Возраст третьей любви - Берсенева Анна 3 стр.


– Какой знаток мужской физиологии нашелся! – хмыкнул он. – В восемьдесят, между прочим, тоже не все импотенты, Чарли Чаплин вон даже ребенка родил. Так что у меня есть перспективы! – Но, заметив, что сестра смутилась, Юра добавил: – Ну, рыбка, период гиперсексуальности тоже позади все-таки. На стенку не лезу! Просто… Уже не все равно ведь с кем, понимаешь?

– А раньше тебе разве все равно было? – удивленно спросила она.

Юра засмеялся, налил еще водки.

– Ну, допустим, и раньше не совсем было все равно. А теперь… – Он почувствовал, что лицо у него каменеет, как будто он говорит не с сестрой, а с посторонним человеком; впрочем, может, просто от водки. – Теперь, знаешь, я и сам не могу понять…

– Это потому, что ты Сону забыть не можешь? – осторожно спросила Ева.

– Не знаю, – невесело усмехнулся он. – Может, и потому. Но я не думаю об этом так определенно. Не анализирую! Мне просто не хочется, Ева. То есть бывает, конечно, что и хочется, нормальный же я мужик, но как-то… Могу и не, понимаешь? Обыкновенной усталости хватает, ночного дежурства, чтобы все это сбросить. Очень просто.

Говоря это, Юра понимал, что все равно не сможет рассказать сестре о том странном, никакой логикой не объяснимом оцепенении чувств, в котором живет последние годы. К тому же в таком объяснении невозможно было избежать дешевой сентиментальности и пошлого разговора о душе. А этого ему не хотелось даже с Евой, с которой разговор о душе вообще-то был бы гораздо более естественным, чем, например, с Геной Рачинским.

Невозможно было рассказать о физическом омерзении, которое он ощутил, проснувшись однажды после новогодней больничной гулянки в постели с какой-то женщиной. И как он долго пытался вспомнить ее имя, а оно все не вспоминалось, зато отлично помнилось, как вчера ехал с нею в такси и все тело гудело от бешеного, какого-то отдельного, на нее совсем не направленного желания, и хотелось только избавиться от него, и поскорее, поскорее… Юра никогда не напивался настолько, чтобы терять память, и поэтому особенно противно было, что не может вспомнить ее имя – знал, что не из-за пьянки же…

Чувство к этой случайной женщине – и не только к этой, а ко всем, которые так же случайно появлялись время от времени, – было сродни его обычной брезгливости. Ему не нравилось спать на несвежей постели и не нравилось спать со случайными женщинами, это было для него одно и то же. И что он должен был с собою поделать?

Хотя имена, конечно, обычно запоминал.

– Ты думаешь, что никогда уже не сможешь полюбить?

Ева спросила об этом с такой девической серьезностью, что он едва сдержал улыбку.

– Да я об этом вообще-то не думаю, рыбка. Мне об этом, к счастью, особенно-то некогда думать. «Нет, я не Байрон, я другой!» – Юра поднялся со ступенек и снова погладил сестру по русой голове, как ребенка. – И не Лермонтов, между прочим, так что не о чем переживать. Иди-ка ты спать! Хочешь выйти, проводить тебя?

Туалет стоял в самом дальнем конце участка, за кустами. Бабушка Миля всегда боялась ходить туда ночью, Юра, сколько себя помнил, всегда провожал ее в темноте, и она ужасно этим гордилась.

– Да нет, – покачала головой Ева. – Я думала Полинку дождаться. Где это она ходит до сих пор? Два часа уже.

Она каким-то необъяснимым образом умела определять время с точностью до минуты. В детстве Юрка даже спорил с мальчишками, что сестра скажет правильно, и никогда не проигрывал. А потом, когда выросла, Ева смеялась и говорила, что это ее единственное дарование.

– Я дождусь, – сказал Юра. – Все равно не спится. А это не она там хохочет, на пнях, что ли? – прислушался он к звонким в ночной тишине голосам.

«На пнях» обычно собиралась вечерами кратовская молодежь. То есть выкорчеванных с участков пней, как в Юрином детстве, там теперь почти что и не было, но какие-нибудь бревна лежали всегда.

– Кажется, она, – кивнула Ева. – Но все-таки поздно…

– Я дождусь, – повторил Юра. – Да и что с ней здесь сделается? Ну, схожу потом, если через полчаса не явится, – успокоил он. – Иди, Ева, иди.

