— Иди к себе, Зеновия, иди к своим детям и не замышляй ничего дурного.
Негритянка на этот раз не заставила повторять вторичного приглашения и скрылась, не сказав ни слова, но со злой и коварной усмешкой на своем безобразном лице. Не придавая никакого особенного значения этому маленькому инциденту, мы распрощались с тетей Клерсиной и вышли из ее дома.
Стоя на пороге своей хижины, Клерсина указала нам направление и рассказала, какой дорогой следует идти, и нам показалось весьма не трудно, следуя ее указаниям, найти дорогу домой. Но вышло иначе. За это короткое время лицо Черного города успело совершенно измениться. Все эти улицы, которые всего какой-нибудь час тому назад были такие шумные и полны бесчисленными группами негров, казались теперь совершенно иными; или же все те эпизоды, которые по пути отвлекали наше внимание, заставляя нас машинально следовать за нашей проводницей, помешали нам хорошенько приметить путь. Как бы то ни было, но оказалось, что мы положительно не могли разобраться в этих совершенно однородных крошечных улицах, переулках и закоулках, где теперь все — и люди, и предметы, было объято мертвым сном, в который все это погрузилось разом, точно по мановению волшебного жезла. Однако, на первых порах мы все еще не теряли надежды отыскать дорогу, хотя бы ощупью. Но, пробродив более получаса в этом сонном и темном лабиринте, мы волей-неволей должны были сознаться, что заблудились, и что вряд ли сумеем выбраться отсюда. Все эти переулочки и проулочки так походили друг на друга, что мы не могли различать их. Мы даже не знали теперь, в каком направлении находится город, через который нам следовало пройти прежде, чем добраться до набережной. Мы уже в третий раз возвращались все на один и тот же перекресток, в чем убеждались по большому каменному столбу, стоявшему тут. К довершению всяких бед, все небо заволокло тучами, так что у нас не было даже возможности определить направление по звездам. Ввиду столь затруднительного положения мы поневоле должны были обратиться с просьбой указать нам дорогу к какому-нибудь из благосклонных обитателей этих жалких хижин, вдоль которых мы теперь шествовали в унылом молчании.
Но у нас не хватало духа войти и разбудить кого-нибудь из этих несчастных, чтобы попросить у них услуги. Тем не менее, мы готовы были уже решиться и на это, когда какая-то светящаяся точка у порога одной из этих лачуг привлекла наше внимание. Подойдя ближе, мы смутно различили во мраке этой южной ночи фигуру человека, раскуривавшего трубку. Это был столь нежданный, благоприятный случай, что мы, конечно, не преминули воспользоваться им. Огонек его трубки являлся для нас в данный момент поистине спасительным маяком.
— Не будете ли вы столь добры, любезный мой, указать нам дорогу в город и направление набережной? — обратился отец к курящему, останавливаясь перед ним.
Странное дело, но этот столь простой и естественный, по-видимому, вопрос поверг его в неописанное удивление. Он вскочил на ноги с такой поспешностью, как бы под влиянием совершенно неожиданного, сильного впечатления, и тогда мы с отцом увидели, что это был человек громадного роста. Недоумение его можно было сравнить только с недоумением и оторопью спящего, внезапно пробужденного каким-нибудь необычайным светом и треском, или же человека рассеянного и задумчивого, погрузившегося в свои мысли и вдруг неожиданно получившего легкий удар по плечу. Правда, лицо его совершенно исчезало во мраке, скрытое под громадными отвислыми полями широкополой соломенной шляпы, благодаря которой, вероятно, нельзя было бы различить его черты даже и тогда, если бы ночь не была такой темной, как теперь. Отец мой, видя, что на его слова не последовало решительно никакого ответа, слегка повысил голос и повторил еще раз свою просьбу.
— Очень охотно! — отозвался на этот раз незнакомец с сильным акцентом креола в выговоре. — Очень охотно, — повторил он, — я провожу вас до конца этой улицы, а затем вам останется только идти все прямо в том направлении, которое я укажу вам…
С этими словами он зашагал вместе с нами вдоль темной улицы.
