Я упоминаю об этом факте, конечно, вовсе не с целью похвалиться моими воинскими подвигами, о которых, право, не подумал бы никому сообщать, но с тем, чтобы привести один из числа сотни других случаев, послуживших поводом к той прочной привязанности и чувству безграничной признательности, которые связывали меня с моим командиром. Не поспешить на первый его призыв, не исполнить его желания по первому его знаку или движению было бы с моей стороны непростительным доказательством самой черной неблагодарности. Но, благодарение Богу, я ни разу в своей жизни не мог упрекнуть себя в столь низком и скверном чувстве по отношению к людям, когда-либо сделавшим мне добро.
В ту пору все, даже и сами американцы, превозносили нас, как спасителей страны. Имя Жана Корбиака было на устах у всех и каждого, говорилось даже о том, чтобы ему воздвигнуть статую на площади Нового Орлеана.
Но заключение мира, явившегося, так сказать, результатом и последствием наших побед, и происшедшие за это время перевороты в Европе не преминули совершенно изменить порядок вещей и у нас. Американское правительство вдруг заявило, что впредь оно намерено заставить и луизианцев строго соблюдать нейтралитет и будет препятствовать всякого рода крейсерству и корсарству как против англичан, так и против испанцев. А всякий, кто не подчинится этому требованию правительства, будет считаться пиратом.
Так гласило официальное заявление, вывешенное на столбах и стенах Нового Орлеана.
Не подлежало сомнению, что предупреждение это относилось прямо к французским корсарам. Многие из них, в том числе наименее разборчивые в своих действиях и наименее совестливые, поспешили подчиниться этому требованию американского правительства и сложили оружие. Так, например, один из братьев Лафитт, Доминик-Ион, и некоторые другие совершенно отказались от моря, переселились в Новый Орлеан и зажили новой жизнью, как скромные, миролюбивые мещане. Но командир Жан Корбиак был того мнения, что его чувство собственного достоинства и его личное самолюбие не могут допустить его до подражания такому примеру. Очень возможно, что сам он по собственному своему желанию и отказался бы от дальнейших опасных подвигов корсара, не появись это заявление американского правительства на стенах и столбах Нового Орлеана. Но когда он увидел, что к нему относятся как к заурядному пирату, к нему, спасителю Луизианы, который всегда вел отважную войну исключительно только с заклятым врагом своей страны, — такая возмутительная несправедливость привела его в сильное негодование, и он пожелал показать всем, что откажется от своей карьеры только тогда, когда сам того пожелает, и отнюдь не по принуждению и не под страхом угрозы. И он решил, что еще хоть раз, хоть последний раз, разгромит англичан. Главным образом из расположения и дружбы к нему я тоже согласился на этот безумный поступок.
Мы вышли в море на «Геркулесе» и «Реванше». На следующий день свирепый циклон сломал у меня две мачты и когда я наконец после страшно трудного трехнедельного плавания вернулся в нашу гавань, то узнал печальную весть, поразившую меня, точно громом. Командир Жан Корбиак вернулся за неделю до меня из своего плавания с английским призом. При входе в залив Баратария явилась таможенная шлюпка и потребовала от него выдачи приза. Вместо ответа командир пустил шлюпку ко дну. Два часа спустя целая эскадра американских правительственных судов, состоящая из пяти кораблей с высокими бортами и затаившаяся уже в продолжение нескольких дней в одном из глубоких заливов дельты, вошла на всех парусах в залив Баратария, бомбардировала нашу крепость и превратила в пепел весь наш маленький городок, пустила ко дну «Реванш» и «Победу» и, наконец, захватила в плен и самого Жана Корбиака, раненого пулей в колено и осколком бомбы в плечо.
К счастью, госпожа Корбиак со своей маленькой девочкой и моим сынишкой находилась в это время в своем доме в Новом Орлеане. Этому обстоятельству она была обязана тем, что не погибла, как почти все остальные, под горящими развалинами нашего форта.
Что же касается меня, то я вернулся, лишившись почти всех своих парусов и без малейшей добычи. Следовательно, обвинить меня в данный момент было не в чем, и взяв с меня честное слово, что я не буду более заниматься корсарством, меня оставили на свободе, но отобрали «Геркулес», как собственность командира Жана Корбиака.
