— Какая к черту может выйти картина, когда нет надлежащей подготовки! У любого дурака может появиться идея. Но надо умение, чтобы выполнить ее, нужна подготовка, убежденность, сознание своей силы, а не погоня за первой попавшейся идеей.
Дик говорил все это сквозь зубы.
— Ты не понимаешь! — сказала Мэзи. — Я убеждена, что я могу написать эту вещь.
Позади снова раздался раздражающий Дика голос рыжеволосой:
— Мне кажется, что Мэзи хочет воплотить самое себя в этой картине.
— Восседающей на троне из отвергнутых картин? Нет, этого я не сделаю, дорогая моя. Меня пленила эта идея сама по себе. Ты, конечно, не любитель фантастических головок, Дик, и я не думаю, чтобы ты мог написать что-нибудь в этом духе. Тебе нужны кровь, мясо и кости.
— Что ж, это вызов? Если ты думаешь, что можешь написать «Меланхолию», которая была бы не просто печальной женской головкой, а чем-то более осмысленным и глубоким, то я могу написать ее лучше тебя, и я это сделаю. Что ты, собственно, знаешь о меланхолии? — Дик был глубоко убежден, что в настоящий момент он переживал в душе чуть ли не три четверти всей наполняющей мир скорби.
— Она была женщина, — сказала Мэзи, — и она страдала так много, что даже утратила способность страдать больше того, и стала смеяться надо всем, и тогда я написала ее и послала в салон.
При этом рыжеволосая встала и смеясь вышла из комнаты. А Дик смотрел на Мэзи как-то униженно и безнадежно.
— Не будем говорить о картине, — сказал он. — Но неужели ты действительно хочешь уехать к Ками на месяц раньше обычного срока?
— Это необходимо, если я хочу успеть закончить картину для салона.
— И это все, что тебе нужно?
— Конечно. Не будь же глупым, Дик.
— Но у тебя нет того, что нужно, чтобы написать эту картину; у тебя только одни идеи; идея и немного дешевого порыва, вот и все! Каким образом ты могла проработать десять лет при таких условиях, я положительно не понимаю… Итак, решено, ты действительно хочешь уехать на месяц раньше?
— Я должна прежде всего думать о моей работе.
— Твоя работа!.. Э-эх! Ну, да я не это хотел сказать… Ты, конечно, права; ты должна прежде всего думать о своей работе, а я думаю, что на эту неделю с тобой прощусь…
— Разве ты не выпьешь чаю?
— Нет, благодарю. Ты мне позволишь уйти, дорогая, не правда ли? У тебя нет ничего такого, что бы ты хотела, чтобы я сделал для тебя? Ну а упражняться в рисунке, изучать линии, — это неважно.
— Я хотела бы, чтобы ты остался, и мы вместе обсудили бы, как писать мою картину. Ведь если только всего одна картина обратит на себя внимание публики и критики, то тем самым будет привлечено внимание и к остальным моим картинам. Я знаю, что некоторые из них действительно хороши, но на них не обращают внимания. А тебе не следовало бы быть таким грубым со мной.
— Извини, мы другой раз поговорим о твоей «Меланхолии», в одно из будущих воскресений. Ведь у нас их остается еще четыре… да… одно, два, три, четыре… до твоего отъезда. Прощай, Мэзи.
Мэзи в раздумье стояла у окна студии, когда рыжеволосая девушка вбежала в комнату с немного побелевшими губами и каким-то застывшим выражением лица.
— Дик ушел, — сказала Мэзи, — а я как раз хотела поговорить с ним о моей картине. Правда, это очень эгоистично с его стороны?
Ее подруга раскрыла было рот, как бы собираясь что-то ответить, но тотчас же плотно сжала губы и молча погрузилась в чтение «Города страшной ночи».
Дик между тем обошел в парке бесчисленное количество раз вокруг того дерева, которое уже давно избрал поверенным своих дум и тайн. Он громко произносил проклятия, и когда бедность английского языка в этом отношении не предоставляла достаточного простора его излияниям, то он прибегал к арабскому языку, специально приспособленному для скорбных жалоб и излияний. Он был недоволен наградой за свою терпеливую и покорную службу, и так же был недоволен и собой, и он долго-долго не мог прийти к заключению, что королева не может быть не права.
