Действительно, всем в Неаполе было известно, какое негодование вызывает у брата Миротворца одно лишь слово «якобинец». Обзывая, проклиная, браня животное его собственным именем, он тем самым клял и поносил всю ненавистную ему секту, которая — если судить по стриженым головам и самых разнообразных цветов панталонам, что день ото дня все чаще стали появляться в городе, — приобретала все больше сторонников. Поэтому выбор фра Пачифико окончательно остановился на Джакобино, и чем больше говорилось об осле дурного, тем больше ему хотелось его приобрести.
Принимая во внимание общепризнанное право монаха бросить свою веревку на спину осла и одним этим движением отобрать его в свою пользу, продавцу не оставалось ничего другого, как проявить сговорчивость в отношении цены; поэтому он согласился на предложенные фра Пачифико пятьдесят франков, боясь, как бы и вовсе ничего не получить; итак, за десять пиастров с изображением Карла III, с которых фра Пачифико потребовал девяносто шесть гранов сдачи, так как пиастр оценивался в двенадцать карлино и восемь гранов, животное стало собственностью монастыря или, вернее сказать, монаха.
Но то ли из любви к прежнему своему владельцу, то ли из неприязни к новому скотина решила, не сходя с места, показать фра Пачифико образцы своего дурного нрава, перечисленные продавцом.
По неаполитанскому обычаю, коня полагается продавать с уздой, а осла — с веревкой. Таким образом, Джакобино был вручен покупателю вместе со своей веревкой. Фра Пачифико взялся за веревку и стал тащить его вперед. Но тот уперся всеми четырьмя ногами, и не было никакой возможности заставить его отправиться на Инфраскату. Несколько попыток, оказавшихся бесполезными, могли повредить представлению о могуществе святого Франциска, поэтому фра Пачифико решил прибегнуть к крайним средствам. Он вспомнил, что, будучи моряком, видел, как на африканском побережье погонщики ведут верблюдов при помощи веревок, пропущенных через носовую перегородку животных. Он правой рукой вынул из кармана нож, левой зажал ноздри Джакобино, прорезал носовую перегородку, и, прежде чем осел, не подозревавший о такой операции, успел оказать сопротивление, в прорезанное отверстие была продернута веревка и узда у осла оказалась не в зубах, а в носу. Животное вздумало было продолжать упрямиться и потянуло в свою сторону, однако фра Пачифико дернул в свою. Джакобино взревел от боли, бросил на своего прежнего хозяина отчаянный взгляд, как бы говоря: «Видишь, я сделал что мог», и побрел за фра Пачифико в монастырь святого Ефрема покорно, словно собака на поводке.
В монастыре фра Пачифико запер Джакобино в подвале, который должен был служить ему стойлом, затем отправился в сад, выбрал ствол лавра, представлявший собою нечто среднее между дубинкой Неистового Роланда и палицей Геркулеса, обрубил его, укоротил до трех с половиной футов, ободрал кору, продержал часа два в горячей золе, а затем, вооружившись этим нового вида жезлом, возвратился в подвал и запер за собою дверь.
Что там произошло между ослом и братом Миротворцем, осталось тайной; но на другое утро монах с дубинкой в руке и Джакобино с корзинами на спине вышли из монастыря рядом как неразлучные друзья; только шкура животного, блестящая и гладкая накануне, стала тусклой, во многих местах израненной и окровавленной, и это доказывало, что дружба их установилась не без некоторых возражений со стороны Джакобино и не без яростной настойчивости со стороны фра Пачифико.
Как последний и обещал, он продолжил теперь свой обход до Старого рынка, пристани, Санта Лючии и к вечеру возвратился домой, приведя осла с такой огромной поклажей мяса, рыбы, дичи, фруктов и овощей, что братия могла излишки пустить в продажу и теперь стала устраивать три дня в неделю у ворот монастыря маленький базар, где запасались снедью благочестивые души и набожные желудки улицы Инфраскаты и подъема Капуцинов.
Так тянулось года четыре; фра Пачифико и его друг жили в полном согласии, которое Джакобино уже не пытался нарушить, и вот однажды, как всегда бывало трижды в неделю, они вышли из обители и стали спускаться по склону, в честь которого улица получила название; осел с пустыми корзинами на спине шел впереди, фра Пачифико с лавровой дубинкой — за ним.
[40], но современный муниципалитет счел нужным лишить ее этого имени, которое объяснялось тем, что именно здесь проходили приговоренные к смерти, направляясь к обычному месту казни — Старому рынку; появляясь в этом переулке и впервые завидев плаху, они почти всегда испускали столь глубокий вздох, будто он исходил из бездны.Путь фра Пачифико волей-неволей лежал именно по этому переулку, не говоря уже о том, что монах рассчитывал прихватить баранью ножку у одного мясника, чья лавочка находилась тут же на углу улицы Сант’Элиджио.
