– Машенька, проснись на минутку. Я ненадолго уйду, а ты поспи еще. Там на столе булочки есть и молоко. Поешь, когда встанешь. Никому не открывай.
Машка что-то промычала, перевернулась на другой бок, снова заснула. Соня тихо закрыла дверь, вышла из дома. Судя по записанному на бумажке адресу, ехать ей предстояло долго, на другой конец города, с двумя пересадками.
Общественный транспорт Соня терпеть не могла. Всегда или ходила пешком, или просила отвезти Игоря. В автобусах и трамваях толкались злые люди, одетые в дешевые пуховики, грубые джинсовые подделки и кожзаменитель, но с непременным атрибутом своей сопричастности к цивилизации – сотовым телефоном, переливчатые трели которого, и диалоги в переполненном молчаливом автобусе воспринимались как-то странно, хотя и звучали всегда примерно одинаково: «Да. В автобусе еду. А че? А ты где? А-а-а... Ну ладно». В их семье сотовый был только у Сашки. Соня искренне считала, что потребности в этой штуке больше ни у кого нет, и в статью расходов не включала. А зря. Можно было бы позвонить Игорю по горячим следам, напомнить о себе, пристыдить, заставить вернуться на место... «Не любишь ты никого! И правильно, что от тебя отец ушел!» – опять настойчиво зазвучал в голове Сашкин злой голос. «Засранка такая! Будет меня любви и дружбе учить!» – возмущенно отмахнулась Соня. Надо было уже как-то пробираться к выходу через плотно стоящие людские тела с каменными лицами, готовыми в любой момент взорваться хамством, только тронь... «А скоро придется так вот каждое утро ездить», – с тоской подумала Соня, относительно благополучно добравшись до открывшихся дверей и выйдя наконец на свежий воздух.
Она долго нажимала на кнопку звонка с Майиной фамилией сбоку, стояла, ждала перед деревянной двустворчатой дверью, снова нажимала на кнопку звонка... Никто не открывал. Соня совсем уже собралась уйти, когда дверь неожиданно открыла Майя. Выглядела она действительно не очень хорошо, а точнее, даже очень нехорошо: натянутая на скулах смуглая сухая кожа горела болезненным кирпичным румянцем, глаза были красными, воспаленными и злыми. «Щелкунчик, – вспомнила Соня ее театральное прозвище. – Настоящий Щелкунчик. Только больной очень».
Майя, кутаясь в огромный махровый халат, вопросительно и недовольно смотрела на Соню, молчала.
– Майя, вы меня не узнали? Я Соня, мама Саши Веселовой... Она просила к вам приехать, помочь... В аптеку сходить или в магазин...
– Я вас узнала, Соня. Здравствуйте. Вообще-то мне ничего не нужно. Спасибо, конечно... У меня обычная простуда, правда, сильная очень. Иногда и вовсе выпадаю куда-то, температура высокая, за сорок... Но раз уж приехали, проходите.
Переступив порог, Соня, удивленно озираясь, начала снимать с себя курточку. От Сашки она слышала, что Майя живет в коммуналке. О коммунальных квартирах Соня имела весьма смутное, скорее книжное представление: это должно быть что-то убогое, вроде «вороньей слободки», с заставленным сундуками и корзинами длинным темным коридором, с запахами квашеной капусты и хозяйственного мыла, с любопытными, выглядывающими дружно из своих комнат толстыми соседками в папильотках. Коридор в этой квартире оказался действительно огромным, но в отличие от ее книжных стереотипов квадратным, похожим скорее на большой уютный холл, чистым и светлым, с красивой лепниной на потолке, со старинной, с висюльками, люстрой, с большим ярким ковром посередине. Оставшись без своих высоких каблуков и ступив на его мягкий ворс, Соня сразу же представила себя маленькой барышней, пришедшей домой с прогулки: «Надо же, дежа-вю... Вот сейчас из этих больших двустворчатых дверей выйдет гувернантка, позовет пить чай с булочками...»
Майя, приглашающим жестом показав ей как раз на эту самую дверь, провела Соню в свою комнату. Она тоже была огромной, с такой же величавой лепниной, с большими арочными окнами и необыкновенной старинной мебелью. Соня застыла на пороге, удивленно осматриваясь. Солнечные лучи красиво падали на темный благородного дерева паркет, играли цветными сполохами в витраже пузатого буфета, тяжелые малиновые портьеры с золотыми кистями с достоинством обрамляли окна. Посреди комнаты под абажуром стоял большой круглый стол, покрытый вязаной скатертью, кисти бахромы которой, словно длинные дамские пальцы в белых перчатках, элегантно дотрагивались до самого пола.