«Это проигранная игра, — думал он. — Я для нее ничто, когда дело идет о какой-нибудь ее фантазии. Но когда в Порт-Саиде мы проигрывали, то удваивали ставки и продолжали играть. Пусть она пишет „Меланхолию“! Она не имеет ни творческой силы, ни проникновенности, ни надлежащей техники, а одно только желание писать. На ней лежит какое-то проклятие. Она не хочет изучать законы линий, потому что это труд; но воля у нее сильнее, чем у меня. Я заставлю ее понять, что могу победить ее даже в этой области, в этой ее „меланхолии“. Но и тогда она не полюбит меня. Она говорит, что я могу изображать только кровь, мясо и кости… а у нее, мне кажется, вовсе нет крови в жилах. Это какое-то бесполое существо! И все-таки я люблю ее. И должен продолжать любить ее, и если я смогу укротить ее разнузданное тщеславие, то сделаю это. Я напишу „Меланхолию“, которая будет действительно меланхолией, превышающей всякое представление, да! Я напишу ее сейчас же, теперь!»
Но оказалось, что выяснить и выработать идею не так-то легко и что он никак не мог отделаться от дум о Мэзи и об ее отъезде, даже на один час. Он обнаружил весьма мало интереса к грубым наброскам ее будущей картины, когда она показала их ему в ближайшее воскресенье. Воскресенья проносились быстро, и подходило то время, когда никакие силы не могли удержать Мэзи в Лондоне. Раза два он пробовал жаловаться Бинки на «ничтожество бесполых существ», но эта маленькая собачонка так часто слышала всякие жалобы и от Дика и от Торпенгоу, что на этот раз даже и ухом не повела.
Дик получил разрешение проводить девушек; они ехали через Дувр ночным пароходом и надеялись вернуться в августе, а на дворе был февраль, и Дик болезненно чувствовал, что с ним поступили жестоко. Мэзи была так занята укладкой своих вещей и картин, что у нее совершенно не было времени думать. В день отъезда Дик отправился в Дувр и потратил целый день на размышления о том, позволит ли ему Мэзи поцеловать себя на прощанье. Он размышлял, что мог бы силой схватить Мэзи, как, он видел не раз, хватают силой и увозят женщин в Южном Судане; но Мэзи не дала бы увезти себя; она посмотрела бы на него своими холодными серыми глазами и сказала: «Как ты эгоистичен, право, Дик!» И тогда вся его смелость исчезла бы как дым. Нет, вернее просто попросить у нее этот поцелуй.
Мэзи была более чем когда-либо соблазнительна для поцелуя в этот вечер, когда она, выйдя из ночного поезда, вступила на пристань, где дул сильный ветер, в сером ватерпруфе и серой войлочной шапочке. Рыжеволосая была далеко не так интересна; глаза у нее как-то ввалились, лицо осунулось и губы пересохли. Дик присмотрел за погрузкой вещей на пароход и в темноте под мостиком подошел к Мэзи. Чемоданы и багаж спускали в трюм, и рыжеволосая девушка смотрела, как это делалось.
— Вам предстоит неприятный переезд; сегодня дует сильный ветер, — сказал Дик. — Полагаю, что мне можно будет приехать повидать тебя?
— Нет, ты не должен этого делать; я буду так занята. Впрочем, если ты мне будешь нужен, я тебе сообщу; но я буду писать тебе из Витри на Марне. У меня будет такая куча вещей, о которых мне нужно будет посоветоваться с тобой… Ах, Дик, ты был так мил, так добр ко мне!
— Благодарю тебя, родная… Но тем не менее это ни к чему не привело… не так ли?
— Я не хочу тебя обманывать. В этом отношении ничего не изменилось, но не думай, пожалуйста, что я не чувствую к тебе никакой благодарности. Я тебе, право, очень, очень благодарна за все.
— Будь она проклята, эта благодарность! — хрипло пробормотал Дик.
— Что пользы огорчаться? Ты знаешь, что я испортила бы тебе жизнь, точно так же, как ты испортил бы мою; помнишь, что ты говорил в тот день, когда ты так рассердился в парке? Одного из нас нужно сломить! Неужели ты не можешь дождаться этого момента?
— Нет, возлюбленная моя, я хочу тебя не сломленной, а такой, как ты есть, всецело моей!
