вопрос в тот момент, когда он этого не ожидает, то он непременно ответит искренне. Многие утверждения, которые делаются в результате долгих раздумий, легко проверяются с помощью этого несложного приема. Вы, вероятно, любите вашу бабушку?
– Любила – она умерла много лет назад. Хотя вы правы: люблю. В настоящем времени. Я не встретила в своей взрослой жизни человека, которого полюбила бы так же, как в детстве любила ее.
– Ну, это поправимо, – заметил Полиевкт. – Вы молоды, все главные встречи у вас еще впереди.
Алисе показалось, что он произнес эти последние слова с какой-то настороженной интонацией, словно ожидая, что она примется горячо их опровергать. Она промолчала.
– Вам скучно? – спросил он.
– Нет, что вы, – улыбнулась Алиса. – Разве я выгляжу скучающей?
– Немножко.
– Просто я не привыкла отдыхать, – объяснила она. – Это плохо, конечно. Бабушка говорила, что человека должна манить вся жизнь, а не один ее кусочек, который называется работой.
– Ваша бабушка была мудра. Это та самая русская бабушка, которая любила стихи?
– Да. Она была не русская, а еврейка. Но, в общем, да, русская. Она провела молодость в России, это много значит. Так она мне говорила.
– Молодость… – Теперь в его голосе прозвучали совсем уж непонятные интонации; Алисе показалось, что он проговорил это слово сквозь зубы. – Глупое время. Ничего оно не значит. Все самое главное человек понимает в зрелые годы. Жаль только, что ему недолго остается жить с этим пониманием. Что-то я расфилософствовался! – оборвал он себя. – Вам это неинтересно.
– Почему вы так думаете? – удивилась Алиса.
– Потому что в вас много жизни. Потому что жизнь в вас так же гибка, пластична, как каждое ваше движение. Может ли такая девушка интересоваться отвлеченностями? Не может.
– А меня интересуют отвлеченности, – пожала плечами Алиса. – Вернее… как это назвать… эмоциональности!
Хотя этот разговор затеяла не она, но он неожиданно коснулся того, о чем Алиса размышляла все время, которое жила в Москве без причины и без работы.
Москва была пронизана чувствами. Понимать это было странно, потому что этого нельзя было объяснить, но Алиса понимала это более отчетливо, чем таблицу умножения. Таблица умножения была ей безразлична, а токи чувств, эмоций, которые пронизывали Москву, не только не вызывали у нее безразличия – она впитывала их в себя, пила как живую воду.
Впрочем, не так уж они были неопределяемы, эти волшебные токи, иногда они имели вполне отчетливое внешнее выражение. Алиса заметила, например, что мимика русских гораздо выразительнее мимики американцев. Конечно, здесь было несравнимо меньше радостных улыбок, и из-за этого люди выглядели гораздо мрачнее, но все другие эмоции, кроме ежесекундного довольства жизнью, выражались на русских лицах гораздо ярче, чем на американских. Алисе казалось, что реагировать на жизнь таким выражением лиц, каким реагируют русские, в Америке считалось бы почти настолько же неприличным, как прилюдно раздеться.
И еще она догадалась, что так же, наверное, выглядит и ее собственное лицо; именно поэтому в России в ней не сразу опознавали иностранку. И именно это имел в виду Майкл, когда, расставаясь с нею два года назад, сказал, что она утомляет его избытком эмоций. Тогда Алиса не поняла, что это значит, ведь она не устраивала ему истерик, не рыдала, не совершала непредсказуемых поступков… Оказывается, он просто пытался как-то назвать вот этот эмоциональный избыток, который всегда проступал на ее лице и которого здесь никто даже не замечал, потому что он был свойствен всем здешним лицам.
– Вы вообще необычная девушка, – сказал Полиевкт. – Один цвет глаз и волос чего стоит!
Цвет в самом деле был необычный, это Алиса и сама знала. Глаза и волосы у нее были слишком, просто до пронзительности светлые. «Нереально светлые», – говорила про них Маринка. Реально или нереально, но внимание ее внешность привлекала всегда, Алиса с детства к этому привыкла и пропускала комплименты мимо ушей.