На одной из тумб, стоящих по обе стороны ворот гостиницы госпожи Тентальон, доктор заметил маленькую, темную фигуру, сидевшую неподвижно в созерцательной позе, и сразу узнал в ней своего вчерашнего знакомца, Жана-Мари.
— А-а! — сказал он, подходя к мальчугану, и, остановившись против него, оперся обеими руками на свои колени и с добродушным любопытством посмотрел ему в лицо. — Видите ли, как мы рано встаем! Прекрасно! Как видно, мы страдаем всеми недостатками настоящего философа.
Мальчик соскочил с тумбы и серьезно и вежливо раскланялся.
— Ну, как наш больной сегодня? — спросил Депрэ.
Оказалось, что больной находился все в том же положении, как и вчера.
— Так, — сказал доктор, — а теперь скажи мне, зачем ты так рано встаешь?
После довольно продолжительного молчания Жан-Мари ответил, что он сам этого хорошенько не знает и потому не может сказать, зачем он рано встает.
— Так-так, — подтвердил доктор, — ты и сам не знаешь зачем, да и все мы едва ли что-нибудь знаем толком, прежде чем не постараемся это узнать, а чтобы узнать, почему и зачем мы что-нибудь делаем, надо спросить себя об этом. Ну-ка, попробуй себя спросить, подумай и скажи мне, как тебе кажется… Может быть, тебе нравится рано вставать?
— Да, нравится! — не спеша сказал мальчик. — Да, мне нравится, — повторил он еще раз, уже совершенно уверенно.
— Ну, ну, — ободрял его доктор, — а теперь скажи мне, почему тебе это нравится? Заметь, что мы с тобой теперь следуем методу Сократа, — вставил он, — итак, спроси себя, почему тебе нравится вставать рано?
— Крутом так тихо, так спокойно, — ответил Жан-Мари, — у меня в это время нет никакого дела, а затем, когда так тихо и никого нет кругом, чувствуется, как будто ты хороший.
Депрэ усмехнулся и сел на другую тумбу, по ту сторону ворот. Его начинал интересовать этот разговор с мальчуганом; Жан-Мари отвечал и говорил не наобум, а подумав, и старался на каждый вопрос ответить правдиво и по совести.
— Ты, как я вижу, испытываешь удовольствие чувствовать себя хорошим, — заметил доктор, — и признаюсь, это меня крайне удивляет; ведь ты же сам говорил мне вчера, что раньше ты воровал, а эти две вещи не вяжутся вместе — быть хорошим и воровать.
— А разве воровать так уж очень дурно? — спросил Жан-Мари.
— Да, таково по крайней мере общее мнение, мой милый друг, — ответил наставительно и слегка насмешливо доктор.
— Нет, вы меня не совсем поняли, — заметил мальчик, — я хотел вас спросить, так ли уж дурно воровать так, как я воровал, — пояснил он. — У меня не было выбора, я был вынужден воровать. Я полагаю, что не может быть дурно, что человек хочет иметь кусок хлеба, — ведь каждому надо есть! Это такая сильная потребность, что с ней спорить нельзя! Да еще, кроме того, меня прежестоко били, когда я возвращался домой ни с чем! — добавил он. — Я уже знал тогда, что хорошо и что дурно, потому что раньше того меня многому научил один добрый священник, который относился ко мне очень хорошо и которого все люди уважали. — При слове «священник» доктор скорчил отвратительную гримасу. — Но я думал, что когда человеку есть нечего, когда у него нет куска черствого хлеба, чтобы утолить свой голод, да когда еще вдобавок его бьют нещадно, то при таких условиях воровать, пожалуй, даже позволительно. Я не стал бы красть сласти или что другое ради лакомства, по крайней мере я думаю, что не стал бы, но мне кажется, что ради куска насущного хлеба каждый стал бы воровать!
— И я так полагаю, — согласился доктор. — Ну, а после каждой кражи ты, конечно, становился на колени и просил у Господа Бога прощения и объяснял ему весьма подробно все свои обстоятельства? — слегка насмешливо добавил он, усмехаясь.
— Нет, к чему? — удивился Жан-Мари. — Я не видел в этом никакой надобности.
— Вот как! Ну, а твой священник наверное бы увидел эту надобность! — все в том же тоне продолжал доктор.
— Вы так думаете? Неужели? — воскликнул мальчик и впервые смутился. — А я думал, что Господу Богу и без того все известно… что он и так все знает…
— Эге, — подтрунил доктор, — так вот ты какой вольнодумец!
— Я думал, что Бог сам меня поймет, — продолжал мальчик очень серьезно, не обратив внимания на последнее замечание своего собеседника, — а вы, как я вижу, этого не думаете, но ведь и сами эти мысли мои мне Бог вложил в голову! Разве нет?