Мэзи покачала головкой и промолвила:
— Бедный мой Дик, что я могу сказать тебе на это?
— Не говори ничего! Позволь мне только поцеловать тебя, один только раз, Мэзи! Я готов поклясться тебе, что не попрошу второй раз. Тебе ведь это безразлично, а я, по крайней мере, знал бы, что ты мне действительно благодарна.
Мэзи подставила ему свою щеку, и Дик получил свою награду в полутьме под мостиком. Он поцеловал ее всего только один раз, но так как продолжительность поцелуя не была условлена, то поцелуй этот вышел долгий. Мэзи сердито вырвалась от него, и Дик остался стоять ошеломленный, дрожа всем телом.
— Прощай, дорогая, я не хотел тебя рассердить! Извини! Только береги свое здоровье и работай хорошо. Особенно над «Меланхолией». Я тоже собираюсь написать ее. Напомни обо мне Ками, а главное — остерегайся пить воду; во Франции везде плохая вода, а в деревнях в особенности. Напиши мне, если тебе что-нибудь понадобится. Прощай… Простись за меня с этой… как ты ее зовешь? рыжей девицей… И… нельзя ли получить еще один маленький поцелуй?.. Нет. Ну, что же делать? Ты права… Прощай!
Пароход уже стал отходить, когда он сбежал с трапа на пристань, но он все еще сердцем следовал за пароходом.
— И подумать только, что ничто, ничто на свете не разлучает нас, кроме одного только ее упрямства!.. Положительно, эти ночные пароходы на Кале слишком малы; заставлю Торпа написать об этом в газете… Вон он уже начинает нырять, проклятый.
А Мэзи стояла на том месте, где ее оставил Дик, до тех пор, пока она не услышала за собой легкое судорожное покашливание. Глаза рыжеволосой девушки светились холодным блеском.
— Он поцеловал тебя! — сказала она. — Как ты могла ему позволить это, когда он для тебя ничто! Как ты посмела принять от него поцелуй?.. Взять у него этот поцелуй! О, Мэзи! Пойдем скорее в дамскую каюту, мне так что-то… смертельно плохо…
— Да мы еще даже не вышли в открытое море, — возразила Мэзи. — Иди вниз, милая, а я останусь здесь. Ты знаешь, я не люблю запаха машины… Бедный Дик! Он заслужил один поцелуй, только один. Но я никак не думала, что он так напугает меня.
На другой день Дик вернулся в город как раз к завтраку, как он и телеграфировал, но, к величайшей своей досаде, он нашел на столе в студии одни пустые тарелки. Он заревел, как разъяренный медведь в сказке, и тогда появился Торпенгоу, сконфуженный и смущенный.
— Шшш, шшш! — прошептал он. — Дик, не шуми так! Я взял твой завтрак. Пойдем ко мне, и я покажу тебе, почему я это сделал. — Дик вошел в комнату друга и остановился на пороге удивленный: на диване лежала спящая девушка. Дешевенькая матросская шапочка, синее с белыми нашивками платьице, более приличное в июне, чем в феврале, с забрызганным грязью подолом, коротенькая кофточка, отделанная поддельным барашком и потертая на плечах, и стоптанные башмаки говорили сами за себя.
— Ах, старина, ведь это, право, непростительно! Ты не должен приводить сюда такого сорта особ. Ведь они крадут вещи из комнат.
— Согласен, это не совсем красиво, но я возвращался домой после завтрака, когда она, шатаясь, ввалилась в подъезд. Я подумал сперва, что она пьяна, но оказалось, что это обморок. Я не мог оставить ее там в этом состоянии и принес ее сюда наверх и отдал ей твой завтрак. Она теряла сознание от голода и сразу крепко заснула, едва только успела поесть.
— Хм, да… я имею некоторое представление об этом недуге. Вероятно, она питалась одними сосисками. Тебе следовало передать ее в руки полицейского, Торп, за попытку упасть в обморок в приличном доме. Бедняга! Взгляни ты на это лицо, ведь в нем ни тени развращенности, только легкомыслие. Простое, слабовольное, безотчетно простодушное, пустое легкомыслие. Это типичная голова… Заметь, как череп начинает проступать сквозь мышцы на скулах и висках.
— Какой бессердечный варвар! Не можем ли мы что-нибудь сделать для нее? Она действительно падала от голода, и, когда я дал ей есть, она накинулась на пищу, как дикий зверь. Это было ужасно!
