Прошло более получаса. Я начинал уже беспокоиться столь продолжительной проволочкой, когда, наконец, появился у люка, ведущего вниз, в кают-компанию, мой отец, которого несли на носилках два матроса. Он был бледен как смерть, но жив. Слабым голосом он произнес слова, которых я ожидал от него с таким болезненным нетерпением, и не прибавил к этому ни слова, но долгий взгляд его, полный тоски, нежности и муки, сказал мне все, чего он не мог выразить словами.
Я отвечал ему, послав рукой безмолвный поцелуй; затем носилки скрылись в люке лестницы.
Статья вторая нашего уговора была уже гораздо легче исполнима и потому не представила особых затруднений.
Чтобы доказать мне, что требование мое исполнено и что ни одного матроса не остается более в кают-компании, Вик-Любен и Брайс выстроили передо мной весь экипаж. Недоставало только одного человека, некоего матроса по имени Смис, нашего марсового матроса. Я спросил о нем.
— Белюш убил его! — угрюмо отвечал Брайс. Я не стал настаивать.
Затем дверь на лестницу немедленно была заперта, как бы для того, чтобы яснее дать мне понять, что я должен совершенно отказаться от всякой надежды на дальнейшие отношения с заключенными. Волей-неволей пришлось удовольствоваться и этим.
— Теперь я в вашем распоряжении! — проговорил я, обращаясь к Брайсу.
Решено было заставить меня съесть немного супа и выпить стаканчик вина, потому что я был очень слаб вследствие большой потери крови. Кроме того, для меня раскинули на корме род палатки из брезентов, сюда же принесли карты, секстан, барометр, компас, — словом, все необходимые инструменты и аппараты. Меня окружили всеми удобствами, каких требовало мое болезненное состояние, и обязались исполнять в точности все мои приказания касательно управления судном.
Прежде всего я приказал ослабить два малых паруса, так как море заметно успокоилось и волны мало-помалу улеглись, а ветер начинал спадать.
Затем, измученный теми страшными впечатлениями и волнениями, какие пришлось пережить за это короткое время, совершенно обессиленный и изнеможенный, я, незаметно для самого себя, снова впал в тяжелое забытье, перешедшее в такой же тяжелый сон.
Незадолго перед полуднем явился Брайс и разбудил меня, чтобы я сделал свои вычисления. Погода прояснилась, море было спокойно, и яркое солнце блистало в безоблачной лазури неба. Мне подали необходимые инструменты, карты и книгу для отметки быстроты хода судна.
Так как я потерял очень много крови, то чувствовал сильный озноб и сердцебиение. Я едва мог, и то через силу, поднести секстан к глазам, между тем как трое здоровенных матросов подняли меня вместе с подушками, на которых я лежал, и держали на уровне линии горизонта. Кое-как мне удалось сделать свои наблюдения; дрожащей рукой я набросал неразборчивыми каракулями карандашом необходимые вычисления и затем заявил во всеуслышание, что мы находимся в данный момент на 38° 8' 12» северной широты и 45° 6' 3» западной долготы.
Весь экипаж, собравшийся в полном составе на палубе, с жадным любопытством ожидал в благоговейном молчании результатов моих наблюдений. Эта, в сущности, столь простая и несложная операция, столь обыкновенная в моих глазах, казалась им чем-то вроде кабалистики. Все эти люди, от первого до последнего, вполне сознавали, что никто из них не в состоянии определить, на какой точке громадного пространства океана они находятся в данный момент. С самого первого момента все они поняли, что эта ежедневная операция, равно как и все остальные, относящиеся к управлению судном, являются для них вопросами жизни и смерти. И вот теперь-то я только понял впервые и осознал ту силу, то громадное преимущество, какое давало мне над ними их невежество. И они сами чувствовали это. Брайс и Вик-Любен развернули передо мной карту и попросили меня указать им точно, на какой именно точке океана мы теперь находимся. Я исполнил их просьбу, сделав пометку красным карандашом. Вслед за этим карта стала переходить из рук в руки; матросы показывали ее друг другу, с жадным любопытством отыскивали на ней ту маленькую красную точку, которую я нанес на карту, водили по ней грязными, мозолистыми пальцами, словом, были в полном восхищении и изумлении от моих познаний.
