ФЛЭШМЕН
Из "Записок Флэшмена", 1839–1842 гг
Обработка и издание Джорджа Макдональда Фрейзера
ПОЯСНИТЕЛЬНАЯ ЗАПИСКА
Огромный массив рукописных документов, известных как «Записки Флэшмена», был обнаружен во время распродажи домашней обстановки в городе Эшби, Лестершир, в 1965 г. Впоследствии бумаги были переданы мистеру Пэджету Моррисону, проживающему в Южной Африке, в городе Дурбан, и являющемуся ближайшим среди всех известных на данный момент родственников их автора.
С точки зрения литературоведения, «Записки» позволили неопровержимо установить факт, что Флэшмен — задира и хулиган из книги Томаса Хьюза «Школьные годы Тома Брауна» — и носивший то же имя прославленный военный деятель викторианской эпохи — одно лицо. «Записки» являются, по существу, личными мемуарами Гарри Флэшмена, охватывающими период от момента его исключения из школы в конце 1830-х гг. XIX в. до первых лет нашего столетия. По всей видимости, они были написаны между 1900 и 1905 гг., когда автору было уже за восемьдесят. Не исключено, что он продиктовал их. До своего обнаружения в аукционном зале Эшби, бумаги, бережно завернутые в промасленную ткань, оставались нетронутыми в течение более полувека, лежа в коробке из-под чая. Из переписки, найденной в первом пакете, можно сделать вывод, что впервые мемуары были обнаружены родственниками великого солдата уже после его смерти, в 1915, и эта находка повергла их в ужас. Они единодушно высказались против публикации автобиографии члена их семьи по причинам, которые станут понятны любому, кто ознакомится с ней. Удивление вызывает лишь тот факт, что рукопись не была уничтожена.
К счастью, она сохранилась, и ниже следует содержимое первого пакета, охватывающего ранние приключения Флэшмена. У меня нет причин сомневаться, что это совершенно правдивый рассказ: там, где Флэшмен касается исторических фактов, он почти всегда исключительно точен, а насчет более личным моментов читатель сам вправе судить, верить ему или нет.
Мистер Пэджет Моррисон, будучи поставлен в известность о моем интересе к этой и последующим частям мемуаров, попросил меня отредактировать их. Впрочем, за исключением ряда мелких орфографических ошибок, они не требуют редакции. Флэшмен в гораздо большей степени, чем я был наделен даром рассказчика, и моя роль свелась лишь к добавлению нескольких исторических примечаний.
Цитата из книги «Школьные годы Тома Брауна», наклеенная на верхнюю страницу пакета, была, очевидно, вырезана из первого издания, вышедшего в 1856 г.
Дж. М. Ф.
Как-то летним вечером Флэшмен угощался пуншем с джином в трактире в Браунсовере, и, превысив свой обычный лимит, отправился домой изрядно навеселе. По дороге ему встретилась пара друзей, которые возвращались после купания, он предложил им выпить по стакану пива, и они согласились, поскольку погода стояла жаркая, и им хотелось пить, а о том, сколько спиртного Флэшмен уже успел принять на борт, они и понятия не имели. В результате Флэшмен напился как свинья; они пытались отвести его домой, но увидели, что это невозможно, поэтому наняли двух человек, чтобы его отнесли на куске плетня. По пути им встретился один из преподавателей, и они, естественно, бросились бежать. Бегство части процессии возбудило его подозрения, а ангел-хранитель фагов надоумил осмотреть груз, а после осмотра лично препроводить его в Школьный корпус. Доктор, который уже давно присматривался к Флэшмену, выгнал его на следующее же утро.
Томас Хьюз. Школьные годы Тома Брауна.[1]Здесь Хьюз допускает неточность в одной существенной детали. Как вы могли прочитать в «Томе Брауне», меня выгнали из Рагби за пьянство, и это, в принципе, верно, но когда Хьюз полагает, что это стало следствием моего неосторожного употребления пива поверх пунша с джином, он заблуждается. Даже в свои семнадцать я отлично знал, как смешивать напитки.
