А еще Вогул никак не мог разобраться в своем отношении к этой загадочной для него девушке.
Он отлично понимал, что у него с ней ничего существенного быть не может. Она – натура утонченная, музыкантша (тьфу ты, слово какое-то коряжное!), а он кто – солдат-наемник, комбатант, и то – бывший? То-то и оно! И тогда, на берегу Волги, когда он, поверив ее наивно распахнутым глазам, расслабился, распустил хвост веером, чтобы «соответствовать», и получил неожиданный отпор, это его разозлило и – оскорбило. Сопротивление Элизы он воспринял не как противодействие грубым поползновениям самца, а как проявление их неравенства. Не сословного, не богаческого, а… как бы это сказать… духовного, что ли. И, если бы не появление поручика, он бы, наверное, убил девушку. Или уже тогда получил удар стилетом с непредсказуемым финалом.
Он уважал Элизу и мечтал ей овладеть, грубо, насильно. Он готов был втоптать ее в грязь и – сам упасть перед ней в эту грязь на колени.
Это что – любовь? Да нет, вряд ли.
Тогда ненависть? Ни в коем разе!
Уж чего-чего, а ненависти к Элизе не было и в помине. Была, но как-то вообще, тоска – по чему-то далекому, недостижимому, а главное – непостижимому, и она, эта тоска, делала его в отношениях с женщинами то добрым и неуклюже-нежным, то совсем наоборот – грубым и звероподобным. Кому как повезет.
От этих мыслей настроение у Вогула всю дорогу перетекало от добродушного к раздраженному, от сердитого к веселому и даже озорному. И конь его, гнедой жеребчик-трехлетка с рыжей гривой и хвостом, оказался очень чутким к состоянию души хозяина – то плелся, опустив лобастую голову, то пускался рысью, то игриво взбрыкивал и начинал гарцевать, взбивая копытами дорожную пыль или выбивая искры из камней. Вогул начинал смеяться, а жеребчик поворачивал голову, косил веселым глазом и звонко ржал, словно поддерживал смех человека.
– Ох, и мудёр ты, Гнедко, – говорил Григорий. – Мудёр и хитёр!
Гнедко встряхивал головой и пускался в галоп. Недалеко, не больше версты, но и этого было достаточно, чтобы поднять их общее настроение.
Павел Кивдинский, не в пример младшему брату и отцу, оказался кряжистым, щироким в груди, длинноруким мужиком. И жена его, Агния, была ему под стать, и дети, пятнадцатилетний Христофор и тринадцатилетний Авдей, повторяли отца – коротконогие, широкоплечие, кулаки – на зависть иному взрослому. А еще в семье жила жена Христофора Петровича, Василиса Евсеевна, при одном взгляде на которую можно было легко понять, в кого пошел Павел и чья кровь играет в его сыновьях.
Вогул увидел всю семью за ужином. У ворот встретил его Хилок. Узнав гостя – видел его в схроне, – кивнул, принял коня и мотнул головой в сторону крыльца, где показался хозяин.
– Чего в Иркутск не приехал? – спросил его Вогул.
– За кордоном был, – буркнул Хилок и повел коня на хозяйственный двор к конюшням.
Павел, не здороваясь, принял записку, писанную братом, прочитал, неопределенно хмыкнул и сказал:
– Ну, будь здрав, Григорий.
– И тебе не болеть, Павел, – глядя хозяину в глаза, откликнулся Вогул.
– Мы вечерять собрались, и ты проходи к столу. – Павел отступил в сторону, открывая вход в дом.
– Спаси Господь, не откажусь. – Григорий перекрестился и шагнул через порог.
2Маркиз де Лавалье в Шато-Дю-Буа приехал неожиданно.
Анри с Анастасией и сыном Никитой возвращались с пешей прогулки. Никита удобно устроился на шее отца, время от времени покрикивая по-русски: «Но! Но, бысёк!» Добавлял по-французски: «Le bouvillon [34] !» – и звонко смеялся. Его радостное веселье, казалось, обволакивало прозрачным облаком, наполненным свежим воздухом, всю их семейную компанию и вызывало улыбки, а порою и ответный счастливый смех родителей.
Анастасия опиралась на руку мужа. Она была на шестом месяце беременности, переносила ее трудно, но терпеливо, и ежедневные пешие прогулки по окрестным полям и рощам совершались по настоятельному предписанию семейного врача – мэтра Леперрье.