Таким образом, он неизбежно должен был узнать, что тут произошло.
А было это, по-видимому, нечто важное, ибо, по мере того как он приближался к улице Сант’Элиджио, толпа становилась все многочисленнее и выглядела все более взбудораженной; ему показалось, будто всюду слышатся произносимые с ненавистью слова «французы» и «якобинцы». Но толпа расступалась перед монахом с обычной почтительностью, а потому он довольно скоро добрался до лавки, где намеревался, как мы уже сказали, получить одну из семи или восьми бараньих ножек, которые на другой день должны были быть поданы к столу братии.
Лавочка оказалась полной мужчин и женщин, и все они вопили как одержимые.
— Эй, Беккайо! — крикнул монах.
Лавочница, растрепанная мегера с седыми и редкими волосами, узнала монаха по голосу и, растолкав спорщиков энергичными движениями локтей, кулаков и плеч, сказала ему:
— Проходите, отец мой. Сам Бог посылает вас к нам. Тут великая надобность в вас и в веревке святого Франциска! Посмотрите на бедного Беккайо!
Поручив Джакобино одному из подручных живодера, лавочница повела фра Пачифико в заднюю комнату, где лежал на постели окровавленный Беккайо: его лицо было рассечено от виска до губ.
XXIX
АССУНТА
Именно несчастье, случившееся с Беккайо, взбудоражило Старый рынок; оттого и стоял такой гул на улице Сант’Элиджио и в улочке Соспири делл’Абиссо.
Но как легко себе представить, несчастье это истолковывали на сотню ладов.
Беккайо, у которого оказалась разрезана щека, выбито три зуба, поранен язык, не мог или не пожелал дать точных разъяснений. Только слова «giacobini» и «francesi», которые он прошептал, давали повод предполагать, что так отделали его неаполитанские якобинцы, друзья французов.
Ходил слух и о том, что одного из друзей Беккайо нашли мертвым на месте схватки и еще двое других были ранены, причем один так тяжело, что ночью он скончался.
Каждый высказывал свое мнение об этом случае и о том, чем он был вызван, и болтовня пятисот-шестисот человек, собравшихся тут, сливалась в единый гул, еще издали услышанный фра Пачифико, когда он направлялся к лавке убойщика баранов.
Только один юноша, лет двадцати шести — двадцати восьми, стоял молча, в задумчивости прислонясь к двери. Но многие суждения присутствовавших, а особенно толки о том, будто Беккайо и его трое товарищей, возвращаясь из таверны Скьява, подверглись возле Львиного фонтана нападению пятнадцати злодеев, вызывали у него смешок, и он так многозначительно пожимал плечами, что это равнялось самому решительному опровержению.
— Почему ты смеешься и пожимаешь плечами? — спросил его приятель по имени Антонио Авелла, которого все звали Пальюкелла по привычке, свойственной неаполитанскому простонародью, давать каждому прозвище соответственно его внешности или нраву.
— Смеюсь, потому что мне хочется смеяться, — ответил молодой человек, — а плечами пожимаю потому, что это мне нравится. Вам никто не запретит говорить всякий вздор, мне же никто не запретит смеяться над ним.
— Если ты убежден, что мы говорим вздор, значит, ты осведомлен лучше нас?
— Быть осведомленным лучше тебя не так-то уж трудно, Пальюкелла. Надо только уметь читать.
— Я не научился читать потому, что не было у меня случая, — отвечал тот, кого упрекнули в его невежестве, а упрекнул его не кто иной, как наш друг Микеле. — У тебя-то возможность была, это не так уж трудно, если молочная сестра — богачка, да еще замужем за ученым. А презирать товарищей из-за этого все-таки не следует.
— Я не презираю тебя, Пальюкелла, откуда ты это взял? Ты славный, добрый малый, и уж если бы у меня было что сказать, так я тебе первому бы и выложил.
Вероятно, он и в самом деле доказал бы приятелю, насколько он ему доверяет, и вытащил бы его из толпы, чтобы рассказать кое-какие известные ему подробности, но в этот миг на плечо Микеле легла чья-то тяжелая рука.
Он обернулся и вздрогнул.
— Если бы ты что-то знал, ему сказал бы первому? — обратился к насмешнику человек, положивший ему на плечо свою увесистую руку. — Но учти, если тебе кое-что известно, в чем я сильно сомневаюсь, и ты это выболтаешь кому бы то ни было, то поистине заслужишь прозвище Микеле-дурачок.
— Паскуале Де Симоне! — прошептал Микеле.
— Поверь, лучше бы тебе сходить в церковь Мадонны дель Кармине, — продолжал сбир, — там сейчас молится Ассунта. Ты ведь утром не застал ее дома, что и привело тебя в такое дурное настроение. Вот и шел бы туда, чем торчать здесь и толковать о том, чего ты, к великому своему счастью, не видел.