— Вы, вероятно, приезжие в Новом Орлеане? — осведомился он, продолжая идти вперед.
— Да, — довольно сухо, как мне показалось, ответил ему моей отец, как известно, вообще не терпевший расспросов.
— Поздно же вы задержались в Черном городе; в это время здесь все мануфактуры закрыты и все дела закончены. Но вы, вероятно, имели надобность повидать кого-нибудь из этой черномазой орды? — добавил он презрительным тоном.
На этот раз мой отец не счел даже нужным ответить хотя бы односложно.
— Вы сказали сейчас, что желали бы выйти на набережную! Вероятно, вы остановились или у «Белого Коня» или у «Золотого Льва»? — продолжал настойчиво расспрашивать незнакомец.
Но отец опять не отвечал ни слова. Меня уже начинало тяготить это упорное молчание с его стороны, казавшееся мне неловким, и я думал, что отцу не мешало бы быть повежливее и полюбезнее с человеком, который беспокоился ради нас и согласился в такое время проводить нас. Но незнакомец, по-видимому, нимало не смущался этим странным, как ему должно было казаться, поведением моего отца.
— Не были ли вы сейчас у Клерсины? — продолжал он расспрашивать. — Зеновия Пелле только что говорила мне, что у Клерсины были гости, двое белых. Вы, вероятно, были там, чтобы повидать того маленького мальчика, который находится на ее попечении? Может быть, этот хорошенький мальчик ваш? Вы моряк, как я полагаю?
Но и на эти вопросы опять не последовало никакого ответа. По совести говоря, и я теперь начинал находить эти расспросы по меньшей мере неделикатными и нескромными.
В этот момент мы дошли до конца улицы. Здесь было почему-то светлее, или же глаза мои уже успели попривыкнуть к этой темноте, но только здесь я мог убедиться, что наш проводник был мулат. Он был не только громадного роста, что я успел уже заметить раньше, но, кроме того, был сложен, как настоящий Геркулес, и, странное дело, вместо того, чтобы чувствовать себя обиженным нашим упорным молчанием, этот странный человек стал по отношению к нам только еще предупредительнее и любезнее.
— Вот ваша дорога, — сказал он, указывая рукой влево, — вам теперь стоит только дойти до этой церкви, колокольню которой вы видите отсюда, и затем идти все по большой дороге. Она выведет вас прямо на деревянный мост и затем на улицу Дофина. Если желаете, я могу проводить вас туда.
— Благодарю, — проговорил мой отец, — теперь я припоминаю и сам дорогу, спокойной ночи, очень вам благодарен! — ускорив шаги, отец увлек и меня за собой, оставив любознательного великана на перекрестке, с широко расставленными врозь ногами, в недоуменном удивлении.
Я молча шагал за отцом, инстинктивно чувствуя, что его не следует ни о чем расспрашивать, но при этом заметил, что он часто оборачивался, как бы для того, чтобы убедиться, что за нами не следят. Его тревога и беспокойство были при этом до того очевидны, что я наконец решился его спросить, чего он, собственно, опасался; но сделал я это лишь после того, как мы миновали церковь и вышли на большую дорогу. Когда отец заговорил, то меня поразил его изменившийся голос.
— Человек этот, — проговорил он, — именно тот, кого из числа всех людей я менее всего желал бы встретить здесь. И я теперь невольно спрашиваю себя, не лучше ли было прямо пустить ему пулю в лоб… Что-то говорит мне, что этот мерзавец узнал меня. Зовут его Вик-Любен — это самый отъявленный мерзавец всей Северной и Южной Америки, прощелыга, способный решительно на все!
Я старался доказать моему отцу, как невероятно, в сущности, предположение, чтобы незнакомец мог узнать его с этой густой бородой, не говоря уже о темных очках, да еще в такой темноте, при которой едва можно было отличить человека от дерева или куста.
Но, несмотря на мои уверения, мне самому что-то плохо верилось, чтобы это было так, как я говорю; какое-то смутное предчувствие неотступно твердило мне, что незнакомец узнал голос отца в тот момент, когда тот спросил у него дорогу.