Давая слово не продолжать более ремесла корсара, я, конечно, имел в виду воспользоваться своей свободой, чтобы способствовать побегу моего друга и начальника. И мне действительно повезло в этом. Для командира Жана Корбиака этот вопрос о бегстве был буквально вопросом жизни и смерти, так как назначенный над ним военный суд приговорил его к смертной казни за явное сопротивление провозглашенному американским правительством декрету о мирном отношении к Испании и Англии и строжайшему воспрещению корсарской войны. Когда же побег Жана Корбиака обнаружился, то же правительство, не задумываясь, предложило пятьдесят тысяч долларов вознаграждения тому, кто доставит живым в руки американского правосудия «именуемого Жаном Корбиаком, по прозванию „Капитан Трафальгар“, чтобы, согласно произнесенному над ним приговору, повесить его на Военном Плацу в городе Новом Орлеане».
В сущности, это неслыханное отношение к герою и спасителю страны, ровно три месяца спустя после того, как он, не щадя жизни, проливал свою кровь, защищая Луизиану, являлось, так сказать, главным образом, со стороны американского правительства доказательством желания угодить всесильной в этот момент Англии и залогом твердого намерения сохранить с ней мирные отношения.
К счастью, Жан Корбиак был вне опасности на небольшом испанском судне, которое мне удалось привести ему, и на котором мы благополучно достигли побережья Венесуэлы.
Здесь нам пришлось расстаться. Жан Корбиак решился продолжать с усиленной энергией и озлоблением свою борьбу против англичан, но не выработал еще настоящего плана для своих будущих действий. Я же, дав слово бросить корсарство, хотел в самом деле сдержать его, тем более, что серьезно начинал нуждаться в отдыхе и покое. Проведя целые двадцать пять лет в море, постоянно подвергая жизнь свою опасности, в беспрерывной тревоге и волнении, я невольно начинал чувствовать непреодолимое тяготение к тихой, уединенной жизни на лоне мирной природы своей возлюбленной Франции. Мысль о возвращении на родину положительно не покидала меня.
Я сознавал, что это желание было не так легко осуществимо, немедленное возвращение во Францию при данных условиях могло быть для меня сопряжено не только со множеством затруднений, но даже и с большими опасностями, не говоря уже, что мне грозили на пути различного рода неприятности и столкновения, потому что в данный момент Великобритания, против которой мы только что сражались с таким озлоблением и которой мы и раньше причиняли столько зла и столько времени вредили всюду, где только могли, теперь эта Великобритания была всесильной повелительницей на всех морях и великой силой в Европе. Принимая во внимание все эти обстоятельства, я решил только посетить мимоходом свой родной город и затем поселиться, сохраняя строжайшее инкогнито, в каком-нибудь глухом, забытом уголке Бретани.
Перед тем, как расстаться с моим возлюбленным другом и начальником, мы условились с ним сообщать друг другу наши адреса через посредство одного каракасского негоцианта, чтобы в случае серьезной необходимости всегда можно было обратиться друг к другу за помощью.
Маленькая модель судна, скрывавшая в киле своем потайной ящичек, должна была служить хранилищем нашей тайной корреспонденции. Такого рода мера предосторожности отнюдь не могла считаться излишней в то время, когда святость тайны чужой корреспонденции отнюдь не уважалась ни одним европейским правительством, и письма почти все без стеснения вскрывались раньше, чем доходили до адресата.
В течение тринадцати последующих лет я лишь изредка получал сведения о командире. Мне было известно, что Жан Корбиак покинул Венесуэлу и переселился на Гондурас, а оттуда в Буэнос-Айрес, и наконец переехал в Техас. Вот приблизительно все, что я знал о нем. И он, в свою очередь, знал обо мне немного более того: что я по-прежнему обитал в приобретенном мной маленьком домике, на крутом, скалистом берегу моря, в маленькой деревеньке Сант-Эногат. Между тем и Нарцисс мой подрастал, я готовил из него моряка, каким был сам в душе, даже и в своем тихом отшельничестве, вдали от людей и света. Мальчик мой тоже чувствовал сильное влечение к морю, и я решил, что когда для него настанет время совершить свое первое плавание, мы отправимся с ним в Новый Свет, который я хотел показать ему и с которым хотел сам ознакомить его и, кроме того, навести справки и, если можно, повидать Жана Корбиака, узнать, как он живет и что с ним сталось. Из этого видно, что послание его, в котором он призывал меня к себе, отнюдь не нарушало моих намерений, а только заставило меня немного поспешить с этим путешествием.