Я говорю это не чтобы оправдаться, а лишь в интересах восстановления истины. Рассказанная ниже история является исключительно правдивой, в этом я изменил присущей мне в течение восьмидесяти лет привычке. Почему я так поступил? Когда человек достигает такого возраста, как я сейчас, и понимает, что его ждет, ему уже все равно. Я, как видите, не испытываю стыда, и никогда его не испытывал. У меня в избытке есть все то, что Общество считает достойным для нанесения на надгробной плите: рыцарское звание, Крест Виктории, высокий титул, даже слава. И вот, глядя на стоящий на моем столе портрет молодого офицера гусар Кардигана — высокого, представительного и чертовски привлекательного, каким я был в те годы (даже Хьюз соглашается, что я был сильным, стройным и умел располагать к себе людей), — я говорю, что это портрет подлеца, лжеца, мошенника, вора и труса, ах, да, еще и подхалима. Обо всех этих качествах Хьюз так или иначе упоминал, и его описание совершенно правдиво, за исключением мелких деталей, подобных той, на которую я указал выше. Но автор больше стремился прочитать мораль, чем сообщать факты.
Но меня-то интересуют именно факты, и хотя многие из них говорят против меня, они, смею вас уверить, точны. Так что Хьюз ошибался, говоря, что это я решил принять пива. Его заказал Спидикат, а я влил его в глотку (поверх всех ранее принятых порций пунша с джином) прежде, чем сообразил, что делаю. Это доконало меня. Я окончательно захмелел — «напился как свинья», говорит Хьюз, и он совершенно прав, и когда они вывели меня из «Виноградной лозы», я уже едва держался на ногах. Друзья погрузили меня в портшез, и тут вдруг появился преподаватель, и Спидикат, оправдывая свое имя, испарился. Я остался лежать на сиденье, и, приблизившись, учитель заметил меня. Им оказался старый Рафтон, один из заведующих пансионом у Арнольда.
— Боже милосердный! — вскричал он. — Это же один из наших мальчиков, и он пьян!
Я еще способен был различить его вытаращенные, круглые, как ягоды крыжовника глаза, и седые бакенбарды. Он попытался поднять меня, но с таким же успехом мог попытаться оживить труп. Я только лежал и хихикал. В конце концов, он вышел из терпения, замолотил по сиденью тростью и закричал:
— Берите, его, носильщики! Отнесите его в Школу! Он предстанет за это перед доктором!
И вот процессия, в которую входили носильщики, старый Томас, и идущий последним Рафтон, изрыгающий нравоучения по поводу греха неумеренности, доставила меня в госпиталь, где меня уложили на койку для протрезвления. Это не заняло много времени, скажу вам, и как только мои мысли немного прояснились, я стал размышлять о предстоящих событиях. Если вы читали Хьюза, то имеете представление об Арнольде, а он даже в лучшие времена не питал ко мне добрых чувств. Самое меньшее, на что я мог рассчитывать — порка перед всей школой. Уже одна эта мысль повергла меня в ужас, но сам Арнольд страшил меня еще больше.
Они продержали меня в госпитале пару часов, потом пришел старый Томас и сказал, что доктор хочет видеть меня. Я последовал за Томасом вниз по лестнице и через двор Школьного корпуса, а фаги выглядывали из-за углов и перешептывались между собой, что скотина Флэши таки попался. Томас постучал в дверь кабинета доктора, и возглас «Войдите!» прозвучал для меня как скрип адских врат.
Доктор стоял перед камином, сложив руки за спиной, из-за чего фалды его фрака некрасиво оттопырились, и глядел на меня как турок на христианина. Глаза его вонзались в меня, как острия сабель, лицо было бледным, и на нем застыло то выражение омерзения, каковое он приберегал для подобных случаев. Даже под воздействием не выветрившихся до конца паров спиртного я почувствовал в это мгновение такой страх, какого не испытывал никогда в жизни — а если вам приходилось скакать на русские пушки под Балаклавой или дожидаться пыток в афганской темнице, как это было со мной, — то вы можете представить, что такое страх. Даже сейчас, когда этот человек вот уже лет шестьдесят как умер, я все еще чувствую себя неуютно, вспоминая о нем.
