– Надин…
– Полетта…
– Марселлина…
– Раймонда…
– Маркетта…
– Как? И для меня? От кого бы это?..
Я взяла коробочку величиною с ящичек от гаванских сигар и дрожащими руками стала снимать красную бумагу, в которую она была обернута.
Кто-то подумал обо мне; я мысленно благодарила анонимного дарителя, как благодарила бы того, кто, сжалившись надо мною, дал бы кусок хлеба, чтобы утолить голод.
Я сломала печати, которыми была прикреплена крышка, удалила слой ваты и фольги…
Но что же это? На чем-то вроде красной атласной подушечки лежала какая-то темная вещица из шоколада, нахальная и гнусная… Ах! я не поняла… подарок с подтекстом, похабщина!..
Я почувствовала, что в моей душе поднимается что-то страшное, как столкновение двух ураганов.
Я овладела собой, схватила ящичек и почти бегом поднялась к себе.
Я боялась, чтобы этого не увидали другие и не стали бы меня расспрашивать.
Оставшись одна, я успокоилась, стала анализировать. Кто я такая? Чего я ищу? Чего хочу? Ничего, ничего и ничего…
Я глупа, чрезвычайно глупа, вот и все.
Мой неизвестный даритель – человек остроумный. Его шутка красноречива, уместна, и я могу даже сказать, утонченна. И я над ней хочу смеяться, смеюсь, буду смеяться и в конце концов съем… Плевать я хочу на праздник, и на любовников, и на подруг, и на всех. Да, наплевать мне на всех сегодня, как и вчера, сегодня и завтра, сегодня и всегда!
Только этот невольный отдых мучает меня; я хотела бы «работать», как и во все другие дни; я хотела бы сейчас иметь возле себя мужчин, чтобы мучить, терзать их, довести до истощения.
Положив возле себя коробочку с папиросами, я уселась в лонгшез, думая почитать газеты.
На первой же странице мне бросается в глаза отпечатанный крупными буквами заголовок: «Рождественский рассказ»; читаю дальше – передовица начинается: «Сегодня Рождество»; в середину вложен листок со следующей фразой: «Желаем веселого Рождества всем нашим читателям».
Это мило, деликатно и трогательно!
Эта «четвертая власть» очень проницательна! Ничего она не пропустит, даже Рождества!
Ба! Это вопрос продаваемости.
Я бросила журналы и принялась ходить по комнате, чтобы успокоить нервы. Напрасно… Я взволнована, недовольна, взбешена, больна. Я прислонилась лицом к стеклу; снег уже больше не падал. Я оделась и вышла.
Мне казалось, будто население города вдруг значительно возросло: такая масса людей наводняла улицы.
Легкий сероватый туман, местами фиолетово-голубой, струился в воздухе, окутывая фантастической вуалью огромный муравейник, усыпанный блестящими точечками неведомого света, сверкавшими, как агаты, опалы и аметисты.
Мне показалось, будто тысячи звуков улицы растут до бесконечности и приобретают иной характер; будто голоса людей имеют другой тембр; будто шары электрических фонарей горят не тем светом; будто в самой атмосфере есть что-то другое, неуловимое, тоскливое. Меня охватила такая сильная печаль, чувство такой беспомощности и ничтожества, что мне чудилось, будто я таю, улетучиваюсь, исчезаю.
Я очутилась в просторном, безмолвном и полутемном месте; спустя немного я заметила, что это церковь. Не знаю, как и почему я сюда попала.
На скамейках я видела какие-то склонившиеся тени; при свете тусклой масляной лампы драпировщики обивали арки красной и голубой материей, окаймленной серебряной бахромой.
Ничего не сознавая, смотрела я на спокойное, почти неподвижное маленькое пламя нескольких восковых свечей, горевших перед одним алтарем.
Я подошла поближе, нашла скамеечку, склонила колени и, опершись локтями, сложила руки и скрестила пальцы, которые так тесно прижались друг к другу, словно они были счастливы, чувствуя себя вместе; с губ моих сорвалось одно слово, которое ошеломило меня, как пощечина: «Боже!».
Бог? А затем? Что затем, Маркетта?.. Маркетта! По привычке я произнесла это имя, которое и не имя вовсе… Меня зовут Анной… Анна! Мне казалось, что я отдыхаю душой, называя себя этим именем.
