Закон Моисея (ЛП) - Хармон Эми 8 стр.


— Как ты называешь их? Разные окрасы? Существуют ли различные названия? — неожиданно спросил Моисей, следя глазами за лошадьми, бродившими вдоль ограды.

В руках он держал кисть для рисования, будто схватил ее по привычке. Он вертел ею между пальцев, как барабанщик из рок-группы крутит своими барабанными палочками.

— Существует множество мастей и их оттенков. Я имею в виду, все они лошади, разумеется, но каждая цветовая комбинация имеет свое название. — Я указала на рыжеватую лошадь в углу. — Вот тот рыжий — Мерэл. Он светло-гнедой (прим. пер. — тёмно-рыжая с черным хвостом и черной гривой), Сакетт — соловый (прим. пер — паламино — желтовато-золотистая с белыми гривой и хвостом). Долли — темно-гнедая, и Лаки — вороной.

— Вороной?

— Да. Он черный с синеватым отливом, — с готовностью ответила я.

— Ну, это достаточно просто, — Моисей слегка засмеялся.

— Ага. Существуют серые, вороные, бурые, белые окрасы. Реба — чубарая (прим. пер. — в небольших овальных пятнах, образуется на основе рыжей, гнедой, вороной, буланой, соловой и других мастей), серая с пятнами на крестце. Все же в конной терапии нам не очень нравится как-то разделять их по окрасу. И мы не зовем лошадей по имени. Мы даже не говорим клиентам, какие из лошадей жеребцы, а какие кобылы.

— Почему? Не политкорректно? — саркастически заметил Моисей.

Он снова засмеялся, и я с любопытством посмотрела на него. Мне было приятно, что он выглядел заинтересованным, даже можно сказать расслабленным. Если бы я только могла уговорить его пойти в загон с лошадьми.

— Потому что ты хочешь, чтобы клиент отождествлял себя с лошадью. Хочешь, чтобы он сам дал лошади прозвище. Если она демонстрирует определенное поведение, модель которого ты хочешь сформировать у клиента, то ты не хочешь, чтобы у него сложилось какое-либо предвзятое мнение о том, кто или что есть лошадь. Лошадь должна быть тем, в ком нуждается клиент.

Я говорила прямо как моя мама и мысленно гладила себя по спине за то, что смогла объяснить что-то, что слышала всю свою жизнь, но никогда не выражала словами до этого момента.

— Но это не имеет никакого смысла.

— Ладно, например, давай поговорим о твоих проблемах с матерью.

Моисей стрельнул в меня глазами, как бы говоря: «Не суйся сюда!». Конечно же, я сунулась.

— Скажем, ты находишься на терапевтическом сеансе, где обсуждаешь свое отношение к матери. И лошадь начинает проявлять определенные черты поведения, которые объясняют или твое поведение, или поведение твоей матери. Если бы мы уже прозвали эту лошадь Горди и сказали, что это жеребец, то, возможно, ты не смог бы отождествить свою мать с этой лошадью. В терапевтической сессии лошади получают только те имена и прозвища, которые им дают клиенты.

— Поэтому ты не хотела бы, чтобы я заметил, что вон та лошадь с соловым окрасом, та, что с белой гривой и бронзовым туловищем, выглядит так же, как ты, и что она все время всем надоедает?

— Сакетт? — я была возмущена больше от имени Сакетта, чем от своего собственного. — Сакетт не надоедливый! И Сакетт — конь, что только доказывает мою точку зрения о предвзятом мнении. Если бы ты знал, что он — это «он», а не «она», то ты не смог бы сопоставить его с Джорджией и наговорить этих гадостей. Сакетт — мудрый! И как бы серьезно не обстояли дела, ты всегда можешь рассчитывать на Сакетта, который будет прямо в самой гуще событий.

Я слышала обиду в собственном голосе и, сердито взглянув на Моисея, начала свою атаку.

— А Лаки такой же, как ты, — произнесла я.

Моисей просто уставился на меня безразличным взглядом, но я с уверенностью могла сказать, он наслаждался собой.

— Потому что он черный?

— Нет, тупица. Потому что он влюблен в меня, и каждый день притворяется, будто не хочет иметь со мной ничего общего, — бросила я в ответ.

Моисей растерялся, и я сильно ударила его кулаком в живот, отчего у него перехватило дыхание, и он попытался схватить меня за руки.