Меня же положительно поражало как полное невежество всех этих людей, так и их безусловное доверие к моим словам. Собственно говоря, что мешало мне дать им ложное указание и обмануть относительно результатов моих наблюдений, что мешало мне, если я того пожелаю, вводить их в заблуждение? Была минута, когда я даже подумал это сделать, но затем мысленно сказал себе, что всегда успею воспользоваться этим средством, когда это может быть мне полезно, так как ничего не могло быть легче, как уверить их во всем, что я только захочу. Быть может, Вик-Любен успел прочесть эту мысль в моих глазах, так как подошел ко мне и промолвил угрожающим тоном:
— Надеюсь, вы не будете плутовать, иначе тем хуже для вас! Предупреждаю вас, что вам будет плохо!..
— Напрасно трудитесь, я и сам все это отлично знаю! — равнодушно отвечал я. — Да и к чему, скажите, я стану плутовать или обманывать вас? Ведь в моих интересах и в интересах моих друзей — как можно скорее привести вас в какой-нибудь порт! Вы смело можете поверить, что как только посадите нас в шлюпку, чтобы высадить на каком угодно берегу, мы не заставим себя просить расстаться с вами.
На этот раз я, в свою очередь, мог прочесть в глазах Вик-Любена, что, вероятно, этого никогда не случится. Тем не менее он не сказал ничего и молча отошел в сторону.
Пройдясь раз пятнадцать или семнадцать взад и вперед по верхней палубе, он остановился в нескольких шагах от меня и спросил:
— В сущности, как вы полагаете, куда мы, собственно, намерены идти?
— Я полагаю, во Францию, если только не в Англию или Испанию! — отвечал я. — Во всяком случае, вы должны сообщить мне об этом, если желаете, чтобы я привел вас туда. В настоящее время мы находимся на пути к Бресту и Сан-Мало, избранному моим отцом и командиром. Но если вы хотите идти в другой какой-нибудь порт, то нам придется изменить курс. Предоставляю вам и вашим товарищам сделать выбор и решить, а затем сообщить мне о вашем решении.
— А как вы полагаете, что мы будем делать во Франции? — осведомился Брайс, который тем временем подошел к своему соучастнику.
— Право, мне это кажется очень просто! — ответил я. — Как только вы придете в какой-нибудь порт, конечно, постараетесь развязаться с судном и распродать весь груз, в чем мы, конечно, не сумеем помешать вам, если только вы, согласно условию, позаботитесь высадить нас на каких-нибудь островах!
— А по пути туда есть острова? — осведомился Вик-Любен.
— Да, конечно! Несколько групп, например, Азорские!
— Далеко они отсюда?
— Не особенно: на расстоянии пяти или шести дней пути, если ветер будет благоприятный; в противном случае мы пройдем до них дней десять-двенадцатъ!
— Хм! — промычал Вик-Любен, видимо, чем-то озабоченный. — Итак, вы полагаете, что мы высадим вас там, а сами подыщем себе за известное вознаграждение другого капитана, который приведет нас во Францию или туда, куда укажем ему мы. Не так ли?
— Да, именно! — сказал я.
— Ну, нет! Это вовсе не входит в наши расчеты. Мы все очень довольны вами и предполагаем удержать вас до окончания плавания…
Очевидно, этот негодяй просто издевался надо мной. Но чего, собственно, он хотел, к чему клонил и какого рода план придумал он вместе со своими товарищами, — вот чего я не знал, но что решил разведать на свободе. Времени у меня было вполне достаточно. Я мог прислушиваться и раздумывать обо всем этом в продолжение большей половины суток. Рассчитывая на хороший конец, мы не могли прийти во Францию ранее трех или четырех недель, а за это время могло случиться очень многое, например, могло встретиться какое-нибудь военное судно и, проходя вблизи нас, потребовать наши бумаги! Это было весьма обычное явление, особенно в то время, когда великие морские державы усердно занимались контролем судов, плавающих в Атлантическом океане. Кроме того, можно было всегда рассчитывать на различные непредвиденные случаи, каких всегда бывает и может быть так много в море; наконец, среди бунтовщиков могли возникнуть распри, и тогда я не преминул бы воспользоваться ими в своих интересах… Словом, я решил терпеливо выжидать, тщательно наблюдать за всем и, главное, заручиться расположением людей экипажа, насколько это будет в моей власти, рассчитывая главным образом на тех из них, которых имел основание считать наиболее надежными, честными и порядочными. Я нимало не сомневался, что некоторые из них были положительно против воли вовлечены в этот бунт, и инстинктивно угадывал их. Если бы мне посчастливилось только образумить хотя бы трех-четырех из них и раздобыть оружие, то можно было надеяться отобрать судно от Вик-Любена и Брайса, которые теперь могли считаться хозяевами на «Эврике».