Как бы там ни было, однако за нами не следили, — это можно было сказать с уверенностью, так как для полной уверенности мы простояли, притаившись в темноте одной улицы, некоторое время и убедились, что никто не идет за нами следом.
После этого мы уже более спокойно продолжали путь, а четверть часа спустя достигли улицы Дофина, затем через площадь вышли на набережную и добрались до нашей гостиницы «Золотой Лев».
ГЛАВА VI. Розетта
Мысль переступить порог женского монастыря невольно внушала мне какое-то чувство робости, застенчивости и смутное предчувствие чего-то особенного, совершенно еще нового для меня. Чувство это ничуть не ослабело и не изменилось при виде длинной белой стены каменной ограды монастыря, на которой ослепительно отражались беспощадные лучи тропического солнца, и длинного ряда высоких окон с железными решетками, сквозь которые ничего нельзя было разглядеть. Я боязливо дернул звонок. На него отозвалась довольно неприветливая и суровая сестра-привратница, которая, подробно расспросив, кто мы, откуда и зачем пришли, наконец соблаговолила впустить в приемную, а сама пошла осведомиться, можно ли видеть настоятельницу.
Несмотря на столь ранний час, в этой зале, украшенной резьбой из полированного ореха, с большими кисейными занавесками и плетеными соломенными стульями, было уже несколько других посетителей. Несколько воспитанниц, окруженных родственниками или близкими друзьями, сидели отдельными группами по разным углам залы, оживленно разговаривая вполголоса. В первый момент все они показались мне сестрами-близнецами — до того похожими делали их черные форменные платья, большие фартуки и гладко зачесанные назад волосы. Разговор шел шепотом; глаза у всех были опущены вниз. Скоро я понял причину этого таинственного шепота и опущенных глазок: в углу, у маленького столика, сидела неподвижно, с книжкой в руке, бледная и тонкая, как маленькая восковая свеча, еще не старая монахиня. Это была сестра-наблюдательница (soeur-ecoute). При нашем появлении она на мгновение подняла свой ясный, холодный взгляд, затем тотчас же снова опустила его на свой молитвенник, но, несмотря на то, что она, по-видимому, вовсе не занималась более нами, — этот минутный взгляд ее холодных глаз произвел на меня такое впечатление, как будто ни одно слово, ни одно движение, ни один взгляд не ускользали от нее и толковались ею скорее в дурную, чем в хорошую сторону. Я невольно стал осмотрительнее и старался держаться как можно лучше, как бы опасаясь вызвать неодобрение этой бледной, молчаливой монахини.
Мне уже начинало казаться, что ожидание наше продолжается слишком долго. Но вот я заметил, что все эти глазки не все время опущены, что они на мгновение вскидывались на нас, — и тогда я улавливал живые, любопытные взгляды, быстро скользившие по двум незнакомцам, вооруженным, как говорится, с головы до пят. Едва успел я заняться этими наблюдениями, как явилась сестра-привратница, на этот раз уже не столь суровая, и объявила отцу, что мать-настоятельница согласна принять нас.
Ожидая найти в ней вторую сестру-наблюдательницу, но только еще более строгую и грозную, я с сожалением покинул приемную, где, наряду с бледной монахиней, было немало хорошеньких молоденьких учениц, с приветливыми смеющимися глазками, изредка взглядывавшими на нас. Но я ошибся в своих ожиданиях, ошибся жестоко. Между безжизненной, холодной и скорее недоброжелательной надзирательницей и милой, приветливой женщиной, встретившей нас в маленькой гостиной, не было решительно ничего общего, кроме одежды. Она пригласила нас сесть и затем любезно осведомилась у отца о цели его посещения.
— Я — капитан Жордас, — заметил он, — и явился сюда от имени коменданта Корбиака взять Розетту, которую должен отвезти к нему вместе с братом ее Флоримоном!
При этих словах веселое, приветливое выражение лица матери-настоятельницы заметно изменилось.