Но тогда он был жив. Да еще как. Директор помолчал с минуту, чтобы дать мне дозреть. Потом говорит:
— Флэшмен, в жизни школьного учителя нередко бывают моменты, когда он должен принять решение, а после ему приходится спрашивать себя, правильно ли он поступил или совершил ошибку. Я сейчас принял решение, и впервые не сомневаюсь, что прав. Я наблюдал за тобой уже в течение нескольких лет, и чем дальше, тем более пристально. Ты оказываешь дурное влияние на школу. То, что ты — задира, я знал; то, что ты — лжец, давно подозревал; то, что ты — подлец и хам, боялся; но я не мог себе даже представить, что ты падешь так низко, сделавшись пьяницей! Я искал в тебе хоть малейшие признаки исправления, хоть какие-то проблески благородства, хотя бы слабенькие лучики надежды на то, что мои старания в отношении тебя не прошли даром. И ничего не нашел. И вот — бесславный финал. Тебе есть, что сказать?
К этому моменту он довел меня до слез. Я пробормотал что-то насчет того, что сожалею о случившемся.
— Если бы хоть на минуту, — сказал он, — я поверил бы, что ты действительно сожалеешь, если бы увидел в тебе признаки истинного раскаяния, то, может быть, заколебался бы, предпринимать мне тот шаг, который я готов совершить, или нет. Но я слишком хорошо знаю тебя, Флэшмен. Ты покинешь Рагби завтра же.
Если бы я мог трезво поразмыслить, то пришел бы, наверное, к выводу, что это не такая уж плохая новость, но так как Арнольд напугал меня, я потерял голову.
— Но сэр, — рыдая, пробормотал я, — это разобьет сердце моей матери!
Он побледнел, как привидение, заставив меня отпрянуть. Казалось, он был готов ударить меня.
— Бессовестная скотина! — заорал он (доктор был мастак произносить подобные фразы) — твоя мать умерла много лет назад, и ты смеешь марать ее имя, — имя, которое должно быть свято для тебя, — стараясь прикрыть собственные грехи? Ты убил во мне последнюю искру жалости к тебе!
— Мой отец…
— Твой отец, — сказал он, — сообразит, как обойтись с тобой. Сомневаюсь, — добавил он, бросив на меня выразительный взгляд, — что его сердце будет разбито.
Как вы можете догадаться, он знал кое-что о моем отце, и наверняка полагал, что мы с отцом два сапога — пара.
С минуту он постоял, перебирая пальцами сложенных за спиной рук, а потом сказал уже совершенно другим тоном:
— Ты — жалкое создание, Флэшмен. Я разочаровался в тебе. Но даже тебе я могу сказать, что это еще не конец. Ты не можешь остаться здесь, но ты еще молод, Флэшмен, и у тебя все впереди. Хотя грехи твои черны, как смоль, они еще могут стать белыми, как снег. Ты пал очень низко, но еще можешь подняться…
У меня не слишком хорошая память на проповеди, а доктор продолжал еще немало времени в том же духе, как и положено старому набожному ханже, каковым он на самом деле и являлся. Да он был ханжой, как, мне кажется, и почти все его поколение. А может, растрачивая свое благочестие на меня, он просто оказался глупее, чем можно было подумать. Как бы то ни было, Арнольд этого так никогда и не понял.
В завершение он напутствовал меня последним благонравным поучением насчет спасения через покаяние. В это, кстати, я никогда не верил. В свое время мне частенько приходилось каяться, и по серьезным причинам, вот только я никогда не был настолько глуп, чтобы придавать этому хоть какое-нибудь значение. Но я накрепко усвоил науку: никогда не плыви против течения, и поэтому не мешал ему читать проповедь, а когда он закончил, то я вышел из его кабинета гораздо более счастливым, чем вошел в него. Мне удалось избежать порки, и это главное. Исключение из Рагби меня не волновало. Мне там никогда не нравилось, и при мысли об изгнании я совершенно не испытывал должного вроде бы стыда. (Несколько лет назад они пригласили меня на вручение наград, и никто не вспомнил тогда про мое исключение. Это доказывает, что и сейчас они такие же лицемеры, какими были во времена Арнольда. Я даже толкнул речь: о храбрости и т. п.).