Командир никогда не сомневался в моей преданности и готовности всегда и во всем служить ему. Самым ярким доказательством этой его уверенности во мне являлось, конечно, то, что по прошествии четырнадцати лет после нашей разлуки он снова возобновлял наши былые отношения, призывая меня к себе, как в былое время.
И я гордился этим, как высшей наградой, какой я только мог удостоиться во всей своей жизни. Вместе с тем, то, как он призывал меня, и тот путь, каким до меня дошла эта весть, — все это ясно говорило мне, что время трагических событий и всякого рода опасностей еще не миновало.
Это являлось еще большим основанием, чтобы я с величайшей точностью явился в назначенный им день и час на таинственнее свидание с моим начальником и другом. Итак, не теряя ни часа времени, я собрался и пустился в путь с сыном моим Нарциссом, предоставив последнему описать наше путешествие, которое было вместе с тем первым его серьезным морским путешествием.
ГЛАВА IV. Настойчивый друг
— Ну, что? — спросил меня Нарцисс Жордас, когда я снова увиделся с ним, — прочли вы рукопись моего отца?
— Я прочел ее с величайшим интересом и с особым удовольствием, капитан, — поспешил я заявить ему, — и теперь горю нетерпением узнать о том, что сталось с Капитаном Трафальгаром и чем окончилась ваша поездка в Новый Орлеан.
— Я с величайшей охотой готов рассказать вам все это! Но на чем, собственно, мы остановились тогда с вами?
— Вы говорили мне о том, как приехали в гостиницу «Белый Конь», на набережной в Новом Орлеане, и приказали вписать себя, вы и ваш батюшка, в книгу постояльцев под фамилией Парион.
— Ага!.. Ну, помню, помню!.. Теперь, надеюсь, вы и сами прекрасно поняли, почему нам приходилось скрываться под чужим именем? Вы не забыли, конечно, при каких условиях мой отец, а главным образом, его друг, командир Жан Корбиак, покинули четырнадцать лет тому назад Новый Орлеан?! Несмотря на долгий срок, истекший с того времени, приговор военного суда, некогда произнесенный над Жаном Корбиаком, все еще продолжал тяготеть над ним. Не только мне, но и моему отцу было совершенно неизвестно, с какой целью и зачем командир призывал своего бывшего лейтенанта и назначил местом свидания именно известное число, известный поздний час и ту самую площадь, Военный Плац, где, согласно приговору, он должен был быть предан смерти через повешение. Будучи в полном неведении относительно всего этого, отцу было необходимо удержать за собой полнейшую свободу действий, ни в ком не возбудить подозрения и через то самое не навлечь подозрений и на своего друга. Вот почему он и счел нужным прибегнуть ко всем тем мерам предосторожности, о которых я уже вам говорил.
Мы уже около двух недель жили в гостинице «Белый Конь», и однажды, только что успели сесть за стол в общей столовой, где нам подали завтрак вместе с остальными пансионерами почтенной госпожи Верде, как вдруг отворилась дверь, и, к великому нашему изумлению и безграничному огорчению, в комнату вошел… кто бы вы думали? — сам шевалье Зопир де ла Коломб!.. Увы! Это действительно был не кто иной, как он, наш неотвязчивый друг, в своем орехового цвета фраке, белом жилете с маленькими пестренькими цветочками, с крошечной треуголкой, сдвинутой набекрень, неизбежным Грималькеном на ленточке и неразлучной кожаной сумкой через плечо… словом, со всем решительно, что составляло неотъемлемые атрибуты поэта шевалье де ла Коломба.
Первой его заботой, как только он успел занять свое место у стола, было раскланяться самым любезным образом со всеми путешествующими и затем начать с той самой фразы, которую мы уже однажды имели случай слышать из его уст при подобных же обстоятельствах: «Милостивые государи, так как я не имею честь быть вам знаком, то позвольте мне вам представиться — шевалье Зопир де ла Коломб!»
Но в тот момент, когда он только что успел докончить свою священную формулу, взгляд его случайно упал на меня. Он тотчас же узнал меня, и неподдельное чувство живейшей радости отразилось на его бледном, бесцветном лице, заменив собой выражение обычной безразличной любезности, которое, казалось, было ему присуще.
