А вот с детками не заладилось, вздохнул Савелий Маркелыч. Первенец родился на яблочный спас и через месяц помер: клещ какой-то лесной укусил. И с той поры – как отрезало: ни разу Грушенька не затяжелела. Извелась, бедная, – да что поделаешь, на все воля Божья.
Савелий Маркелыч настолько погрузился в воспоминания, что не услышал, как завозились-зашептались в палате, и встрепенулся, лишь когда оттуда бочком-бочком выскользнула рыжая деваха, уже в платьишке своем. Нисколько не смущаясь, поздоровалась и протянула фельдшеру ладонь с нарывом:
– Дергает, Савелий Маркелыч, мочи нет!
– Вижу, вижу, где у тебя дергает, – проворчал старик, встав и освобождаясь от уличной одежды.
Как ни странно, языкастая Любаша, которую он встречал на рудном дворе, на сей раз смущенно промолчала. Только оглянулась на палату, в которой все было тихо.
Савелий Маркелыч повесил шубейку на гвоздик, вымыл руки с мылом под жестяным рукомойником и взялся за обследование нарыва.
Спустя несколько минут, когда болька была уже вскрыта и перевязана, Савелий Маркелыч спросил, мотнув головой в сторону каморки:
– А с Танюхой кто?
– С Танюхой? – удивилась Любаша; она заглянула в чулан, благо двери у него отродясь не было, отшатнулась и воскликнула шепотом: – Ох ты, мать моя, пресвятая Богородица! Да это никак Гриня ее разлюбезный отыскался!
Савелию Маркелычу вдруг обнесло стариковскую голову: показалось ему, что этот неведомый дотоле Гриня сейчас проснется, уведет его помощницу и фактическую домохозяйку, а он опять останется один. У него напрочь вылетело из памяти, что Татьяна каторжанка, что никуда она не денется, ежели только не вздумает бежать, но на побег она, ангел во плоти, ни за что не решится, на это способны лишь отъявленные варнаки и варначки – в общем, все разумное в его сердце затмил страх лишиться, можно сказать, дочки неназваной…
Фельдшер мигом оттащил девку от каморки и бешено-испуганно прошипел ей в лицо, в еще широко распахнутые от непрошедшего изумления глаза:
– Кто таков этот Гриня? Откуда взялся?! Варнак?!!
– Откуда взялся – не ведаю, – затрясла головой Любаша, – но не варнак он, Савелий Маркелыч, не варнак, а мастеровой. Кажись, из Тулы. За Танюхой в Сибирь пошел, найти ее обещался и, вишь, нашел! Вот сумасброд!
Она сказала это таким ликующим тоном, с таким восторгом, что фельдшер сразу пришел в себя и, внутренне осев, плюхнулся на табуретку.
Мастеровой? Из Тулы?! Пошел в Сибирь за каторжанкой?! Конечно, сумасброд! Ей же еще четыре года кантоваться – пусть и с послаблением, а все едино – каторга. Может, рядом надумал жить, усмехнулся старик, как вон эти, жены государственных преступников? Тоже, «декабрист»!
– Зря вы смеетесь, – словно услышав его мысли, вполголоса сказала Любаша. – Меня бы кто так полюбил, я бы за ним на край света…
– Кыш, шалава! – махнул рукой Савелий Маркелыч. – Марш на свой рудный двор! Тебя небось обыскались.
Любаша метнулась в палату – оттуда послышался жаркий шепот двух голосов, звуки поцелуев, – выскочила, натянула свою ватянку, набросила платок на рыжие кудри, сунула босые ноги в обрезанные, обшитые грубой кожей пимы, и входная дверь со стуком захлопнулась за ней.
– Шалава и есть! – ругнулся вслед Савелий Маркелыч и притих, услышав скрип топчана в каморке.
Предстояло знакомство с «декабристом» Гриней.
Глава 8
1Пути-дороги Невельского и Корсакова разошлись в Аяне, куда они прибыли 17 мая из Якутска.
Михаил Семенович с двумя сопровождавшими его офицерами отправился на север, в Охотск, заниматься переводом порта в Петропавловск, а Геннадий Иванович на транспорте «Охотск», доставившем из порта его команду – двадцать пять матросов и казаков, – двинулся на юго-восток, к заливу Счастья. Как было предписано.