— Я могу дать ей денег, которые она, вероятно, пропьет. Что, она долго еще будет спать?
Девушка, точно в ответ, открыла глаза и взглянула на мужчин с выражением испуга и в то же время известной наглости.
— Лучше вам? — спросил Торпенгоу.
— Да. Благодарю. Немного таких добрых джентльменов, как вы. Благодарю вас.
— Когда вы оставили работу? — спросил Дик, глядя на ее мозолистые, потрескавшиеся руки.
— А почему вы знаете, что я работала? Да, я была в услужении, это верно, но мне не понравилось.
— Ну а теперешнее ваше положение вам нравится?
— А как вы думаете, глядя на меня?
— Думаю, что нет. Постойте, повернитесь, пожалуйста, лицом к окну.
Девушка послушно исполнила, что ей сказали, а Дик стал всматриваться в ее лицо так упорно и так внимательно, что она невольно сделала движение, будто хотела спрятаться за Торпенгоу.
— В глазах у нее есть нечто, — сказал Дик, расхаживая взад и вперед по комнате. — Глаза великолепные для моей цели. А глаза, в сущности, главное для любой головы. Она просто послана мне небом взамен… того, что у меня отнято. Теперь я могу приняться за работу серьезно. Очевидно, она мне послана небом. Да. Подымите, пожалуйста, ваш подбородок.
— Осторожнее, старина, ведь ты запугал ее до полусмерти, — заметил Торпенгоу, видя, что девушка вся задрожала от испуга.
— О, не позволяйте ему бить меня, сударь! Прошу вас, не позволяйте ему бить!.. Меня так жестоко избили сегодня за то, что я заговорила с мужчиной. И запретите ему смотреть на меня так; он недобрый… этот человек… Когда он на меня так смотрит, мне кажется, как будто я совсем раздета… мне стыдно…
Напряженные нервы девушки не выдержали, и она расплакалась, всхлипывая и вскрикивая, как ребенок. Дик распахнул окно, а Торпенгоу отворил дверь.
— Ну вот, — сказал Дик успокаивающе, — мой приятель может крикнуть полисмена, а вы можете выбежать в эту дверь, если понадобится. Никто не собирается вас трогать или бить.
Еще несколько секунд девушка продолжала всхлипывать, а затем попыталась рассмеяться.
— Никто вас не тронет и не сделает вам ни малейшего вреда, — продолжал Дик. — Слушайте меня хорошенько. Я то, что называется художник, по профессии. Вы знаете, что такое художники и что они делают?
— Они пишут красными, синими и черными чернилами вывески над лавками.
— Вот, вот!.. Но я еще не дошел до лавочных вывесок; их пишут академики; я же хочу написать вашу голову.
— Зачем?
— Затем, что она красива. И вот для этого вы будете приходить три раза в неделю в комнату на том конце площадки, по ту сторону лестницы, в одиннадцать часов утра, и я дам вам за это три фунта в неделю, за то только, что вы будете сидеть смирно, чтобы я мог вас рисовать. А вот вам один фунт вперед, в качестве задатка.
— Так, ни за что? Боже мой!.. — И, повертев в руках монету, она беспричинно расплакалась и затем сквозь слезы спросила: — И вы не боитесь, джентльмены, что я вас надую?
— Нет, только безобразные девушки обманывают. Постарайтесь запомнить это место, да, кстати, как ваше имя?
— Я Бесси… Просто Бесси… остальное ведь ни к чему. Ну а если хотите, то Бесси Брок, Стон-Брок… А вас как зовут? А впрочем, ведь никто все равно своего настоящего имени не называет, это так только.
Дик переглянулся с Торпенгоу.
— Мое имя Гельдар, а моего друга — Торпенгоу; вы непременно должны прийти сюда. Где вы живете?
— В Сусвотере, в комнате за пять шиллингов и шесть пенсов в неделю… А вы не смеетесь надо мной с этими тремя фунтами в неделю?
— Это вы увидите. И вот что, Бесси. Когда вы придете сюда в следующий раз, не накладывайте себе на лицо краски, у меня красок довольно каких угодно. Это только портит кожу.
Бесси гордо ушла, усердно вытирая накрашенную щеку рваным платком, а молодые люди при этом посмотрели друг на друга.