«Как здесь хорошо, – подумалось Соне. – Наверное, в предыдущей жизни я жила именно в такой обстановке...»
– Простите, я прилягу, – вернул ее в действительность Майин простуженный голос. – Голова очень кружится. А вы сделайте себе кофе, там на столике все есть...
– А чем вы лечитесь? Давайте я и в самом деле в аптеку схожу. Или сварю поесть чего-нибудь горячего. Вы только скажите, где у вас что лежит. А может, в магазин нужно сходить?
– Нет, спасибо, Соня, мне ничего не нужно...
Майя легла на широкий низкий диван, укрывшись толстым клетчатым пледом. Медленно и с трудом поднимала и опускала веки, словно больная птица. Было видно, что ей очень хочется спать, и, если бы не Соня, она тут же провалилась бы в свой болезненный температурный обморок.
Соня почувствовала себя очень неловко. Действительно, что она тут делает? Может, извиниться и уйти? Так надо было сразу, не раздеваясь и не заходя в комнату... Или все-таки настоять на своем, пойти на кухню и что-то приготовить? Нет, не умеет, ну решительно она не умеет выходить из таких положений. И зачем приперлась в такую даль, зачем опять пошла на поводу у Сашки?
Майя, словно услышав ее внутренние терзания, зашевелилась, пытаясь сесть, подложила под спину огромную диванную подушку.
– Раз уж вы здесь, Соня, давайте поговорим. Вам хочется посоветоваться насчет Саши? Ведь так?
Соня быстро устроилась напротив Майи на маленькой банкетке, подогнув, как обычно, ногу под себя.
– Да, конечно, хотелось бы...
Соня лукавила. Вовсе не хотелось ей разговаривать. Боялась она ее, Майю, боялась ее презрения, ее вежливой и снисходительной неприязни, которую почувствовала на себе еще тогда, несколько лет назад, когда впервые привела маленькую Сашку на занятия. И трогательное отношение Сашки к своей преподавательнице всегда ей было неприятно. Соня не ревновала дочь к Майе. Ей даже было удобно, что шумная, капризная Сашка, с которой она никак не могла справиться, постоянно находится под чьим-то любящим присмотром. Нет, не ревность ее мучила, а раздражение на то, что обе они, и Сашка, и Майя, сами того не желая, своей трогательной дружбой все время посягали на ее, Сонин, многоуважаемый материнский статус. В конце концов, это она – мать! А Сашка, как тут ни крути, – ее дочь! А Майя ей просто завидует... А как же? Соня замужем, а Майя – нет! У Сони трое детей, а у Майи – ни одного! Соня – красавица, а Майя – так себе, Щелкунчик...
Но не объяснишь же этого всего Майе, которая сидит напротив нее, смотрит выжидающе, ждет, когда ж она начнет с ней, с чужим человеком, советоваться насчет своей собственной дочери! А советоваться-то придется, куда ж денешься...
– Сашка вам говорила, что подписала контракт на работу стриптизершей в ночном клубе?
– Да, говорила. Я понимаю, что вы, Соня, пребываете в шоке от этого известия. Ведь так? И у меня поначалу была точно такая же реакция.
– А сейчас что? Вы успокоились? Пусть девчонка спокойно учится раздеваться на публике? Перед похотливыми старыми мужиками?
– Нет, Соня, я не успокоилась. Просто я очень хорошо знаю Сашу. Она должна пройти именно той дорогой, которую видит. Пусть это будет плохая и опасная дорога, но она все равно пройдет ее до конца. Она такая, и все тут. И запрещать ей что-то просто бесполезно. Она будет всегда сама принимать решения, сама будет разочаровываться и никогда никого на свою дорогу не пустит. Разве что мужчину, так это дай Бог... Она у меня вызывает уважение, эта девочка.
– Ну да, а попутно, пока идет по этой своей трудной дороге, она будет сносить наши головы, топтать наше самолюбие? Эгоистка! Ведь даже не интересуется моим мнением! Не думает, что для меня, ее матери, это позор, настоящий позор!
Соня чувствовала, как закипают слезы в глазах, сдерживалась из последних сил. Ей совсем не хотелось плакать при Майе, показывать свое бессилие, раздражение, ведь она же все-таки жена-мать-умница-красавица, а Майя – никто... Никто!
