Она оказывается посередине, после «Генриха V» и «Зимней сказки» и перед «Как вам это понравится», «Цимбелином» и «Мера за меру». Но это название на листе бумаги кажется мне огромным, как рекламный щит. «Двенадцатая ночь». И не имеет значения, хочу ли я на этот курс. Я просто не смогу встать и прочесть слова из этой пьесы. Это противоречит идее чистого листа.
Профессор Гленни какое-то время рассказывает об этих пьесах, тыкая в написанные маркером названия с таким энтузиазмом, что они стираются.
– Что я люблю в этом курсе больше всего, так это то, что мы, по сути, даем темам, то есть самим пьесам, нас выбирать. Декан поначалу отнесся скептически к подобной непредсказуемости в академическом образовании, но, похоже, получается всегда достаточно хорошо. Посмотрите на эту выборку, – он снова указывает на список. – Кто-нибудь может озвучить тему этого семестра на основании данных пьес?
– Это все комедии? – предполагает девчонка с кручеными волосами.
– Интересное предположение. В «Зимней сказке», «Мере за меру» и «Цимбелине» хоть и довольно много юмора, все же они считаются не столько комедиями, сколько проблемными пьесами, саму эту категорию мы обсудим позднее. В «Генрихе V» тоже довольно много смешного, но это тоже довольно серьезное произведение. Еще предположения есть?
Все молчат.
– Я дам подсказку. Наиболее очевидно это в пьесах «Двенадцатая ночь» и «Как вам это понравится», это действительно комедии, но в то же время они задевают довольно глубокие чувства.
Снова тишина.
– Ну же. Вы люди образованные, наверняка кто-то ходил хотя бы на одну из этих пьес. Кто видел «Как вам это понравится» или «Двенадцатую ночь»?
Я осознаю, что подняла руку, когда становится уже поздно – профессор Гленни меня увидел и кивнул, и я заметила его горящие и полные любопытства глаза. Я хочу сказать, что подняла руку по ошибке, что временно вернулась та старая Эллисон, которая тянула на занятиях руку. Но как-то не выходит, и вместо этого я выпаливаю, что видела прошлым летом «Двенадцатую ночь».
Профессор Гленни делает паузу, словно ждет, что я продолжу свою мысль. Но все, мне больше нечего сказать. Возникает неловкое молчание, как будто я призналась в алкоголизме на собрании Дочерей Американской революции.
Но он от меня не отстает:
– Что в данной пьесе служит основным источником напряжения и юмора?
На краткий миг я оказываюсь не в чрезмерно натопленном классе в зимнее утро. Жаркий вечер в Англии, я у канала в Стратфорде-на-Эйвоне. А потом в парижском парке. А потом снова здесь. И во всех трех местах ответ одинаков.
– Все выдают себя не за тех, кто они есть на самом деле.
– Спасибо?..
– Эллисон, – заканчиваю я. – Эллисон Хили.
– Эллисон. Возможно, твое обобщение чуть-чуть чрезмерно, но в данном случае оно попадает в самую точку, – он поворачивается к доске и пишет: «Меняющаяся личность, меняющаяся реальность». И отмечает что-то еще на своем листке.
– Итак, прежде чем мы разойдемся, последний организационный момент. Мы не успеем полностью прочесть вместе все пьесы, хотя понадкусываем многое. Я вроде бы уже высказался на тему изучения Шекспира в одиночку, так что я хотел бы, чтобы оставшееся вы читали друг с другом по ролям. И это обязательно. Разбейтесь, пожалуйста, по парам прямо сейчас. Если вы в списке кандидатов, выбирайте партнеров только в пределах этого списка. Эллисон, ты уже не в нем. Как видишь, участие в работе у нас вознаграждается.
Из-за этого деления возникает суматоха. Я оглядываюсь. Рядом со мной оказывается вроде бы нормальная девчонка в очках «кошачий глаз». Можно ей предложить.
Но можно и уйти. Хоть меня и взяли, я все равно могу отказаться и предоставить свое место кому-нибудь другому.
Но по какой-то причине я не делаю ни того, ни другого. Отвернувшись от той девчонки, я смотрю за спину. Там этот парень, Ди, и на него никто не обращает внимания, как на непопулярного полного мальчишку, которого никто никогда не возьмет в свою команду играть в кикбол. У него такой смущенный вид, словно он знает, что его никто не выберет, а сам он тоже не хочет никому причинять неудобств. Так что когда я спрашиваю его, хочет ли он читать со мной, на его лукавом лице на миг появляется искреннее удивление.
– Так уж сложилось, что мой список танцев пока еще почти пустой.
– Это значит да?
Он кивает.
– Хорошо. Но у меня одно условие. Ну скорее просьба. Впрочем, даже две.
Ди сначала хмурится, а потом его брови взмывают так высоко вверх, что скрываются под волосами.
– «Двенадцатую ночь» я вслух читать не хочу. Ты можешь делать это один, а я послушаю, я тогда сама прочту целиком другую пьесу. Или возьмем в прокат экранизацию, и будешь читать с актерами. Я просто не хочу цитировать оттуда ни слова.
– А в классе ты как будешь решать эту проблему?
– Разберусь как-нибудь.
– А что у тебя против этой «Двенадцатой ночи»?