— О, я не ошибаюсь! — воскликнул он, — ни глаза мои, ни мое сердце не обманывают меня!.. Да ведь это мой юный друг, Нарцисс Жордас!.. О радость! О счастье!.. О день albo notau la lapillo, как говорит поэт! Мог ли я ожидать, приехав сюда, что встречу здесь двух мо-их лучших друзей! Да, двух, так как я немало не сомневаюсь, что вижу здесь перед собой господина Ансельма Жордаса, сидящего подле своего прелестного сына, которым он вправе гордиться. Вы извините меня, милостивые государи, — продолжал он, обращаясь ко всем присутствующим, а главным образом к двум своим соседям, сидевшим по правую и по левую его руку, — надеюсь, извините меня, что я таким образом дал полную волю своим чувствам при виде господ Жордасов, отца и сына Жордасов, и не найдете странным с моей стороны, если я оставлю свободным это место и попрошу вас уступить мне местечко подле них!..
С этими словами он встал со своего стула и с распростертыми объятиями направился к нам с лицом, сияющим самой искренней сердечной радостью: что касается нас, то есть отца моего и меня, то оба мы далеко не испытывали такой же радости и восторга при свидании с ним. Не говоря уже о том, что встреча с этим надоедливым, навязчивым человеком уже сама по себе была нам неинтересна; в данном случае и при тех условиях, в каких мы теперь находились, болтливость и навязчивость его становилась еще более тяжелой, неприятной и даже до известной степени опасной, если принять во внимание, что мы были записаны в книге приезжих этой гостиницы под фамилией Парион, а он через каждые два слова, как нарочно, во всеуслышание величал нас нашим настоящим именем.
— Дорогой мой Нарцисс Жордас, как я счастлив, что могу снова обнять вас и прижать вас к моей груди! Милейший мой Ансельм Жордас, вы, как вижу, страдаете глазной болезнью и вынуждены носить темные очки… Будем надеяться, что это не опасно, не серьезно!.. Во всяком случае, вам следует лечиться, обратиться за советом к кому-нибудь из врачей…
— Смею надеяться, что здесь, в Новом Орлеане, есть хорошие врачи-специалисты. Я сегодня же постараюсь разыскать самого лучшего из них и привести его к вам… Кроме того, я вижу, что вы отпустили бороду с тех пор, как мы расстались с вами, и срезали свою косичку!.. Ага!..
— Как видно, и вы заразились местными веяниями, в этой свободной и свободолюбивой стране, и отказались от старых обычаев и привычек нашей старушки Европы!.. Да, да… клянусь честью, я готов согласиться, что вы правы, и весьма возможно, что даже и я вскоре последую вашему разумному примеру и позволю этому посеву возмужалости расти на моем лице, перестав беспощадно истреблять его с помощью острой сверкающей стали… Не правда ли, это сравнение вышло недурно?.. Позвольте мне занести его в мою записную книжку, чтобы при случае можно было воспользоваться им… С этими словами он достал из своего кармана записную книжку и нацарапал в ней свое знаменитое сравнение, которое, по-видимому, особенно понравилось ему самому.
— Но скажите мне, любезный Жордас, вследствие какого ужасного и прискорбного недоразумения я мог потерять вас из виду в Нью-Йорке?.. Разве мы не условились с вами, что вы остановитесь в гостинице «Вашингтон»?! Выйдя из таможни, я отправился прямо туда и, представьте себе мой ужас и отчаяние, когда я не только не нашел вас там, но и после довольно продолжительного ожидания не мог вас дождаться… В тот же вечер, страшно встревоженный, я принялся разыскивать вас, и разыскивал в продолжение нескольких дней кряду по всему городу, обошел положительно все гостиницы Нью-Йорка и всюду спрашивал о вас… Затем, по совету каких-то доброжелательных людей, подаривших меня своим вниманием и своей дружбой, я обратился к полиции, чтобы узнать, не случилось ли с вами какого-нибудь несчастья… Мало того, я поместил даже во всех главнейших органах печати, во всех газетах метрополии объявление, в котором обещал приличное вознаграждение тому, кто сообщит мне какие-либо сведения о господах Жордасах, отце и сыне (Ансельме и Нарциссе).