Анри окружал жену нежной заботой, ужасался тому, сколько ей приходится терпеть, а Настенька, как он ее постоянно называл, лишь потаенно улыбалась, вспоминая, как мучительна для нее была беременность Никитой. Начавшаяся в конце первого месяца рвота не отпускала ее ни днем, ни ночью, она невероятно исхудала, передвигалась с трудом, а в огромных глазах, пылавших на бледном до синевы лице, то и дело мутной тенью проскальзывал страх смерти. Спасла ее старуха-знахарка, привезенная Никитой Федоровичем из тайги. Отец узнал о ней от старосты приисковой артели, которого Власьевна (так звали знахарку) выходила, после того как он побывал в лапах медведицы.
Никита Федорович нашел старуху в таежном зимовье и бросился ей в ноги:
– Спаси дочку, ведунья! Золотом осыплю!
Знахарка поджала сморщенные губы:
– Злато-серебро супротив смерти – не по?мочь.
– Да я за дочушку-кровинушку жизнь свою отдам! – взвыл в отчаянии Никита Федорович.
– Слово молвлено. Слово твердое. Слово бысть Бог! – торжественно произнесла ведунья. И добавила совсем другим, сочувственным, голосом: – Едем, батюшка, едем.
Приехав с Никитой Федоровичем в Красноярск, она первым делом велела увезти Настю на заимку. Там, узнав, где был зачат ребенок, указала сжечь кровать дотла, собрала часть пепла в ладанку, остальным осыпала девушку, уложенную на полок в заранее натопленной бане, что-то пошептала над водой в ковше, опрыскала Настю этой водой и затем попарила. А ладанку повесила девушке на шею.
И Настя быстро пошла на поправку. А Никита Федорович вскоре после рождения внука, названного в честь деда, заболел неизвестной болезнью, которая и свела его в могилу.
Всю эту историю знала одна Анна Васильевна, с которой поделился муж перед кончиной, но она первопричиной зла считала Андре Леграна. По сути, так оно и было, отчего французу и оказали такой уничижительный прием. Однако помнила Анна Васильевна и другие предсмертные слова мужа, который словно предвидел, как обернется дело, но, может быть, просто верил в порядочность побратима. А слова сказал он несложные и очень важные: «Не мешай, Анюта, счастью Настеньки». И, когда дочь попросила благословить ее на брак с Андре и отъезд во Францию, мать сделала это с иконой Богородицы в руках.
Отец Анри, Арман дю Буа, семью сына принял с распростертыми объятиями. Безмерно его обрадовала и новая беременность charmant Anastasi [35] , как он с удовольствием называл русскую невестку. Но счастье его длилось недолго: здоровье, подорванное отчаянием от потери сына – он же считал его погибшим, – уже не восстановилось, и Анри с Анастасией похоронили старого наполеоновского офицера в семейном склепе.
Настенька поначалу удивилась превращению Андре в Анри, или, вернее, наоборот – Анри Дюбуа в Андре Леграна, но муж назвал это коммерческой необходимостью, и она легко приняла такое странноватое объяснение. В конечном счете, для нее было главным постоянно быть рядом с любимым, а какое он носит имя – не столь уж и важно.
В свою очередь, Анри по возвращении написал письмо маркизу де Лавалье с отказом от службы и, посчитав свою миссию выполненной, с удовольствием занялся нежно любимой женой и обожаемым сыном Никитой, который в свои полтора года уже знал много русских и французских слов, бренчал на фортепьяно и рисовал какие-то каракули. Приходилось уделять внимание и хозяйству имения, что Анри делал весьма неохотно, перекладывая заботы на управляющего Роже Байярда. Он мог бы им вообще не заниматься, поскольку семейство Мясниковых дало за Настенькой немалое приданое, позволяющее жить припеваючи, но Анри альфонсизм считал неприемлемым даже в семейном варианте.
В любом случае, с разведкой он себя больше не связывал, и приезд Лавалье явился для него событием пренеприятным, он даже не пытался это скрывать.
Маркиз, наоборот, излучал аристократическую любезность, выказывая Анри дружеское расположение, называл его по имени и на «ты»; наговорил кучу комплиментов Анастасии; потрепав Никиту по кудрявой головке, сравнил его с ангелом, что вызвало довольную улыбку матери и ироническую усмешку отца. И, видимо, решив, что с церемониями покончено, спросил, улыбаясь во весь свой большой, напоминающий жабий, рот:
– Надеюсь, Анри, по старой дружбе ты пригласишь меня на обед? Я чертовски проголодался, добираясь к тебе от железной дороги. Как вы считаете, мадам?