Кто-то слегка тронул меня за плечо и проговорил:
– Послушайте, уже шесть часов; закрывается.
– Закрывается? – бессознательно повторила я, не понимая в чем дело.
– Снова откроется для всенощной сегодня вечером в одиннадцать часов.
Я с трудом поднялась, разбитая продолжительной неподвижностью. Закрывается? Как, и здесь? Почему? Ужин. И здесь думают о еде. Бог, Анна, Маркетта, ужин… у меня все это машинально смешалось; я еще раз оглядела алтарь, на который падали удлиненные тени свечей, и мне показалось, что изображение Мадонны смеется, хохочет до упаду.
25-е декабря, 3 часа утра.
В девять часов я была предупреждена продолжительным звоном о том, что «торжественный ужин» готов. Особых туалетов я для ужина не надевала и готова была уже сойти так, как была, когда за мной явилась мадам Адель.
– Идем, Маркетта, почему ты себя заставляешь ждать? Как? Ты еще совсем не одета?
– Я ведь не голая!
– Ты в дурном расположении духа; я это уже и раньше заметила. Но в чем дело? Не могу ли я быть тебе полезной? Да ну же, Маркетта, ведь теперь канун Рождества: нужно быть веселой! Живо одевайся, будь красивой. Посмотрела бы ты на других: они выглядят королевами. Им там очень весело с их Флориндами, так же роскошно разодетыми. Посмотрела бы ты салон… что за вид! великолепно, уверяю тебя; можно подумать, что находишься в английском посольстве… Кстати, я тебе наметила кавалера: нехорошо быть одинокой среди всех других, имеющих на этот вечер своего! Сколько женщин, столько должно быть и мужчин. У тебя же будет товарищ, который тебе польстит: один из владельцев нашего дома, и какой шик!.. В смокинге, с кольцами и бриллиантами… Очень солидная особа!.. Он высказал желание присутствовать на ужине своих славных девочек, как он это говорит. Пойми: это один из хозяев, не могла же я отказать ему… Он много слышал про тебя и хочет познакомиться… «Отлично, – подумала я, – Маркетта без кавалера…» – и я его посадила возле тебя, на почетном месте.
Из глубины какие-то голоса звали мадам Адель, которая выбежала, прибавив в дверях:
– Веселее, поторопись и не выкидывай глупостей с господином Ильдебрандом… Он все-таки один из хозяев… и при том славный парень, податливый… без большого образования, но зато такие бриллианты… сама увидишь…
Я немного поправила волосы и сошла.
Яркий свет ослепил меня, а долгое «О-о!», вырвавшееся из двадцати глоток, заставило меня совсем растеряться.
Я уселась возле синьора Ильдебранда, коренастого и кругленького, как мортаделла,[7] человечка, помещенного в накрахмаленный воротничок и смокинг.
Увидев меня, он поднялся со своего места с галантностью трактирщика, принимающего значительного клиента.
На большом столе сверкала посуда и красовались горы сластей и фруктов.
Мои подруги казались только что отчеканенными монетами; каждая из них густо наложила свежекупленные кольдкрем, белила и румяна.
«Друзья сердца» были, однако, довольно мрачны. Подле блестящего атласа и открытых плеч своих дам они имели довольно жалкий вид, точно собиратели окурков. Они видимо стеснялись друг друга; парикмахер, тенор, студент, доставщик шампанского, рассыльный-велосипедист, бывший стрелковый офицер, республиканский агитатор, преподаватель катания на коньках господин Ильдебранд; остальных двух я не знала.
Мадам Адель сияла.
Мой кавалер ел так, словно это была его последняя трапеза. Во время коротких передышек, которые он делал, он понукал меня к еде, как понукал бы вола тащить плуг. Я же чувствовала отвращение ко всему. Мне казалось, будто меня нет; мои мысли разбегались и терялись; я переживала что-то далекое, чувствовала возвращение чего-то прошлого. Я неслась в пространстве, спускалась вниз, снова поднималась и снова носилась, как щепка в потоке воды.