– А я всегда считала, что позор для матери – это неумение понимать и принимать своих детей такими, какие они есть...
– Потому что у вас своих нет!
Соня осеклась на полуслове. «Господи, да что это со мной? Вот она сейчас обидится...» Она с ужасом смотрела на Майю, сильно прижав ко рту ладонь, как будто та собиралась по меньшей мере или ударить ее, или выгнать вон.
– Я не обиделась, Соня, не беспокойтесь. Я вообще не умею обижаться. А насчет Сашкиного эгоизма... Знаете, как педагоги говорят? Если ты в гневе показываешь пальцем на своего ребенка, обвиняя его во всех смертных грехах, то разверни палец на себя и подумай...
– То есть эгоистка – это я? Но я же ничего плохого никому не делаю, живу и живу, тихо радуюсь жизни, ни на кого не нападаю, никого не позорю, ничего ни от кого не требую...
– И ничего никому и не даете. Вы любить не умеете, Соня. Никого. И своих детей тоже... Да, действительно, у меня нет своих детей. А любить их я умею и за себя, и за таких, как вы... И мужа у меня нет. Потому что любимый не встретился, а создавать механически социальную ячейку общества, чтоб быть как все, я уж точно не смогу.
«И эта туда же – любить не умеете... – с тоской подумала Соня. – Я ведь и обидеться могу. Вот сейчас встану и уйду отсюда!» Но вместо этого вдруг грустно произнесла:
– Мужа теперь и у меня нет, Майя. Наверное, тоже не захотел больше механически создавать социальную ячейку...
И опять она не сдержалась, как тогда, у Нади. Господи, ну сколько можно плакать? И остановиться невозможно. Из-за слез она не видела выражения лица Майи, было неловко и стыдно плакать именно здесь, именно перед этой женщиной, ведь она никто, никто... «Сижу тут перед ней, на жалкой какой-то банкетке, оправдываюсь, извиняюсь, как девочка маленькая... Зачем я ей про Игоря-то сказала?»
Майя сидела молча, не подавая признаков жизни, ждала, видимо, когда она успокоится. Наконец Соня, оторвав руки от лица, вытирая со щек слезы, посмотрела ей в глаза. Надиной радости она в них не увидела точно. Зато увидела сочувствие, натуральное, неподдельное, искреннее, без примеси бабской обманчивой жалости.
– Соня, вы очень боитесь одиночества? Или так сильно любите мужа?
Соня глубоко вздохнула, успокаиваясь, распрямила затекшую ногу. Майя смотрела доброжелательно, приглашая к разговору.
– Да нет, Майя, одиночества как такового я не боюсь. Я очень люблю одиночество. Меня иногда даже пугает, что мне никто не нужен. Мне самой себя настолько хватает, что я часто избегаю общения. А Игорь... Моему одиночеству нужна защита, понимаете? Я так устроила свою жизнь, чтобы никому особо не досаждать, но только чтобы и меня оставили в покое... Знаете, мне Сашка вчера сказала, что я прожила до сорока пяти лет в стеклянном домике, который сама себе построила, а у дверей поставила надежную охрану. Похоже, она попала в точку. Только он взял и рассыпался в один момент... А вам бывает одиноко, Майя?
– Да, иногда бывает. Я не сказала бы, что люблю одиночество, как вы. Просто я философски к нему отношусь. Есть люди, которые сознательно ищут одиночества, другие в панике бегут от него, а третьи и сами не знают, чего хотят... Я же просто дружу со своим одиночеством, нам хорошо вместе. Разговор сейчас не обо мне, Соня. У меня есть выбор, понимаете? Я могу сознательно выбирать одиночество, а могу не выбирать. А вот у вас выбора нет. Присутствие в вашей жизни детей уже не дает вам такого выбора! И с Сашей у вас проблемы из-за того, что вместо безусловной материнской любви вы предпочли свое комфортное одиночество.
– Да, наверное, я плохая мать. Но вы бы послушали, как она мне хамит!
– Она любит вас, Соня. Просто ее любовь разбивается о стены вашего стеклянного домика, если уж следовать этим ее странным метафорам. Она-то ведь другая, не такая, как вы. И ей нужно ваше материнское общение, эмоции, уважение. Ее поведение – протест против вашего равнодушия. Неужели вы этого не поняли, Соня?
– С моей старшей дочерью почему-то таких проблем нет. Она тихая, спокойная девушка...