— Ах ты, мальчуган, мальчуган! — почти сокрушенно промолвил Депрэ. — Я уже сказал тебе, что в тебе гнездятся все пороки философии, но если ты еще совмещаешь в себе и все ее добродетели, то мне, старому грешнику, остается только поскорее бежать от тебя без оглядки. Я, видишь ли ты, служитель и сторонник благословенных законов здоровой нормальной природы в ее простых и обычных проявлениях, и потому не могу равнодушно и спокойно смотреть на такое чудовище, на такого нравственного уродца! Понял ты меня?
— Нет, сударь, — ответил не задумываясь Жан-Мари.
— Ну, погоди, я постараюсь разъяснить тебе то, что я хотел сказать этими словами. Вот посмотри сперва сюда, — продолжал доктор, — видишь ты там это небо за колокольней, видишь, какое оно там светлое, бледно-бледно голубое? А теперь посмотри выше и еще выше, до самой верхушки небесного свода у тебя над головой, где небо густо-голубое, почти синее, как в полдень… Так! А теперь скажи мне, разве это не прекрасный цвет? Разве он не ласкает глаза? Не радует сердца? Мы видим это голубое небо изо дня в день в течение всей нашей жизни, мы до того свыклись, сроднились с ним, что даже наша мысль видит его таким. Но предположим, — продолжал Депрэ, переходя от любовного умиления, с каким он говорил о голубом небе, к совершенно иному тону, — предположим, что это небо вдруг бы сделалось яркого янтарно-огненного цвета, подобно цвету горячих углей, а в самом зените небесного свода огненно-красным. Я не скажу, что это было бы менее красиво, нет! Но нравилось бы оно тебе так же, как это наше голубое небо?
— Я думаю, что нет, — сказал Жан-Мари.
— И я также не мог бы его любить, — продолжал доктор несколько грубо, — я ненавижу все странное, и странных людей в особенности; а ты самый странный, самый своеобразный мальчуган, какого я когда-либо встречал в своей жизни!
Жан-Мари некоторое время молчал и как будто что-то обдумывал, а затем поднял голову и взглянул на доктора с добродушно вопрошающим видом.
— А вы сами, разве вы не чрезвычайно странный господин? — спросил он.
Тогда доктор бросил на землю свою палку, кинулся к мальчугану, прижал его к своей груди и звонко расцеловал его в обе щеки.
— Превосходно! Бесподобно, малыш! — восклицал он. — Нет, какое прекрасное утро! Какой счастливый, какой удачный день для старого сорокадвухлетнего теоретика! А? Нет, — продолжал он, как бы обращаясь к небесам, — ведь я даже не знал, что такие мальчуганы существуют на свете! Я сомневался, чтобы род человеческий мог производить подобных индивидуумов! Вот теперь, — добавил он, подымая с земли свою палку, — эта встреча для меня точно первое любовное свидание. Я сломал свою любимую трость в момент энтузиазма, но это не беда! Можно будет поправить.
И взглянув на мальчика, он уловил на себе его взгляд, полный удивления, недоумения, смущения и даже смутной тревоги.
— Э! — воскликнул он, обращаясь к мальчугану. — Отчего ты так смотришь на меня? Право, кажется, этот малыш презирает меня, — пробормотал он в сторону. — Ты презираешь меня, что ли, мальчуган? — обратился он снова к нему.
— О нет, — отозвался Жан-Мари совершенно серьезно, — нет, но только я не понимаю вас.
— Вы должны извинить меня, сударь, — продолжал доктор с некоторой напыщенностью, — я еще слишком молод. «Черт бы его побрал!» — мысленно добавил он про себя, опять сел на свое прежнее место и несколько насмешливо стал наблюдать за мальчиком.