Но главное, — чтобы достигнуть этого, надо было не возбуждать никаких подозрений в этих двух господах, крайне недоверчивых и подозрительных. Следовало во что бы то ни стало не давать ни малейшего повода заподозрить себя в чем-либо, а потому по тысяче различных причин было несравненно разумнее не обманывать их и строго соблюдать все условия договора.
Прошло без малого целых три недели в этом неслыханно ужасном положении, и ничто за все это время не внесло какого-либо заметного изменения в нашу жизнь на «Эврике».
Вопреки моим ожиданиям, нам не встретилось ни одного судна. В ту пору я не знал причины этого явления, но впоследствии мне стало известно, что в это время года все суда, плавающие по Атлантическому океану, идут по 45° параллели, в расчете найти там северные ветры и воспользоваться ими, за исключением, конечно, только тех судов, которые отправляются к южной части Антильских островов или же идут оттуда. За все эти долгие три недели мы видели, и то издали, каких-нибудь два или три судна, но при первом их появлении вахтенные тотчас же давали знать об этом Вик-Любену и Брайсу, и я имел случай заметить, что в эти моменты за мной усиливался присмотр. Очевидно, они ужасно опасались, чтобы я не мог как-нибудь дать сигнала, и весьма вероятно, что в случае какой-нибудь такой встречи, внушающей им опасения, меня немедленно отправили бы в трюм.
Но, надо отдать им справедливость, все это время я пользовался самым прекрасным уходом и решительно не терпел недостатка ни в чем. Моя рана на голове начинала уже зарубцовываться, а рана ноги почти совершенно затянулась, так что я мог уже ходить с помощью палки или держась за перила и поручни. Силы мои заметно восстанавливались.
Но стоило мне только высунуть нос за холщовую палатку, служившую мне жилищем, как я тотчас же был окружен самым строжайшим присмотром. Мне строго воспрещалось подходить к люку, ведущему в кают-компанию, строжайше воспрещалось разговаривать с кем-либо из матросов. Ночью часовой с оружием в руках стоял у моей постели, да и он находился под постоянным наблюдением рулевого. Малейшая неосторожность с моей стороны могла иметь самые страшные для меня и для всех нас последствия, и я не смел даже помыслить, если бы мне даже и представился случай вступить в разговор с моими надзирателями, попробовать завязать с ними сношения. Всего только раз или два я решился было обменяться безмолвной улыбкой, но она была встречена так холодно, что чувство собственного достоинства не позволило мне возобновить эту попытку.
В сущности, после трех недель терпеливого выжидания, наблюдения и разных догадок и соображений, я не продвинулся ни на йоту вперед. Я не имел ни малейшего представления о том, что делалось там, внизу, между деками.
Единственное улучшение, какого я добился в своем положении, было восстановление моих сил и здоровья, да еще пройденный нами путь. Ведь каждый узел пути, приближавший нас к Европе, был своего рода победой над врагом! По крайней мере, так казалось, хотя на деле я был очень склонен сомневаться в этом.
Чем больше я размышлял, — а я только это и делал, — чем больше вдумывался в то положение, в каком находился по отношению к бунтовщикам, чем больше думал о коварном, лживом и предательском характере Вик-Любена и той ненависти, какую он питал к командиру и всем нам, — тем труднее было мне верить, чтобы это страшное испытание окончилось благополучно, согласно заключенному между нами договору. Для того, чтобы верить в возможность подобного исхода, надо было допустить в этом человеке остаток чести, а мулат являлся как раз прямой противоположностью мало-мальски честного человека; личные, корыстолюбивые цели являлись единственным мотивом всех его действий и поступков. Следовательно, чтобы составить себе до известной степени вероятное представление о его намерениях, нужно было рассуждать, становясь по возможности на его точку зрения.