— То есть ты хочешь, чтобы клиенты не обращали внимания на окрас лошадей. Это даже не в человеческой природе.

Моисей сжал мои руки над моей головой и пристально смотрел в пылающее лицо. Когда он понял, что я не собираюсь продолжать махать кулаками, то ослабил хватку, вернув взгляд в сторону лошадей, и продолжил говорить.

— Все только и говорят, что о цветовой слепоте. И я понимаю это, правда. Но, может, вместо того, чтобы страдать цветовой слепотой нам следует воспевать цвет во всем его многообразии. Это, своего рода, раздражает меня, что мы должны игнорировать наши различия, будто не замечаем их, хотя видеть их не значит что-то негативное.

Я только и могла, что смотреть в изумлении. Я не хотела отводить от него взгляд. Он был таким красивым, и я любила моменты, когда он разговаривал со мной, когда становился философом, как сейчас. Я любила это так сильно, что даже не хотела ничего произносить. Я просто хотела ждать, скажет ли он еще что-нибудь. После нескольких долгих минут тишины он опустил свой взгляд на меня, обнаружив, как я уставилась на него.

— Мне нравится твоя кожа. Я люблю цвет твоих глаз. И я должен просто игнорировать это? — прошептал он, и мое сердце понеслось галопом к круглому загону, перемахнуло через забор и примчалось ко мне обратно в головокружительном восторге.

— Тебе нравится моя кожа? — тихо произнесла я, остолбенев.

— Да, — признал он и снова перевел взгляд на лошадей.

Это было самое приятное, что он когда-либо говорил. И я просто лежала, погрузившись в тишину, наполненную счастьем.

— Если бы тебе пришлось рисовать меня, какие краски ты бы использовал? — я должна была узнать.

— Коричневый, белый, золотистый, розовый, персиковый, — вздохнул он. — Я бы поэкспериментировал.

— Ты нарисуешь меня? — это было тем, что я отчаянно желала.

— Нет, — он снова вздохнул.

— Почему? — я старалась выглядеть так, будто меня это не задело.

— Легче рисовать вещи, которые в моей голове, чем вещи, которые вижу глазами.

— Ну, тогда нарисуй меня по памяти.

Я приподнялась и села, прикрыв рукой его глаза.

— Вот так. Закрой глаза. А теперь изобрази меня. Ну вот. Видишь меня? Я молодая соловая кобылка, все время действующая на нервы.

Его губы изогнулись, и я знала, что он хотел засмеяться, но я по-прежнему держала руки поверх его глаз.

— Теперь продолжай держать их закрытыми. В твоих руках уже есть кисть. А вот холст, — я поднесла его руку с кисточкой к своему лицу. — А сейчас рисуй.

Он отдернул руку к своему колену, продолжая держать кисть, обдумывая. Я убрала руку с его глаз, но он все еще держал их закрытыми. Затем он поднял руку и мягко заскользил сухой кистью по моему лицу.

— Что это?

— Мой лоб.

— Какая часть?

— Левая.

— А здесь?

— Моя щека.

— Здесь?

— Подбородок.

Мне было щекотно, но я не позволяла себе и шелохнуться. Моисей очертил край моего подбородка и провел от него прямую линию вниз к моей шее. Я сглотнула, когда кисть скользила вдоль моего горла и еле ощутимым прикосновением опускалась к моей грудной клетке там, где открывалась моя футболка. У футболки был аккуратный V-образный разрез прямо над грудью, и Моисей остановился, прижимая кисть к моей коже точно на уровне сердца. Но он продолжал держать глаза закрытыми.

— Если бы я должен был изобразить тебя, я использовал бы все цвета, — неожиданно произнес он почти с сожалением, будто был уверен, что не может нарисовать меня, но очень хочет этого. — У тебя бы были темно-красные губы, персиковая кожа и черные, как смоль, глаза с лиловым оттенком. А в твоих волосах были бы золотые, белые и голубые пряди, а кожа слегка окрашена в карамельно-кремовый оттенок с добавлением розового, затененная светло-коричневым.

Когда он говорил, то двигал кистью и так, и эдак, будто действительно рисовал красками в своей голове. А затем он остановился и открыл глаза. Мое дыхание застряло где-то между сердцем и головой, и я сконцентрировалась на дыхании, стараясь при этом не выдать себя. Но он знал. Он знал, какое влияние оказывает на меня. Он бросил кисть и поднялся на ноги, разрушая очарование момента, созданное его ласковыми штрихами, взмахами и нежными словами. Моисей направился обратно в дом, и я могла поклясться, как услышала его бормотание, когда он покидал меня, лежащую на траве:

— Я не могу нарисовать тебя Джорджия. Ты — живая.