— Розетту! — воскликнула она, — вы хотите отнять у меня Розетту? — Но тотчас же овладев собою и тем чувством огорчения, какое, по-видимому, причиняла ей эта мысль, она тихо вздохнула и продолжала:
— Да, конечно, этого следовало ожидать: мы не вправе были рассчитывать сохранить ее у себя навсегда. Но не скрою от вас, нелегко решиться расстаться с таким ребенком, как она. И я надеялась, что она останется с нами еще года два-три… Это такая милая, добрая, ласковая девушка, что все здесь любят ее… Но, да будет воля Божья! — При этих словах настоятельница не могла удержаться от глубокого вздоха. Затем, помолчав немного, с печальной улыбкой она продолжала, — вас, вероятно, удивляет, капитан Жордас, что вы встречаете во мне, в монахине, так мало отречения от земных привязанностей?! Но вы, как моряк, видавший много горя в жизни, должны понимать, как тяжело и трудно расставаться с теми, кого любишь, и кто вам дорог… У меня останется, по крайней мере, хоть то утешение, что моя Розетта покидает нас, чтобы утешить своего уважаемого, прославленного отца!..
— Увы, сударыня! — печально заметил мой отец, — я сильно опасаюсь, что ей недолго суждено радоваться и утешать его!
— Что вы говорите! — воскликнула настоятельница.
— Командир серьезно болен, и болезнь его не из числа тех, от которых излечиваются. Если верить сведениям, полученным мною от Клерсины, той преданной женщины, которую вы, верно, знаете, то ему осталось жить очень недолго. Призывая меня и детей к себе, он, очевидно, намерен обнять и благословить их в последний раз.
— Боже! — воскликнула монахиня, — какую страшную вещь вы сообщили мне! Как! Неужели этот великий патриот, этот великодушный, благородный человек, этот отважный защитник французских интересов, Жан Корбиак, должен умереть? — И в голосе ее звучала глубокая непритворная скорбь. — Да, капитан, это для нас ужасно печальная новость! На него была вся наша надежда! Все мы, кто только любит свою родину, не может примириться с мыслью, что Луизиана отошла от Франции; все мы рассчитывали только на него, утешая себя мыслью, что рано или поздно обстоятельства вернут нас родной стране!.. Я знаю, вы любите его, капитан, и воздаете ему должное. Я верю, но вы не можете себе представить того, что испытываем мы, видя, что наша родная страна, та страна, где вы родились, где живете, где умерли и похоронены ваши родители, безвозвратно переходит в руки чужеземцев. А сообщая нам, что Жана Корбиака не станет, вы говорите нам другими словами, что мы навек отторгнуты от Франции, и что нам уже больше не вернуться к ней!..
При этих словах бедная женщина горько заплакала.
— А скоро ли вы думаете увезти от нас нашу дорогую Розетту? — вдруг спросила она, делая над собой усилие, чтобы вернуться к настоящей причине нашего посещения.
— Поверьте, — сказал отец растроганным голосом, — что мне крайне прискорбно не дать вам даже времени освоиться с мыслью о разлуке с Розеттой. Но я имею от него строжайшее предписание и не смею промедлить ни часу: я должен тотчас же увезти ее. Такова воля ее отца, Жана Корбиака!
Меня невольно поразило то особое уважение, то благоговение, с каким отец мой произнес это имя после того, что ему сказала настоятельница.
Выслушав отца, монахиня подошла к шнурку сонетки и дернула его.
— Пришлите сюда девицу Дюпюи! — приказала она явившейся на зов сестре.
— Сударыня, — вежливо заметил отец не без некоторого колебания, когда монахиня уже вышла, чтобы исполнить приказание настоятельницы, — быть может, мы здесь будем лишними теперь?..
— Ах, нет, нисколько! — возразила она, — я хочу передать ее вам с рук на руки. Пусть она сразу научится вполне доверять другу своего отца. Не бойтесь, что она откажет вам в этом: я знаю Розетту и вперед поручусь вам, что она сумеет оценить вашу дружбу к ее отцу!
Спустя немного времени в комнату вошла высокая, стройная девушка лет шестнадцати. Мне показалось в первую минуту, что это была одна из тех, кого я уже видел минут десять тому назад в приемной зале: та же строгая, гладкая прическа, тот же простой, черный наряд и те же опущенные глаза.