Казалось бы, небольшое путешествие в двести с «хвостиком» морских миль растянулось во времени почти на месяц. Слишком много было помех – и часто меняющий направление ветер, шквалистый, насыщенный снежными зарядами; и льды, пригоняемые этим ветром с норда и норд-оста, весьма опасные для деревянной обшивки судна, из-за чего экипаж постоянно находился в напряжении; и изобилующая банками и мелями эта часть Охотского моря, в чем Геннадий Иванович лично удостоверился еще в прошлом году, во время исследования Сахалинского залива и акватории восточнее Шантарских островов.
Невельского угнетала эта вынужденная задержка, хотя он старался не терять времени даром – приводил в порядок свои записи по маршруту транспорта «Байкал» от Петербурга до Петропавловска, пытался делать наброски будущей книги, обещанной Катеньке Ельчаниновой.
Катенька… невеста… Когда Геннадий Иванович мысленно произносил эти слова вместе, его охватывало странное ощущение нереальности всего произошедшего с ним в Иркутске, в доме губернатора Зарина, накануне отъезда.
Он явился туда с большим букетом цветов, собранных в оранжерее лично Марией Николаевной Волконской. Цветы были яркие, разнообразные – Мария Николаевна извинялась, что одинаковых на полный букет не набирается, но Геннадия Ивановича это не волновало: он все равно, кроме роз и хризантем, других, кажется, и не знал – главным для него было то, что в самый мороз он принесет любимой живой кусочек лета, а остальное – неважно. Букет тщательно укутали в пуховый платок, предоставленный Екатериной Николаевной; она же распорядилась заложить генеральский возок, на котором Невельской и Миша Волконский подъехали сначала к Волконским, а затем уже один Геннадий Иванович отправился к Владимиру Николаевичу Зарину просить руки его племянницы. Разумеется, обращаться с такой просьбой следовало к родителям, но сестры Ельчаниновы – кроме Саши и Кати была еще Вера, оставшаяся в Москве, у родственников, – уже несколько лет как сиротствовали, и Владимир Николаевич, не имевший своих детей, относился к племянницам по-отцовски.
Пока входил в дом, пока поднимался по лестнице, от волнения капитана первого ранга покачивало, как юнгу на палубе при трех-четырех баллах, то есть при ветре слабом до умеренного. А еще он боялся, как говорится, до дрожи в коленках, того, что ему предстоит сказать и сделать. Но лишь до момента, как предстал перед всем семейством Зариных – в парадном морском мундире с витыми, без звезд, двухпросветными погонами и эмблемами Восточно-Сибирского генерал-губернаторства на клапанцах рукавов, с саблей на левом боку. Треуголку с плюмажем и шинель принял в прихожей слуга, он же распаковал букет и внес его следом за капитаном, который, внутренне трепеща и твердя в уме ритуальную формулу сватовства, решительно прошел в гостиную, напрочь забыв про цветы.
Навстречу ему вышли Зарины в сопровождении племянниц. Взглянув на потупившую глаза Катеньку, Геннадий Иванович спохватился: где же букет-то? – суетливо оглянулся, с облегчением ухватился за протянутые слугой цветы как за спасительное средство и… перестал бояться.
У него так бывало уже не раз: перед принятием какого-либо весьма серьезного, может быть, даже судьбоносного решения его вдруг обуревал страх – вот такой же, до внутренней дрожи; страх не за себя и даже вообще, наверное, не страх, а сильнейшее опасение сделать неверный шаг и тем самым порушить что-либо важное, доверенное тебе – твоему уму, твоим рукам и сердцу. Но в самый пиковый момент, как будто свыше, озаряла уверенность, что все делается или говорится правильно, и это озарение почти всегда приводило к победе.
И на этот раз, успокоившись, Геннадий Иванович весомо и убедительно произнес необходимые слова и получил желанное согласие. Принесли икону, Катенька встала рядом с суженым, и Владимир Николаевич и Варвара Григорьевна дружно благословили обручаемых. Катенька была за то, чтобы сразу и венчаться, явно намереваясь тут же отправиться с мужем в его командировку, однако Геннадий Иванович решительно высказался против, и Зарины поддержали будущего зятя.