Чего, собственно, он хотел с самого начала? Овладеть Жаном Корбиаком, чтобы выдать его властям Луизианы и этим отчасти отплатить за прежние унижения и удовлетворить свое чувство ненависти, отчасти — получить громадное вознаграждение в пятьдесят тысяч долларов, обещанное за поимку Капитана Трафальгара.
С тех пор к этим прежним побудительным причинам прибавилась еще горечь неудачи и чувство озлобления, вызванное этой неудачей, страстная жажда мести, побудившая его к новой отчаянной попытке, кончившейся насильственным похищением его самого, наконец, позорное наказание, — словом, все это, взятое вместе, могло только разжечь в нем чувство ненависти и злобы… Сверх того, ему еще представилась возможность овладеть не только ненавистными ему людьми, но и таким превосходнейшим судном, как «Эврика», и всем его богатым грузом…
После всего этого разве можно было поверить, что этот человек добровольно откажется от наживы и своей мести?! Нет, это было нечто совершенно невероятное! Цель его непременно должна состоять, во-первых, в том, чтобы окончательно присвоить себе судно со всем его грузом и при этом удалить всякую возможность возвратить его прежнему хозяину, во-вторых, чтобы передать командира Жана Корбиака властям для исполнения над ним смертной казни.
Каков же должен быть, в силу всего этого, план его действий, принимая в соображение, что он не может обойтись без меня, если желает прийти в Европу? Ясно, что он постарается воспользоваться моими услугами, пока будет нуждаться в них, а затем, без сомнения, нарушит свои обещания, как только я стану ему не нужен.
Но как он это сделает? Понятно, я не брался предугадывать этого, но мне казалось, что как только мы будем в виду берегов Европы, то, недолго думая, Вик-Любен и его сообщники придушат или зарежут нас и таким образом положат конец всем дальнейшим затруднениям.
Если этого до сих пор еще не случилось, и они не повесили еще командира на грот-рее, то только вследствие того, что Вик-Любен готовил себе наслаждение какой-нибудь более утонченной мести. Как знать, быть может, он замышлял отпраздновать блистательную победу — верх всех подвигов его многочисленной карьеры, мечтал с триумфом возвратиться обратно в Новый Орлеан со своей жертвой, предварительно измученной и истерзанной физическими и нравственными страданиями, унижением, дурным обращением и целым рядом жестоких оскорблений?!.. Это, конечно, было только одно предположение, одно ужасное предположение, основанное только на характере этого подлого мерзавца. Но, с другой стороны, чем и как объяснить себе, что он до настоящего времени не покончил с Жаном Корбиаком, по приказанию которого его били плетьми в присутствии всего экипажа, он, этот Вик-Любен, столь мстительный и жестокий?!
Если он не потребовал от меня, чтобы я шел обратно в Луизиану, то только потому, что он знал, что я не согласился бы на это; а потому ему волей-неволей приходилось сперва пристать в Европе, хотя бы для того, чтобы взять там по контракту другого капитана на жалованье… Но что касается того, что он спокойно высадит нас, не причинив нам никакого вреда, такого рода предположение, конечно, даже не являлось у меня.
Но я был, в сущности, еще почти ребенок и в качестве капитана положительный новичок. Я, конечно, мог ошибаться. Избрать известный план действий на основании одних соображений, догадок и предположений было весьма рискованно. Мало того, я не считал себя даже вправе решиться на какие-либо решительные меры: ведь все последствия моих поступков отразились бы не на мне одном! На мне лежала тяжелая ответственность за всех остальных, и сознание этой ответственности до того угнетало меня, что я был положительно не в силах что-либо предпринять или даже сообразить как следует.
О, если бы дело касалось только меня одного! С какой радостью, с каким свирепым наслаждением я ударил бы этого мерзавца прямо в лицо, с какой надменной гордостью я отказался бы вести судно и освободился бы от этой пытки, от этого насилия над моей волей, найдя исход и освобождение в смерти! Но за мной стояли мой отец, Розетта, Жан Корбиак, Флоримон и Клерсина, и ради этих людей, которые были мне близки и дороги, я должен был все выносить, все терпеть, на все решиться. Понятно, я был готов на все. Но мне хотелось бы посоветоваться с ними, услышать их одобрение, спросить их совета, а между тем я не имел даже и утешения хотя бы только видеть их, и это, быть может, было самой страшной пыткой, самым жестоким мучением моим в это время.