Я видела светлую, хорошо обставленную столовую: из-под красного абажура подвешенной к потолку керосиновой лампы льется на квадратный стол красивый ровный свет; чистая белая скатерть, сверкающие приборы, дымящаяся супница с супом, на высоком стульчике сидит чистенькая, хорошо причесанная девочка; высокий человек с чуть седеющими волосами, улыбаясь, подвязывает ей большую салфетку; женщина, еще довольно свежая, подает нетерпеливому ребенку первую тарелку супа и говорит ей с нежностью:
– Анночка, подожди чуточку: горячо… вот, когда папа начнет: нельзя раньше папы…
На момент я пришла в себя и снова унеслась.
Зал большого ресторана полон веселого и шумного люда, который перебранивается между собой и напивается; небольшой оркестр, составленный из одних девушек, одетых в белое с длинными желтыми лентами, гонит с эстрады волны бурной музыки, теряющиеся в смешанных звуках шумного зала. В глубине за столиком сидит пара влюбленных, которые все время друг другу улыбаются и мало едят. С шумом вылетает пробка, и шампанское пенится. Он поднимает бокал и шепчет ей, обдавая горячим, пламенным взглядом:
– Сто раз, как сегодня, праздновать Рождество вместе с тобою!..
А затем она уже одна в убогой комнате, освещенной одной свечой, воткнутой в горлышко бутылки; она тихо плачет: ее дочь больше уже не принадлежит ей, ее отнял отец ребенка, чтобы удалить девочку от развратной жизни, которую ведет ее мать… Неправда!.. Чтобы не умереть с голоду и ей, и ребенку… Что она должна была сделать? Ее девочка…
Я вздрагиваю, как от холода.
Эта девочка?!.. она моя… какая она была маленькая… два года и два месяца… на ней была красненькая юбочка, голубая мантилья с капюшоном, белые рукавички; в капюшоне она походила на гномов из немецких сказок… Она дала себя взять за руку и увести без сопротивления, улыбаясь… она и меня видела улыбающейся… Я улыбалась, как мертвая, глазами, которые внутренне плакали.
Я почувствовала на шее чью-то руку и услыхала чей-то голос:
– Маркетта, гей! Я уже с полчаса спрашиваю, хочешь ли ты кусочек panetton?
Это мой кавалер.
Ничего не отвечая ему, я поднялась и ушла.
Мадам Адель последовала за мной.
– Послушай, Маркетта, ты себя вела ужасно невежливо; молчала, словно мумия!
– Извините, я себя плохо чувствую.
– Что у тебя, морская болезнь? Ты имеешь вид новобранца в его первый день его в казарме… Куда ты сейчас идешь?
– К себе.
– Как? И оставляешь компанию? Я окажусь в глупом положении! Не думаешь ли ты, что он пришел сюда только затем, чтобы откушать?…
– Кто это – он?
– Хозяин, дура! Как ты этого не понимаешь!
– И отлично, обслуживайте его сами: мне все равно!
Я вошла к себе и бросилась в постель, вся дрожа от холода; зубы мои судорожно сжались, глаза словно жгло, и я их закрывала. Я хотела ни о чем больше не думать…
Чье-то рыдание нарушило тишину комнаты: одним прыжком соскочила я с постели и с невыразимым страхом стала напряженно прислушиваться.
Из соседней комнаты, где жила Надин, снова донеслись звуки заглушенного плача.
И там кто-то плачет, кто-то так же страдает. Я вышла в коридор и толкнула дверь, которая была чуть прикрыта.
Там на полу, на ковре, с прислоненной к креслу головой, лежала Надин.
– Надин!
Она не отвечала. Руки ее лежали на груди, и одна из них конвульсивно сжимала какую-то карточку; я осторожно повернула ее и посмотрела: девочка.
Мое сердце переполнилось тоскливым отчаянием, и я бросилась на колени возле нее.
– Надин!
Она повернула ко мне свое мокрое от слез, измазанное пудрой лицо; я смотрела на нее с такой нежностью, какую только она одна могла понять.
– Но она умерла… я не была бы здесь…
Это говорила она, но мне казалось, будто я сама это сказала.
Разве это не то же, как если бы и моя дочь умерла? А если она действительно умерла?.. Боже!.. Нет, нет, нет, она не могла умереть, не могла… Увидеть ее!.. Обнять!..
Эта мысль чуть не свела меня с ума; я, вероятно, громко произнесла эти вызванные ужасом слова.