– Вы не хотите венчаться? – дрожащим голоском спросила невеста, и огромные глаза ее налились голубой влагой.
– Хочу, – твердо сказал жених, – но после моего возвращения. Я еду в совершенно дикий край, где придется все начинать с пустого места, и я не знаю, чем это может обернуться, какими тяготами и опасностями. Поэтому я не могу себе позволить ни подвергнуть вас такому испытанию, ни, паче чаяния, оставить вас соломенной вдовой.
– Что вы такое говорите?! – вскрикнула невеста. – Вы не должны так даже думать! Я этого не переживу!
Катенька кинулась Геннадию Ивановичу на шею и расплакалась. Он стоял, весь напряженный, не зная, что отвечать на нежданный порыв, и поглаживал ее по спине, ощущая под пальцами мелкие пуговички лифа; в голове был полный штиль, и только легкой рябью пробегала совершенно дурацкая мысль: кто же ей застегивает такое множество пуговиц и какие нужны для этого ловкие пальчики?
Слава богу, жизнерадостный характер Катеньки не позволил ей долго расстраиваться самой и огорчать жениха, и вскоре она весело щебетала за обедом о разных пустяках. Невельской же оставался во встрепанных чувствах и молчал, но задумчивость его вполне естественно объяснялась предстоящей разлукой с любимой, а потому Варвара Григорьевна после обеда предложила обрученным побыть вдвоем и, как она выразилась, насладиться уединением. Бог ведает, что она имела в виду, но Катенька, взяв жениха за руку, увела его в свою комнату и заперла дверь на задвижку.
– Что вы хотите? – спросил Геннадий Иванович, заподозрив нечто такое, к чему он не был готов. И подозрение его тут же подтвердилось.
– Я хочу вам принадлежать, – прошептала Катенька, прильнув к нему всем телом. – Хочу быть вашей здесь и сейчас.
Кровь бросилась в лицо капитану.
– Но мы ведь не венчаны! – тоже шепотом воскликнул он, тем не менее сжимая ее в объятиях. У него закружилась голова и перехватило дыхание. «Что делать, что делать?!» – паниковало сознание.
– Я читала, что обручение это позволяет…
Она торопливо расстегивала его мундир и что-то говорила, говорила, но он не слышал и не понимал – он тупо думал о десятках мелких пуговичек на ее платье, которые предстоит расстегивать, и приходил в ужас от столь непосильной задачи для его грубых пальцев…
А потом, когда уже все произошло – и это «все» оказалось замечательным, восхитительным и просто чудесным, – они, прежде чем встать к вечернему чаю, немного полежали, наслаждаясь своей расслабленностью и огромным чувством нежности друг к другу.
– Вы – мой самый родной человек, – сказала Катенька, перебирая пальцы его руки, лежавшей у нее на груди. – Я это сразу поняла, как только вы появились…
– Так, может быть, начнем говорить друг другу «ты»? – улыбнулся он. – А то выходит как-то куртуазно. Так родные люди не говорят.
– Говорят, – возразила Катенька. – Я и дядюшке «вы» говорю, а он тоже мой самый родной человек, заменил нам с Сашенькой отца. И вы не смотрите, что я маленькая и слабая, – я за родного человека кого угодно могу в клочки порвать!
Он сказала это так страстно – даже кулачки сжались и глаза сузились в жестоком прищуре, – что Геннадий Иванович не рискнул ничего ответить, хотя в душе улыбнулся: очень уж по-детски прозвучали эти угрожающие слова.
2Да, не лежало у него сердце к заливу Счастья, хоть и назвал его так он сам. Тогда, год назад, после оглушительных открытий в Амурском лимане – и Южного пролива между материком и Сахалином, и устья Амура, пригодного для входа в него практически любых морских судов, – все офицеры транспорта «Байкал» постоянно были в необычайном повышенно-радостном возбуждении. Это состояние греки называют эйфорией. Потому и обнаружение вблизи от амурского устья (всего-то около тридцати пяти морских миль) огромного залива, на первый взгляд, весьма удобного для укрытой от бурь стоянки кораблей, они восприняли как еще один подарок судьбы – отсюда и патетика наименования. А залив оказался мелководным, забитым банками и мелями, и единственным местом, подходящим для подхода судов к берегу, была песчано-галечная кошка, образующая восточный берег залива. В общем, для моряка – никакого счастья, кроме неприятностей.