Я покинул школу на следующее утро: уехал в двуколке, уложив наверх вещи. Подозреваю, что картина моего отъезда доставила им немалую радость. Уж фагам-то точно: я им устроил веселую жизнь в свое время. И представляете, кто ждал меня у ворот? Не кто иной, как крепыш Скороход Ист.[2] (Сначала я решил, что тот пришел поиздеваться, но все обернулось по-другому). Он даже протянул мне руку.
— Сожалею, Флэшмен, — заявляет он.
Я спросил, о чем он сожалеет, проклиная про себя его наглость.
— Сожалею, что тебя исключили, — отвечает Ист.
— Врешь ты все! — говорю я. — И сожаление свое тоже засунь, куда подальше.
Он посмотрел на меня, развернулся на каблуках и ушел. Теперь я знаю, что был несправедлив к нему тогда: бог знает почему, но его сожаление было искренним. У него не было причин любить меня, и на его месте я бы подбрасывал в воздух кепку и кричал «ура». Но он был добряком — одним из убежденных идиотов Арнольда, мужественным маленьким человечком, исполненным, разумеется, добродетели, которую так любят школьные преподаватели. Да, он был дураком тогда, остался им и двадцать лет спустя, когда умирал в пыли Канпура, с торчащим из спины сипайским штыком. Честный Скороход Ист! Вот и все, что дала тебе твоя добродетель.
Я решил не мешкать по дороге домой. Зная, что отец в Лондоне, я хотел как можно быстрее покончить с неприятной обязанностью и поставить его в известность о моем изгнании из Рагби. Так что решил отправиться в город верхом, обогнав багаж, и нанял по случаю лошадь в «Джордже». Я принадлежу к людям, которые садятся в седло раньше, чем научатся ходить. Воистину, искусство наездника и способность налету схватывать иностранные языки можно было назвать единственными дарами, доставшимися мне от рождения, и очень часто они оказывали мне хорошую службу.
Итак, я направился в город, ломая голову над тем, как отец воспримет «добрые» вести. Он был тот еще фрукт, сатрап, и мы всегда подозрительно относились друг к другу. Папа, понимаете ли, был внуком набоба. Старый Джек Флэшмен сделал в Америке состояние на роме и рабах (не удивлюсь также, если он промышлял пиратством), и приобрел имение в Лестершире, где мы с тех пор и обитаем. Но, несмотря на свои денежные мешки, Флэшмены так и не вышли в свет. «Поколения сменяли поколения, но дерюга по-прежнему просвечивалась под фраком, словно навоз под розовым кустом», как сказал Гревилль. Другими словами, пока другие семьи набобов стремились перевести количество в качество, наша здесь ничего не достигла, потому что оказалась неспособна. Мой отец первый первым сделал выгодную партию, поскольку матушка моя была из Пэджетов, сидящих, как всем известно, одесную от Господа. Поэтому он приглядывал за тем, как я проявлю себя. До смерти матери мы виделись нечасто, поскольку отец проводил время в клубах или охотничьем домике — иногда лисы, но по большей части — женщины, — но после этого в нем проснулся интерес к своему наследнику, и чем больше мы узнавали друг друга, тем сильнее становилось взаимное недоверие.
Полагаю, на свой манер он был неплохим малым, крепко сложенным и с огненным темпераментом, что не слишком скверно для сельского сквайра, имеющего достаточно денег, что получить доступ в Вест-Энд. В молодые годы он даже заработал некую славу, выстояв несколько раундов против Крибба, хотя мне сдается, что Чемпион Том дрался не в полную силу, за что получил наличными. Полгода отец проводил в городе, половину в деревне, содержал дорогой дом, но отошел от политики, оказавшись на ее задворках после Реформы.[3] Что его занимало, так это бренди и зеленое сукно, да еще охота — как того, так и другого вида.
Так что я не с легким сердцем поднялся по ступенькам и постучал в дверь. Освальд, дворецкий, поднял крик, увидев, кто стоит перед ним, и это привлекло прочих слуг — без сомнения, они чуяли скандал.
— Мой отец дома? — спросил я, подавая Освальду сюртук и развязывая шейный платок.