6 глава 

Моисей  

Джорджия не стала бы держаться подальше. Я сделал все, что в моих силах, чтобы заставить ее уйти. Мне не нужно было, чтобы она связала меня и покушалась на мою свободу. Я оставил ее, как только смог, она не входила в мои планы. Я обращался с ней, как с дерьмом, большую часть времени. А она просто игнорировала это. Это не расстраивало ее и не заставляло отступить. Проблема была в том, что мне нравилось целовать ее, нравилось ощущение ее волос на моих руках и ее тела, напирающего на меня и находящегося в моем личном пространстве, требующего внимания и получающего его каждый проклятый раз.

И она заставляла меня смеяться. А я не был любителем похохотать. Я сквернословил больше, чем улыбался. Жизнь просто не была веселой. Но Джорджия была крайне забавной. Смех и поцелуи не облегчают задачу убедить кого-то в том, что ты хочешь, чтобы он ушел. И она просто бы не ушла.

Я думал, что после той ночи на родео, когда ее связали и запугали, она избавится от своей дерзости. Терренс Андерсон, не имеющий ничего, кроме оскорблений в адрес Джорджии, определенно избавился от своей дерзости, когда я, спустя несколько дней после фестиваля, загнал его в угол и убедился в том, чтобы он уяснил, что маленького мальчика, которому нравятся веревки, порежет на ломтики человек, которому нравятся ножи. Правда в том, что я действительно хорошо обращался с ножами — я мог метать их и попадать точно в цель с двадцати шагов. И я удостоверился, что Терренс знает об этом. Я продемонстрировал ему большой нож, который взял с кухни Джиджи и слегка украсил его щеку, оставив метку в том же месте, где кровоточила щека Джорджии.

Он сказал, что не делал этого. Но судя по тому, как бегали его глаза, это мог быть он. Даже если так, он все равно был придурком, поэтому я не испытывал мук совести, что пустил ему кровь. Единственное, что огорчало меня, это то, что мне вообще пришлось пугать его. Проблемы Джорджии не были моими проблемами. Моей проблемой была сама Джорджия. Как в тот момент, когда она была решительно настроена помочь мне чинить забор, болтая и заставляя меня смеяться, а потом злила меня, потому что заставляла смеяться.

— Я не могу доделать работу, когда ты рядом. И собирается дождь, а я еще даже не подошел к концу. Эта секция в заборе та еще дрянь, и ты не помогаешь.

— Хнык, хнык, хнык, — вздохнула Джорджия. — Мы с тобой оба знаем, что я просто потрясающа в ремонте заборов.

Я засмеялся. Снова.

— Ты отстой в ремонте заборов! И ты не принесла перчатки, поэтому мне пришлось дать тебе свои. И теперь мои руки выглядят, как игольчатый валик, из-за всех этих проклятых заноз. Ты не помогаешь.

— Ну, все, Моисей. Назови мне пять значимых вещей, — сказала Джорджия так, будто потребовала отжаться, словно сержант-инструктор по строевой подготовке, рявкающий команду.

— Пять значимых вещей?

— Пять значимых вещей о сегодняшнем дне. О жизни. Вперед.

Я просто угрюмо смотрел на нее.

— Хорошо. Тогда я первая. Это легко. Первое, что приходит в голову — пять вещей, за которые я признательна. Бекон, влажные салфетки, Тим Макгро, тушь для ресниц и розмарин, — произносит она.

— Довольно странный набор, — произнес я.

— Что ты говорил мне о красоте в мелочах? Как имя того художника? Вермеер?

— Вермеер был живописец, не просто художник, — возразил я, нахмурив брови.

— Живописец, который изображал гвозди, пятна и трещины в стенах, верно?

Я был впечатлен тем, что она запомнила.

— Это игра с пятью значимыми вещами чем-то походит на это. Находить красоту в заурядных вещах. И только одно правило — признательность. Мои мама и папа используют ее все время. Нытье не допускается в моем доме. Приемные дети усвоили это очень быстро. В любое время, когда ты испытываешь жалость к себе или разражаешься тирадой о том, как отстойна жизнь, ты незамедлительно должен назвать пять значимых для тебя вещей.