Туда, к этой кошке, и лежал сейчас маршрут «Охотска» – там следовало основать зимовье, которое послужит базой для обследования Левобережья Амура, правда, с категорическим запретом выхода собственно к реке, дабы не вызвать неудовольствия китайцев.
Весь многодневный путь к заливу, начиная с отъезда из Иркутска, из головы Невельского не выходило сомнение: правильно ли он поступил, скрыв от Муравьева свои размышления о полученном задании. Оно его мучило несказанно, однако прийти к какому-то определенному решению не получалось. Может быть, потому, что к зарождению этого сомнения была непосредственно причастна Катенька, невеста.
А получилось так.
Вообще-то, в высочайшем указе на имя генерал-губернатора Муравьева, подписанном 8 февраля 1850 года, про обследование Левобережья не говорилось ни слова. Зимовье должно было от имени Российско-Американской компании вести торговлю с гиляками, не касаясь лимана и Амура, под строгим наблюдением и руководством генерал-губернатора. Однако, подумал Геннадий Иванович, внимательно вчитавшись в текст, не все так просто в этом указе. Он знал от Льва Алексеевича Перовского, что пункт пятый – «Для приведения в исполнение на месте этого указа, а равно и для выбора места для зимовья в распоряжение генерал-губернатора командировать капитана II ранга Невельского» – был вписан государем собственноручно, и компания недругов в Амурском комитете – Нессельроде, Чернышев, Берг и Сенявин – приняла эту сентенцию как наказание за самовольство слишком много взявшего на себя «первооткрывателя». Но устройством зимовья и торговлей с гиляками мог заняться кто угодно и в гораздо меньшем чине – к примеру, прапорщик корпуса флотских штурманов Дмитрий Орлов, который уже многие годы жил в Аяне и торговал с местным населением. Нет, императору понадобилось направить туда истинного первооткрывателя, да еще и с повышением: согласно положению направляемые на службу в Сибирь сразу получали следующий чин или звание, и Невельской тоже стал капитаном первого ранга, хотя всего лишь три месяца назад был капитан-лейтенантом. Чудны твои дела, Господи! И напрасно он тогда, в Якутске, допустил до сердца ревность к Завойко. Сам оказался в таком же положении.
«Что же из всего этого следует?» – думал Геннадий Иванович. И пришел к неожиданному выводу. Как раз накануне своего сватовства.
«Наверное, государь не сомневается в очередном самовольстве упрямого моряка. Как же, – вполне возможно, думает он, – Невельской будет в двух шагах от мечты всей своей жизни и не сделает этих шагов, чтобы ее достигнуть? Да быть того не может! Сделает он эти шаги и тем послужит на благо Отечества. А я, думает государь, приказывать ему не должен, поскольку Китай мой приказ может принять как политический вызов и, если не начать войну, то закрыть торговлю в Кяхте в его силах, а это – громадные убытки для государственной казны. Император на такой афронт пойти не имеет права, а если же какой-то капитан ссамовольничает, то и спрос по всей царской строгости с него одного».
Вот так рассудил и уверил себя Геннадий Иванович и, естественно, в первую очередь поделился своими умозаключениями с Катенькой, когда они после вечернего чая снова вдвоем, держась за руки, сидели в гостиной. Невеста, несмотря на страстность в речах и поступках, оказалась тоже не чужда рассудительности и посоветовала никому не говорить о столь глубоко запрятанной государевой тайной поддержке замыслов строптивца.
– Если вы ошибаетесь, то не будет повода над вами посмеяться, а если правы, в чем я совершенно уверена, государь вас в обиду не даст, – горячо говорила она.
– Вы полагаете, и генерал-губернатору не стоит говорить?
– Ему – в первую очередь!
– Но почему?! Ведь Муравьев все время ратует за то, чтобы Россия закрепилась на Амуре. Мы с ним единомышленники, и его поддержка бесценна. Если честно, не будь его, я вообще мог не попасть к устью Амура. Да и мы, в конечном счете, могли бы не встретиться.