– Не верится, что ты уедешь завтра… – сказала Ева, приподнимаясь на цыпочки и целуя его в висок. – Оставался бы, Юр?

Он не ответил, и, вздохнув, Ева поднялась по ступенькам. Скрипнула, закрываясь за нею, дверь в темноте.

Юра подошел к колючей ежевичной изгороди. Конечно, это Полинка смеялась где-то невдалеке: ее звонкий голос трудно было перепутать с другими.

Полинку нельзя было назвать поздним ребенком. Скорее это Ева родилась рано, да и Юра тоже: к рождению сына Наде было всего-то двадцать. Но разница в двенадцать лет – это все-таки немало, и потому младшая сестра всегда была для Юры вот именно младшей, маленькой; он воспринимал ее совсем по-другому, чем Еву.

Правда, при этом Полинка никогда не производила на него того странного впечатления беззащитности, которым просто веяло от старшей сестры. Юра, может быть, не слишком внимательно присматривался к тому, как Полинка растет и взрослеет, но ему почему-то всегда казалось, что уж она-то умеет за себя постоять. За свое право делать что хочется, дружить с кем хочется и рисовать так, как хочется, а не как установлено и принято.

Странно, но даже рано открывшаяся Полинкина одаренность ни у кого не вызвала тревоги, которую всегда ведь вызывает у близких талантливый человек. Что-то было в этой рыжей черноглазой девочке такое, что само собою исключало мысли о том, будто у нее может не получиться, не сложиться… А почему – непонятно.

Правда, и мама была такая, поэтому удивляться, может быть, не стоило.

Прислушиваясь к Полинкиному смеху в темноте, Юра смотрел, как неостановимо падают звезды, коротко чиркают по глубокому небу.

Ежевичная изгородь была такая густая и высокая, что даже забор не был нужен: сквозь колючие сплетения веток и так не было видно, что делается на участке.

Вот так точно Юрка стоял за этой изгородью давным-давно, жарким летним днем лет двадцать назад, прислушиваясь к голосам родителей в саду. Только тогда он притаился, наоборот, снаружи, а мама с папой собирали ежевику и не замечали его.

– Чего ты боишься, Валя, я не понимаю. – Мамин голос звучал почти сердито. – Она большая девочка, двенадцать лет! Ты хочешь, чтобы сказал кто-нибудь другой, думаешь, это будет лучше?

– Никто ничего не скажет, – помолчав, ответил отец, и в его голосе Юрка с удивлением услышал растерянность. – Некому, да и… Надя, не может быть, чтобы кто-нибудь ей рассказал! Зачем?

– Зачем! – усмехнулась мама. – Да потому что сделал гадость – сердцу радость, правильно Эмилия Яковлевна говорит. Ева же тебя любит, ты ей отец, а не какой-то человек, которого она не видала никогда и не увидит!

– Как еще знать… – пробормотал папа. – А вдруг увидит?

– Не увидит, – помолчав, произнесла мама. – Не увидит, Валечка, неужели ты еще не понял? Его нет – ни для меня нет, ни тем более для нее. И что нам скрывать от нее, зачем нарываться на эти неловкости? Вчера…

– А никакой вчера и не было неловкости, – перебил отец. – Никакой, Надя! Марат всего лишь знает, что мы с тобой поженились, когда Ева уже была, больше ничего, и все то же самое знают. Мало ли почему мы могли пожениться, когда ребенок уже родился, одни мы так, что ли? Сплошь и рядом!

– Она же совсем не похожа… – медленно произнесла мама. – Хоть бы в меня уродилась! А так – и глаза, и волосы, и взгляд его…

– Зачем ты говоришь мне об этом? – Голос отца прозвучал глухо. – Я не хочу об этом думать, Надя, мне больно об этом думать, неужели ты не понимаешь?

Зашуршали ветки, Юрка расслышал звук поцелуя – легкого, маминого, который ни с чьим другим невозможно было перепутать. Юра любил, когда мама целовала его на ночь вот так, едва прикасаясь губами ко лбу; даже бабушка так не умела.

– Я не буду больше, Валечка, прости, – сказала она. – Я же вообще-то совсем об этом не думаю, правда! Просто не знаю даже, за кого больше вчера испугалась, за тебя или за нее. Ты так расстроился…

– Ну, расстроился, конечно, – согласился отец. – У тебя такое лицо сделалось, когда он в воспоминания ударился, а Ева же чуткая, все сразу замечает. Не будем об этом говорить, Наденька, ладно? Пусть все идет как идет.