«Он мне испортил это прекрасное, спокойное утро, — думал он, — теперь я буду нервничать весь день и пищеварение будет неправильное — лихорадочное, надо непременно успокоиться». И, сделав над собою усилие, он отогнал от себя все тревожившие и волновавшие или даже сколько-нибудь смущавшие его мысли тем усилием воли, к которому он давно уже приучил себя. Теперь помыслы его стали блуждать среди окружавших его знакомых и любимых предметов: он любовался и наслаждался прекрасным утром, вдыхал в себя свежий утренний воздух и с видом знатока смаковал его, как смакуют любители хорошее вино, а затем медленно выдыхал его, как то рекомендуется предписаниями гигиены; он считал маленькие облачка на небе, следил за полетом птиц вокруг церковной колокольни, мысленно описывал вместе с ними длинные, плавные взлеты и спуски, или паря в воздухе, или же проделывая удивительные воздушные сальто-мортале и рассекая воздух воображаемыми крыльями. Таким способом доктор в короткое время вернул себе прежнее спокойствие духа, животное благодушие и полное сознание своих движений, своих чувств и ощущений, сознание, что воздух имел прохладный и освежающий вкус, напоминающий вкус сочного спелого плода, и, совершенно поглощенный этими ощущениями и их мысленным анализом, он от избытка благодушного настроения запел. Он знал всего только один мотив — «Мальбрук в поход собрался», да и тот он знал не совсем твердо и обращался с ним довольно бесцеремонно. Впрочем, свои музыкальные таланты доктор проявлял обыкновенно только в те минуты, когда он бывал один и чувствовал себя особенно благодушно настроенным, когда он чувствовал себя, так сказать, вполне счастливым.
Но на этот раз он был довольно грубо пробужден к действительности почти болезненно огорченным выражением на лице мальчика. Он оборвал свое пение и обратился к нему с вопросом:
— Что ты думаешь о моем пении, мальчуган? Нравится оно тебе?
Мальчик молчал. Не дождавшись ответа, он повторил еще раз довольно повелительно:
— Что ты думаешь о моем пении?
— Оно мне не нравится, — пробормотал Жан-Мари.
— Вот как! — воскликнул доктор. — Может быть, ты сам певец?
— Я пою лучше, — спокойно ответил мальчик.
Доктор смотрел на него некоторое время в недоумении. Внутренне он сознавал, что сердится, по этому случаю краснел за себя, и это заставляло его еще больше сердиться.
— Если ты так же разговариваешь и со своим хозяином, — сказал он наконец, пожав плечами и подняв руки кверху, — то могу тебя только похвалить.
— Я с ним вовсе не разговариваю, — отсевался Жан-Мари, — я его не люблю.
— Значит, меня ты любишь? — попробовал поймать его на слове доктор, и при этом в голосе его послышались необычайные живость и воодушевление.
— Не знаю, — ответил Жан-Мари.
Доктор встал — не такого он ждал ответа, и хотя он и себе в том не сознавался, но чувствовал себя как будто обиженным.
— Я пожелаю вам доброго утра, — сказал он, церемонно раскланиваясь со своим собеседником, — я вижу, что вы слишком мудры для меня. Возможно, что у вас в жилах течет кровь, а может быть, и небесный флюид, а быть может, в них не что иное, как воздух, которым мы дышим; но в одном я безусловно уверен, — это в том, что вы, сударь, не человеческое существо, говорю я вам, — добавил он, потрясая своей палкой перед носом мальчика. — Так и запишите в своей памяти: я не человеческое существо и не имею претензии быть человеческим существом; я обман, сон, ангел, загадка, иллюзия, все, что угодно, но только не человеческое существо! Итак, примите мой почтительнейший поклон, и прощайте!
С этими словами доктор удалился и слегка взволнованный зашагал вдоль улицы, а мальчик остался стоять в недоумении, глядя на то пустое место, где только что стоял доктор.
ГЛАВА III. Усыновление
Мадам Депрэ, носившая христианское имя Анастази, представляла собою весьма приятный и симпатичный тип особы женского пола. Необычайно цветущая и здоровая с виду, полная, красивая брюнетка с упругими мягкими щеками, румяными губами и приветливым, спокойным взглядом темных глаз, и ручками несравненной красоты, она была такого рода женщина, над которыми горе и невзгоды проносятся как утренние летние облачка по небу; в худшем случае она могла сдвинуть свои темные брови так, чтобы они образовали одну вертикальную линию, но всегда на одну минуту, а затем и эта мимолетная морщинка на ее лбу тотчас же сглаживалась.
В ней было очень много бесстрастного спокойствия монахинь, при почти полном отсутствии их благочестия; напротив, Анастази была женщина весьма преданная всякого рода благам мира. Она страстно любила устрицы и доброе старое вино, любила несколько смелые шутки и рассказы и была очень преданна своему мужу, но скорее ввиду своего собственного благополучия, чем ради него. Она была невозмутимо добродушна по природе, но не имела ни малейшей склонности к самоотвержению или самопожертвованию.