– Я помню вашу дочку. Вы знаете, тут не надо быть психологом: у Мишели все ее комплексы на лбу написаны. Она полностью вами подавлена, опять же вашим равнодушием, только она все еще надеется, что завтра вы ее полюбите... Я очень давно работаю с детьми, и поверьте мне, недолюбленного ребенка видно сразу. Только не надо плакать, прошу вас! Я же помочь вам хочу!
Майя, заметив, как подозрительно задрожали у Сони губы, откинула плед, села на край дивана. «А она красивая...» – вдруг отстраненно подумала Соня.
Всплеск эмоций превратил сидящего перед ней Щелкунчика в живую яркую женщину с необыкновенно красивым разрезом блестящих карих глаз. «Где-то я Сашку теперь понимаю...»
– Не обижайтесь на меня, Соня. Обещайте подумать об этом. Покопайтесь в себе, мне кажется, что вы очень хорошо это умеете делать. Получше и поглубже. Я почему-то в вас верю... Что вы на меня так смотрите?
– Майя, может, мы на ты перейдем? – неожиданно для самой себя спросила Соня.
– Давай...
Они сидели, смотрели друг на друга. Соне вдруг стало весело. Две странные женщины в странном жилище. Такие разные и такие похожие. То ли от пролитых слез, то ли от исходящей от Майи веселой искренней доброжелательности стало легче, прошла противная внутренняя дрожь, не отпускавшая ее с того самого Игорева звонка, когда вся ее устроенная годами жизнь начала рассыпаться на мелкие осколки.
– Тогда ты, может, все-таки сходишь в аптеку и в магазин? – весело предложила Майя. – Чего, зря приперлась в такую даль, что ли?
ЭЛЯ
Борщ у нее получился отменный, по всем правилам, со шкварками, тушеными овощами и чесноком, с плавающим сверху слоем свиного жира в крапинках мелко нарезанной петрушки. Такой борщ варила ее мама. Из своего детства Эля отчетливо помнила и вкус борща, и мамины пироги, и ее всегда теплые ласковые руки. И еще помнила ее голос, всегда ей что-то приговаривающий: золотая рыбонька, дитенок, бусинка, ягодка, Люлечка...
Умерла мама рано, Эля еще и в школу не ходила. Об отце своем она вообще ничего не знала: умер ли, жив ли, и кто он вообще такой... В свидетельстве о ее рождении в графе «отец» стоял аккуратненький такой стыдливый маленький прочерк. Элю забрала к себе на воспитание тетка, мамина двоюродная сестра, женщина уже немолодая, вдовая и бездетная. Растила в строгости, боясь избаловать жалостью к ее сиротству, но и любовью не обделяла, привязалась к девочке всем сердцем. «Утешение мое на старости лет», – часто говаривала тетя Тоня, гладя ее по белобрысой голове. Жили они в большом доме на берегу реки, в леспромхозовском поселке, вели хозяйство, держали огород. Проблем особых тетке Эля не доставляла, училась хорошо. После школы без труда поступила в институт в городе, пообещав после получения диплома непременно вернуться домой, чтобы «покоить теткину старость». Та и в самом деле уже с трудом справлялась с большим хозяйством, с нетерпением поджидала и ее, и своего долгожданного покоя. Хотелось ей, конечно, и внуков понянчить, но на Элино замужество особо она не надеялась. Слишком уж неброской, неказистой была ее племянница. Наверное, вся в ее горемычную сестру, Элину маму, у которой, как говаривала тетка, отродясь и кавалера-то никакого не водилось. Как она ухитрилась еще и Элю родить – одному Богу известно...
А вот с борщом она опоздала, не успела накормить Игоря. Полчаса назад забежал, обнял прямо в дверях, сказал, что его не будет два или три дня, потому как неожиданно подвернулась очень выгодная халтура – перегнать чью-то машину в другой город. Деньги им были и правда очень нужны, съемная квартира стоила безумно дорого, но три дня – это так долго! Вот едет сейчас голодный, наверное. А она так старалась, варила для него этот борщ... И в институт не надо идти, сейчас у них идут только консультации, дипломная работа у нее уже написана, так, по мелочи кое-что еще осталось. Что она здесь будет делать без него? Надо же, прошло каких-то десять дней, а у нее такое чувство, будто они уже очень давно живут вместе, будто она всегда, всю свою жизнь варила ему борщ, стирала его рубашки...