– Пусть, – согласилась мама и тут же произнесла уже совсем другим, совершенно спокойным голосом: – А рубашку ты все-таки светлую надел, зачем, скажи, пожалуйста? Смотри, вся в пятнах, а ежевика не отстирывается, между прочим.

Юрка потихоньку отошел от ежевичной изгороди. У мамы глаз – алмаз, наверняка она разглядит его за кустами теперь, когда уже не поглощена разговором с папой. Но что значит этот разговор?!

Дядя Марат Сердобский приезжал в гости вчера, родители допоздна сидели с ним в саду, за вкопанным под яблоней дощатым столом, а Юрку с Евой отправили спать часов в одиннадцать. И что такого особенного было в их вечернем разговоре? Ну, дядя Марат вспоминал, как отлично жили они в Кратове, когда его родители еще снимали здесь дачу, жалел, что потом снимать перестали…

И тут Юра вспомнил ту «неловкость», о которой говорила мама!

Их тогда еще не прогнали спать, и они с Евой вовсю уплетали яблочный пирог, щедро посыпанный сахарной пудрой.

– Эх, Валька, повезло тебе! – сказал дядя Марат. – В смысле, с Надей. А я вот все не определюсь никак… Вы же сколько лет живете, одиннадцать почти что уже? Ну да, в апреле как раз Гагарин в космос полетел, а осенью вы поженились. Помнишь, Юрка еще в животе сидел, а Наде всю свадьбу желали космонавта родить? – подмигнул он.

– Помню, – улыбнулся отец. – Меня тогда из больницы на два дня жениться отпустили, и то только ввиду беременности невесты. Протез еще не сделали, на костылях прыгал, а ты наглым образом приглашал мою жену молодую танцевать!

– Ну так и сказал бы, – слегка смутился Марат. – Я б не приглашал…

– Да он не ревнивый, Маратик, – успокоила Надя. – Притворяется просто, чтобы я оценила, как он меня любит.

– Как это – когда Гагарин в космос полетел? – вдруг, оторвавшись от пирога, удивленно спросила Ева. – Так я же еще раньше родилась! Мне же баба Поля рассказывала, как мне годик был, она прямо со мной во двор выбежала, и все выбежали, все плакали, а я испугалась и тоже заплакала, хотя все ведь от радости!

Тогда Юра почти не заметил, каким бледным стало папино лицо и как мгновенно мелькнул мамин взгляд – на отца, на Еву…

– Но ты же тогда у бабы Поли и деда Паши в Чернигове жила, когда у нас свадьба была, – не больше секунды помедлив, сказала мама. – Мы же не могли тебя в Москву тогда взять, Евочка! Папа все время по больницам, бабушка Миля работала, мне за ним надо было ухаживать… Вот Юра родился, мы тогда и тебя забрали. Мама моя ни за что отдавать не хотела, – уже обращаясь к Марату, сказала Надя. – Мы с Валей еле настояли. Просто удивительно, как Ева не избаловалась там: все вокруг нее плясали.

Заговорили о том, что и Маратику пора бы наконец жениться, завести детей, потом про какие-то его химические науки и про докторскую диссертацию… Стало неинтересно, а вскоре их с Евой отправили спать, и Юрка тут же забыл о взрослом разговоре.

И вот теперь, сопоставляя оба эти разговора, вчерашний с дядей Маратом и сегодняшний родительский, Юрка понял, что они могли значить только одно: что Евиным отцом, выходит, был не папа, а какой-то совсем посторонний человек…

Это было так неожиданно, так невозможно, Юра совершенно не знал, как ему теперь себя вести! То есть не с Евой, конечно, она-то ничем для него не изменилась, об этом он даже не подумал, а с родителями – как? Делать вид, что он ничего не слышал и ничего не знает? Но папа сам говорил ему, что во многих случаях умолчание – то же вранье, а Юре совсем не хотелось врать. И даже до завтра ждать не хотелось. Он просто не мог еще целый день выдерживать какую-то неясность, он должен был все знать до конца немедленно, сейчас!