Жить в этом уютном старом доме, с большим тенистым зеленым садом позади и ярким, пестрым цветником перед окнами, есть и пить сладко и вволю, поболтать четверть часика с кем-нибудь из соседей, никогда не носить корсета и не одеваться, исключая тех случаев, когда она отправлялась в Фонтенбло за покупками, иметь постоянный богатый запас новостей и немудреных романов, быть к тому же женой доктора Депрэ и не иметь никаких оснований ревновать его, — этим исчерпывались все ее притязания на счастье, и чаша благ земных, по ее мнению, наполнялась этим до краев. Люди, знавшие доктора Депрэ еще холостым, когда у него было ровно столько же самых разнообразных теорий, но теорий другого рода, утверждали, что его теперешняя философия сложилась под влиянием изучения Анастази. Он рационализировал ее животное довольство и чувство полной удовлетворенности и бессознательно тщетно старался подражать ей по-своему. В кулинарном деле госпожа Депрэ была настоящей артисткой, а кофе готовила в совершенстве. Кроме того, она была помешана на чистоте и опрятности в доме, и этим заразила и мужа. Всякая вещь у них в доме была на своем месте, все сияло и блестело, начиная с медных ручек и задвижек, а пыль была совершенно изгнана из ее царства. Это было нечто такое, что совершенно не допускалось в доме доктора Депрэ. Алина, их единственная служанка, не знала другого дела, как весь день стирать пыль, чистить, скрести и подметать с раннего утра и до позднего вечера. И таким образом, доктор Депрэ в своем доме жил как теленок, которого откармливают к празднику в тепле, холе, чистоте и полном довольстве.
В полдень подавался прекрасный обед и в этот день как всегда обед был вкусный и обильный. Была и спелая ароматная дыня, и только что пойманная в реке рыба с достопамятным беарнским соусом, и откормленная пулярка в виде фрикасе, и превосходная спаржа, а затем целое блюдо самых отборных фруктов. Ко всему этому доктор Депрэ выпил полбутылки с добавкой еще одного стаканчика прекрасного семилетнего Cote-Rotie (французского вина), а госпожа Депрэ — полбутылки, без стаканчика, того же самого вина — один стаканчик из ее полбутылки переходил в качестве прибавки к порции ее мужа, в ознаменование признания за ним мужских привилегий. В заключение подали превосходнейший кофе и графинчик «Chartreuse» для мадам. Доктор не доверял всем этим декоктам и пренебрегал ими, считая их вредными для здоровья. Поставив поднос на стол, Алина удалилась и оставила супругов Депрэ вдвоем, предоставив им без помех наслаждаться послеобеденной беседой, приятными воспоминаниями и процессом правильного пищеварения.
— Право, душа моя, говорю тебе, что для нас с тобой большое счастье… — начал было доктор. — Да, могу сказать, что твой кофе превосходен! — перебил он себя, отхлебнув немного из чашки. — Так вот, я говорю, — продолжал он, — что для нас с тобой большое счастье… Ах, Анастази, умоляю тебя, не пей ты этой гадости! Не пей этой отравы, ну хоть только сегодня, ну всего только один день, и ты сама увидишь, какую это принесет тебе пользу; ты будешь чувствовать себя гораздо лучше, ручаюсь тебе за это моей репутацией!
— Но ты не сказал мне еще, в чем для нас с тобой большое счастье, — заметила Анастази, не обратив внимания на обычную мольбу и уговоры мужа не пить ликера с кофе, — мольбу, повторяющуюся регулярно каждый день.
— В том, душа моя, что у нас с тобой нет детей, красавица моя! — ответил нежный супруг. — Я все чаще и чаще об этом думаю по мере того, как идут годы, и все больше и больше благословляю Всевышнего, избавившего нас от этой страшной обузы, от стольких забот, хлопот и огорчений. Подумать только, как твое цветущее здоровье, ненаглядная моя, могло бы пострадать от этого, а мои спокойные ученые занятия, а наши вкусные обеды и всякие гастрономические деликатесы и лакомства… все, все решительно должно было бы пострадать, будь у нас дети, от всего этого пришлось бы если не совсем, то до известной степени отказаться, пожертвовать хотя бы отчасти всеми этими радостями жизни, и, спрашивается, ради чего? Ведь дети — это последний остаток человеческого несовершенства! Перед их лицом бежит цветущее здоровье женщины; они являются причиной хвори и преждевременной старости наших жен; они кричат, шумят, раздражают наши нервы, нарушают мир и спокойствие в доме; мало того, они вечно задают вам неуместные, глупые и ненужные вопросы, надоедают вам постоянными расспросами, требуют, чтобы их кормили, поили, умывали, одевали, заботились об их воспитании, обучении, чтобы им носы вытирали! Да, моя милая, вот что значат дети! А когда они подрастут, то настанет такое время, когда они с легкостью разбивают родительское сердце, как я разбиваю скорлупу этого ореха!.. Да, дорогая моя, двое таких отъявленных эгоистов, как мы с тобой, должны были бы всегда избегать произведения на свет всяких таких отпрысков, как явной измены себе и друг другу! Не правда ли?