– Да-да! – воскликнула Анастасия. – Я пойду распоряжусь. Через двадцать минут ждем вас к столу. – И позвала по-русски сына, который увлекся разглядыванием бабочки на цветке: – Никита, иди за мной!
Мальчуган послушно побежал к дому, а маркиз подхватил Анри под руку и увлек в другую сторону, где за большой куртиной жасмина под сенью двух могучих вязов притаилась уютная садовая скамья.
– Насколько я понял, господин капитан, ваша жена совсем даже не Катрин де Ришмон, тем не менее примите мои поздравления: и она, и ваш сын просто очаровательны. – Маркиз уселся на скамью и пригласил Анри последовать его примеру. Но Дюбуа остался стоять.
– Я больше не капитан, и оставьте ваши поздравления при себе, – довольно грубо сказал он.
– Да, да, простите, – засуетился маркиз, сунул руку под плащ и вытащил плоский кожаный футляр. – Вот, примите патент. Вам присвоен чин майора.
Анри машинально взял протянутый лист с висящей внизу сургучной печатью, пробежал глазами текст.
– Если мне не изменяет память, майор – это хозяйственная должность…
– В разведке – это чин, следующий за капитаном, – холодно сказал Лавалье. – А вы нужны разведке. Напряжение в отношениях с Россией растет, года через полтора-два будет война, и мы должны знать, что творится на российском крайнем Востоке.
– Да зачем это нам нужно?! – в сердцах воскликнул Анри. – Что мы там позабыли?!
– Это в интересах Франции. Думаете, великий Лаперуз занимался в тех местах только географией?
– Меня не интересует, чем занимался Лаперуз. – Анри протянул патент обратно. – Главное, этим не хочу заниматься я.
– Оставьте патент себе. – Лавалье встал. – На полгода я даю вам отпуск… по семейным обстоятельствам. А потом, полагаю, вы измените свое решение.
– Не надейтесь!
– Я не очень вас огорчу, если откажусь от обеда? Передайте мои извинения мадам Дюбуа.
– Передам, – буркнул Анри.
Маркиз сделал пару шагов и остановился, обернулся:
– Вы уже совсем не любите Катрин де Ришмон?
– Я не собираюсь с вами откровенничать, – резко сказал Анри.
– Я так и думал, – кивнул Лавалье, приподнял шляпу и скрылся за деревьями, направляясь на железнодорожную станцию.«Сволочь», – подумал Анри, взял и ударил в незащищенное место.
3– Катрин, вы когда уезжаете в Петербург? – Элиза отставила виолончель (она разучивала новую пьесу – ноктюрн модного композитора Огюста Франкомма) и подошла к подруге, сидевшей в кресле с книжкой.
– Ты что-то спросила? – подняла голову Катрин.
– Что это тебя так увлекло?
– Это Михаил Лермонтов. Я потрясена – какая гордая, мятежная душа! Какие сильные стихи! Мой любимый Готье по сравнению с ним просто позер. У него тут поэма «Мцыри», про юного монаха – читаю, слезы наворачиваются…
– Лермонтов? – наморщила лобик Элиза. – Тот, который погиб на дуэли? Знаю. Ему было всего двадцать семь лет. Знаменитому Пушкину – тридцать семь и тоже смерть на дуэли. Лучших поэтов России молодыми убивают на дуэлях – это, по-моему, подозрительно. Ты не находишь?
– Наш Франсуа Вийон, между прочим, тоже погиб молодым, да к тому же на виселице.
– Это – легенда, Катрин. Виселицу отменили, а вот когда и где он умер, до сих пор не известно. Но, вообще-то, поэзия – удел молодых. Кто-то правильно сказал: «Поэты долго не живут, а кто живет – те не поэты».
– Как это жестоко! – вздохнула Катрин. – Так о чем ты меня спросила?
– О чем? А-а, когда вы уезжаете в Петербург?
– Ой, еще нескоро. Николя только начинает поправляться. Раньше сентября едва ли.
– Как бы я хотела поехать с вами! – мечтательно закинула руки за шею Элиза. – Сходить в концерт, в театр, в Малый Эрмитаж…
– Боюсь, это невозможно. Я еще не уверена, что Николя возьмет меня. Ты же знаешь, как он экономит казенные деньги.