— Я могу назвать пять значимых вещей. Пять вещей, которые действуют мне на нервы, — я саркастически улыбнулся, довольный своей игрой слов. — И факт того, что ты надела мои перчатки на вершине этого списка. За ним следуют твои раздражающие списки и тот факт, что ты назвала Вермеера художником.

— Ты сам дал мне свои перчатки! И да, это раздражает, но в этом на самом деле что-то есть. Это отвлекает тебя, даже если всего лишь на минуту. И это останавливает нытье. У меня была одна приемная сестра, которая каждый раз называла одни и те же пять пунктов. Туалетная бумага, спагетти, шнурки, лампочки и храп ее матери. Когда она приехала к нам, у нее были только шлепанцы и больше ничего. Первый раз мы купили ей обувь. Мы достали для нее пару с флуоресцентными зелеными шнурками и розовыми сердечками на них. Она ходила и смотрела вниз на эти шнурки.

— Храп ее матери?

— Это означало, что она была все еще жива.

Меня немного подташнивало. Дети по всему миру терпели слишком многое от людей, которым следовало бы быть умнее. А затем эти же дети становились взрослыми и повторяли по кругу то же самое. Я, вероятнее всего, поступал бы также, если бы у меня были дети. Еще одна причина не иметь их. Джорджия продолжала, пока я обдумывал, сколько же людей действительно имею отстойную жизнь.

— Моя мама предлагает детям рассказать ей о пяти вещах, которые волнуют их, пять вещей, высказаться о которых они испытывают потребность. Они пересчитывают их на пальцах, — Джорджия схватила меня за руку и начала считать каждый пункт на моих пальцах, чтобы продемонстрировать. — Допустим... Я устала. Я скучаю по маме. Я не хочу находиться здесь. Я не хочу идти в школу. Мне страшно. Что угодно. Затем они сжимают пальцы в кулак и избавляются от этих вещей, выбрасывают их.

Джорджия демонстрирует движение, сгибая мои пальцы к ладони и сжимая в кулак таким образом, чтобы я мог бросить воображаемый скомканный шар из моих жалоб.

— Затем она заставляет их назвать пять значимых вещей. Это помогает изменить фокус и напоминает им, что даже если жизнь очень плоха, это не значит, что плохо будет всегда.

Она смотрела на меня, все еще держа мою руку, и ждала. А я уставился на нее в ответ.

— Поэтому поделись этим со мной, Моисей. Пять вещей. Начинай.

— Я не могу, — незамедлительно произнес я.

— Конечно же, можешь. Я могу назвать пять вещей для тебя, но это не сработает с таким же успехом. Признательность работает лучше всего, когда ты сам чувствуешь ее.

— Отлично. Тогда ты это сделаешь — назовешь пять значимых для меня вещей, — парировал я и вырвал свою руку из ее ладони. — Думаешь, что знаешь меня?

Я говорил мягко, но мою кожу покалывало от гнева, который я не мог успокоить. Джорджия думала, что все поняла, но Джорджия Шеперд не страдала достаточно, чтобы понять все дерьмо об этой жизни.

Джорджия снова упорно схватила меня за руку и, подняв ее, оставила нежный поцелуй на каждом кончике пальцев за каждый пункт из списка.

— Глаза Джорджии. Волосы Джорджии. Улыбка Джорджии. Индивидуальность Джорджии. Поцелуи Джорджии, — она хлопала глазами. — Видишь? Несомненно, пять значимых для Моисея вещей.

Я действительно не мог поспорить с этим. Все эти вещи очень значимы.

— Ты очень хорошего мнения о себе, ага? — произнес я, тряся головой, и улыбаясь неожиданно для самого себя.

Мои пальцы покалывали там, где их касались ее губы. Я хотел, чтобы она сделала это снова. И каким-то образом она это поняла и притянула мою руку обратно к своему рту.

— А эти — мои, — она поцеловала мой мизинец. — Глаза Моисея.

Она переместилась к моему безымянному пальцу.

— Улыбка Моисея.

Другой поцелуй в кончик среднего пальца.

— Улыбка Моисея.

Ее губы были такими мягкими.

— Мастерство Моисея.

Она закончила на моем большом пальце и нежно прикоснулась губами к подушечке.

— Поцелуи Моисея.

Назад Дальше