Надин приподнялась:
– И у тебя тоже?
Мы обнялись и крепко прижались друг к другу; в этом объятии каждая из нас обнимала свою малютку, и в наших слезах излилась измученная, исстрадавшаяся душа двух потерянных матерей.
25-е декабря, 8 часов утра.
Надин успокоилась первая и уснула; ее лицо и волосы были в беспорядке, и она выглядела постаревшей лет на двадцать; из груди ее по временам вырывался глубокий вздох, похожий на детский.
Снизу доносились полузаглушенные звуки вульгарной польки.
Танцы начались с ужасным шумом, и моя комната казалась мне уютной и спокойной.
Я еще чувствую себя несколько возбужденной.
Сажусь писать и пишу с некоторой лихорадочностью.
Шум мало-помалу утихает. Все расходятся по своим комнатам, и слышно, как под их тяжелыми шагами скрипит паркет.
Кто-то осипшим от шампанского голосом напевает, проходя по коридору:
Это Полетта, которая, по-видимому, вела на буксире «хозяина».
А затем воцаряется полное молчание.
Я схожу вниз, чтобы рассеяться. На площадке лестницы слышатся равномерное покачивание маятника и ускоренное – какой-то постели: любовь опережает время!
Стол в салоне еще не убран и отодвинут к стене, чтобы освободить место танцующим; тут и там опрокинутые бутылки, скомканные салфетки, недопитые бокалы: создается впечатление банкета, прерванного внезапной катастрофой, заставившей разбежаться пировавших.
Кто-то храпит.
Я оборачиваюсь: на одном из диванов лежит мужчина, расстегнутый, без воротника и без сапог: опьянение и сон не дали ему времени оправиться после объятий и оставили на нем печать животного.
Немного поодаль лежит на полу так же заснувшая, полуголая Кора; голова ее покоится между башмаками любовника, лицо, такое красивое во время ужина, поблекло и, казалось, было из мела и потерявшего блеск перламутра.
Сквозь белые кружевные занавески вкрадчиво и угрюмо проникало утро, словно светлое привидение – привидение, которое беззвучно смеялось, как жестокий и непреклонный инквизитор.
18-е января.
«Четверг, комендаторе».
Это отмечено в моей записной книжке. Мои дела приняли такой широкий размах, что я, чтобы не забыть что-либо, должна была завести книгу для записей; мне не помешал бы личный секретарь из разорившихся дворян: что ему остается, кроме как попасть в подобное положение.
Завтра четверг, следовательно завтра я выхожу. Комендаторе принимает меня на собственной квартире.
Мадам Адель, передавая его на мое попечение, сказала:
– Маркетта! Сегодня вечером ты должна будешь пойти в палаццо одного из самых богатых и могущественных людей Милана, одного из тех, кто делает хорошую или дурную погоду. Беда, если ты обмолвишься хоть одним словом относительно своих посещений: он способен запрятать тебя в одиночку и закрыть мою лавочку.
– Он всемогущ?
– Он состоит председателем множества благотворительных учреждений и обществ взаимопомощи; он – советник в муниципалитете и несколько раз был депутатом парламента; он очень дружен с архиепископом, с прокурором и главнокомандующим, а с губернатором он на «ты»; в газетах при описаниях всяких торжественных случаев вроде открытия памятников, банкетов и прочего его имя всегда приводится одним из первых; когда открыли подписку в пользу пострадавших от наводнения во Фриули, он послал пятьдесят тысяч; понимаешь – какой выпад!.. говорили целый год.
Он чрезвычайно богат. Сколько у него миллионов, никто не знает; одни говорят – десять, другие – пятнадцать, третьи – тридцать, при этом добавляют, что состояние он нажил на поставке хлеба нашим войскам во время африканской войны; а еще говорят, что он управлял огромными имениями каких-то князей; но это все сплетни тех нищих, у которых нет за душой ни сантима; правда лишь то, что он миллионер и сила, настоящая сила. Но и у него есть маленькая слабость, для которой вся его дружба с архиепископами, губернаторами, генералами и министрами не имеет никакого значения. И он, как и множество других столпов общества, должен был прибегнуть к помощи мадам Адель.
Итак, моя милая, вот в чем дело…