– У меня есть и свои. Я же здесь их почти не трачу. Живу на вашем иждивении – даже неудобно.
– Ты – наша гостья, живи, сколько хочешь. Мне без тебя было бы много скучней. – Катрин встала и обняла Элизу. – А Николя, если согласится взять тебя, ни за что не позволит тебе ехать на свои деньги. Они тебе еще пригодятся, когда Сибирь надоест и надумаешь возвращаться во Францию.
– Куда я от своего Ивана?.. А кстати, почему исчез Андре Легран, то есть Анри Дюбуа?
– Тс-с-с! – Катрин приложила палец к губам, тихо подошла к дверям и распахнула их. Выглянула в коридор – никого. – Я же тебя просила не называть его настоящего имени, – упрекнула она подругу.
– Прости, забыла, больше не буду. И он тебе не сказал, почему сменил имя?
– Я с ним больше не разговаривала. Он, наверное, вернулся во Францию и – слава богу! Не хочу обманывать Николя, а признаться – уже боюсь. Надо было это делать сразу, но я тогда просто растерялась… Впрочем, все это ты уже знаешь.
– Ты все еще его любишь?
Катрин удивленно посмотрела на подругу:
– Люблю?
– По-моему, да. У тебя голос дрожит, когда ты о нем говоришь. Чуть заметно дрожит, но у меня же музыкальный слух – я слышу.
Катрин села в кресло, сцепила руки в замок, опустила на них голову. Элиза присела на подлокотник, обняла ее за плечи.
– Я тебя понимаю, дорогая. Первая любовь – самая яркая, первый мужчина не забывается всю жизнь. Даже когда появляются другие мужчины или выходишь замуж. У меня тоже было такое, десять лет назад, а я все помню. И первый поцелуй, и первую близость… Это было потрясающе! Ты ведь тоже все помнишь?
– Да, – чуть слышно сказала Катрин куда-то вниз, в колени. – Иногда и во сне вижу. Но это же плохо! – вскинула она голову; на глазах блестели слезы. – Плохо! Я люблю Николя! Он – мой самый дорогой человек! Он – мой муж перед людьми и Богом!
– Да кто же спорит, милая моя Катрин? Ты любишь мужа – замечательно! Но ты помнишь Анри – значит, это была не интрижка юности, а настоящее чувство, а настоящее плохим быть не может. Не то, что у Лермонтова: «Была без радости любовь, разлука будет без печали».
Глава 10
1Удобное и безопасное место для зимовки судов Невельской нашел в протоке Пальво, миль двадцать морских вверх по Амуру от мыса Куегда, примерно в сорока от устья.
Обогнув мыс Тебах на северном берегу устья Амура, 12 июля шлюпка Невельского вошла из лимана в реку и двинулась вверх по течению. Знакомые по прошлому году места миновали довольно быстро, и капитан приказал всем следить, не отыщется ли подходящая для зимней стоянки бухта, благо достаточно спокойное течение широкой реки не требовало от гребцов особых усилий, и можно было внимательно разглядывать прихотливые извивы слабохолмистого берега.
Непонятно, раннее лето или поздняя весна, а может, оба saisons [36] вперемешку, – главное, легкое тепло добралось наконец-то к середине июля и до этого края. На кустах и невысоких деревьях, сплошным ковром покрывавших пологие сопки, проклюнулась листва. Нежно-зеленая, осыпанная и пронизанная солнечным светом, она придавала необыкновенную невесомость и радостное очарование, в общем-то, довольно однообразному пейзажу. Эти невесомость и очарование усиливались розовыми облачками цветущего багульника, казалось, тут и там зацепившимися за склоны сопок.
На юге, за серой с серебряными солнечными блестками водной гладью, виднелась такая же равнина, окаймленная по горизонту темно-синей зубчатой полоской гор.
И над всем этим необъятно-просторным миром царили величавые спокойствие и тишина. Но не та абсолютная тишина, от которой закладывает уши и в душе поселяется неосознанная тревога, а тишина особенная – наполненная равномерными всплесками весел и шелестом речных струй, обегающих борта шлюпки; свистом, щебетом, стрекотом, чириканьем птичьей живности, по-хозяйски осваивающей прибрежные кустарники и деревья; долетающим издалека ревом оленей, зовущих на свидание своих легконогих красавиц олених; непрерывным звоном мошкары, серыми полупрозрачными тучками висящей над водой, и изредка падающим с высоты клекотом кружащих в синеве ширококрылых орланов…