Но, как назло, именно в этот день поговорить с отцом наедине было совершенно невозможно. Папа все время оказывался рядом с Евой. То объяснял ей что-то в книжке про Мэри Поппинс, которую она как раз читала, хотя что там объяснять, это ж просто сказка! То в дальнем углу сада учил ее раскладывать костер: Еве нравилось смотреть на огонь, и она очень хотела научиться разводить его не хуже папы и Юры.

Теперь, когда его снедала неожиданная тайна, Юрка замечал то, что раньше ему и в голову не пришло бы заметить. Например, что Ева и в самом деле не похожа на родителей. Ну, он сам, положим, тоже не очень похож ни на кого из них. Но глаза у него точно как у бабушки Мили, папиной мамы, невозможно перепутать – такие темно-синие, что даже почти черные.

«Девочке бы такие глазки!» – говорила мама, и Юрка сердился, потому что вовсе не считал свои глаза девчачьими, да и вообще не привык думать о таких вещах.

А у Евы глаза серые, светлые, но вместе с тем такие глубокие, что даже удивительно. И всегда какие-то печальные, даже когда она смеется. То есть, может, и не печальные, но Юрка тогда просто не знал, как по-другому назвать то, что трепетало в Евиных глазах… И волосы русые, тонкие и легкие как пух, хотя у мамы они каштановые и густые.

И в чертах Евиного лица совсем нету сходства ни с кем, просто удивительно, как это он раньше не замечал! Юрка даже специально сбегал в летнюю кухню, где мама готовила ужин, – чтобы сравнить. Ну конечно, у мамы все какое-то удлиненное: и нос, и карие глаза как будто подтянуты к вискам, и даже подбородок слегка выдается вперед. И все эти неправильности вместе до того выразительные, что раз глянешь – не забудешь.

А у папы… Тут Юрка увидел, что отец берет ведро, чтобы идти к колодцу, – и наконец один!

Он догнал отца в самом конце дачной улицы. Валентин Юрьевич шел небыстро, но почти не прихрамывая. Юра редко видел, чтобы отец ходил с палкой, только после дождя, когда мокрая глина становилась совсем уж скользкой. Он привык к этому и вообще забывал иногда, что у отца протез и что ходить ему на самом-то деле совсем не легко, даже и с палкой…

– Папа! – окликнул он. – Пап, подожди.

В руках у Юры тоже было ведро, потому он и догнал не сразу – пока искал…

– Что-то тебя сегодня целый день не видно, – сказал Валентин Юрьевич, дождавшись сына. – С Чешковыми бегаешь?

– Нет, – слегка покраснев, ответил Юра и все-таки добавил: – Сегодня с утра только, а потом нет!

Братья-близнецы Чешковы жили в деревне рядом с дачным поселком и относились к той категории детей, дружба с которыми считалась «нежелательной» для мальчиков из приличных семей. Юра даже догадывался почему, хотя и не смог бы, пожалуй, отчетливо сформулировать свои ощущения. Правда, его родители на эту тему не высказывались, но едва ли им нравилось Юркино общение с близнецами.

Даже не потому, что пятнадцатилетние Чешковы давно уже курили и не прочь были выпить, если откуда-то появлялись деньги, и что любили говорить «про девок» со всякими гнусными подробностями… А скорее всего потому, что им явно доставляло какое-то особенное, злорадное удовольствие втягивать в орбиту своей жизни других мальчишек – и главным образом вот этих самых, «приличных».

Отношения с Чешковыми, особенно с Сашкой, который был на три минуты старше Витьки, были отдельной и трудной стороной Юриной жизни. Он чувствовал себя кроликом перед удавом, когда смотрел в насмешливые, наглые Сашкины глаза…

Но сейчас он думал не об этом, и не об этом хотел поговорить с отцом.

– Пап, – сказал Юра, когда Валентин Юрьевич вытащил из колодца большую бадью и стал наливать воду в ведра, – я слышал, как вы с мамой сегодня разговаривали. Ну, когда ежевику собирали, – объяснил он. – Я случайно слышал, я просто мимо…

Рука у отца дрогнула, вода пролилась на траву. Он выпрямился, посмотрел на сына. Он смотрел чуть исподлобья, и можно было даже подумать, что сердито. Но он всегда так смотрел, просто взгляд у него был такой, немного исподлобья, и обычно это ничего не значило. Но сейчас… Его черные, как виноградины, слегка раскосые глаза устремлены были на Юру, а тот не мог понять, что значит этот взгляд.

Назад Дальше