– А это как раз вторая просьба. Не хочу даже разговаривать об этом.
Он вздыхает, словно обдумывая.
– Ты кто, цаца или примадонна? С примадонной я еще смогу работать, а на цац у меня времени нет.
– Думаю, что ни то, ни другое. – Ди смотрит на меня с недоверием. – Всего одну пьесу, клянусь. Уверена, что ее можно найти на диске.
Он долго смотрит на меня, словно делая рентген, чтобы увидеть мою реальную сущность. Потом приходит к заключению, что со мной все в порядке или же что у него просто нет выбора, закатывает глаза и громко вздыхает.
– Вообще-то есть не одна версия «Двенадцатой ночи», – внезапно его голос и манера речи совершенно меняются. Даже лицо становится по-учительски серьезным. – Есть фильм с Хеленой Бонэм Картер, она просто восхитительна. Но если уж пускаться на такой обман, лучше брать сценическую версию.
Я смотрю на него, офигевая. Он – на меня, а потом уголки его губ поднимаются в едва заметной ухмылочке. И я понимаю, что верно сегодня сказала: все выдают себя не за тех, кто они есть на самом деле.
Двадцать один
Февраль
Колледж
В течение нескольких недель после начала семестра мы с Ди пытались встречаться в библиотеке, но на нас косо смотрели, особенно когда он восклицал что-нибудь на разные голоса, а они у него были действительно разные: торжественный английский акцент в роли Генриха, смешной провинциальный ирландский – хотя он, наверное, пытался изображать уэльский, когда читал за Флюэллена, вычурные французские говоры от лица французских персонажей. Я же с акцентами не заморачиваюсь. Мне хватает просто все правильно прочитать.
В общем, в библиотеке на нас слишком часто шикали, и мы перебрались в студенческий центр, но там стоял такой шум, что Ди меня не слышал. Он читал так хорошо, что вы бы подумали – он учится на театральном. Хотя я предполагаю, что на самом деле – на историческом или политологии. Он мне сам не говорил: мы просто читаем, не общаемся. Но я мельком видела его учебники, у него там одни тома по истории рабочих движений или трактаты о формах правления.
Так вот, прямо перед тем, как начать вторую пьесу, «Зимнюю сказку», я предлагаю ему перейти в мою комнату, где после обеда обычно спокойно. Ди долго смотрит на меня, но потом соглашается. Я говорю, чтобы заходил к четырем.
Я выкладываю на блюдо печенье, которое продолжает слать мне бабушка, и завариваю чай. Я понятия не имею, чего Ди ждет, но я впервые приглашаю кого-то к себе в гости, хотя я и не уверена, можно ли в данной ситуации рассматривать его как гостя.
Но, увидев печенье, Ди ехидненько улыбается. Сняв куртку, он вешает ее в шкаф, хотя я свою бросила на стул. Потом он скидывает ботинки. И осматривается.
– У тебя часы есть? – интересуется он. – А то мой телефон сдох.
Я встаю и показываю ему коробку с будильниками, которые я убрала обратно в шкаф.
– Выбирай.
Он долго рассматривает коллекцию и останавливается на часах ар-деко из красного дерева сороковых годов прошлого века. Я показываю, как они заводятся. Ди спрашивает, как поставить будильник. Я объясняю. Он заводит его на пять пятьдесят и говорит, что к шести ему на работу в столовку. Читаем мы обычно не дольше получаса, так что я не знаю, зачем ему заводить будильник. Но молчу. На эту тему. И на тему его работы, хотя мне и любопытно.
Ди садится на стул возле моего письменного стола. Я – на свою кровать. Он берет со стола тубус с плодовыми мушками и рассматривает их с некоторым удивлением.
– Это дрозофилы, – объясняю я. – Я развожу их для уроков биологии.
Он качает головой.
– Если не хватит, обращайся, у моей мамочки на кухне их полно.
Я хочу спросить, где эта кухня. Откуда он. Но мне кажется, что Ди к этому не расположен. Или я. Может, заводить друзей – это особый навык, а я тот урок пропустила.
– Ладно, пора работать. До встречи, дроздофилы, – говорит он насекомым. Я не поправляю.
Мы читаем начало «Зимней сказки», там хорошая сцена, когда Леонтес психует, подозревая Гермиону в измене. Когда мы заканчиваем кусок, Ди убирает Шекспира, и я думаю, что он сразу пойдет, но он достает другую книгу, некого Маркузе[36]. И бросает на меня мимолетный взгляд.
– Налью еще чаю, – говорю я.
И мы молча занимаемся. Это прикольно. В пять пятьдесят звонит будильник, Ди собирается на работу.
– В среду? – спрашивает он.
– Да.
Через два дня все повторяется, печенье, чай, он здоровается с «дроздофилами», читаем вслух Шекспира, молча учимся. Не разговариваем. Просто работаем. В пятницу в комнату входит Кали. Она впервые видит в моей комнате Ди – да и вообще кого-либо – и пристально смотрит на него. Я представляю их друг другу.
– Привет, Ди. Рада познакомиться, – она внезапно начинает заигрывать.
– Нет, это я рад, – отвечает он с преувеличенным воодушевлением.
Кали смотрит на него и улыбается. Потом подходит к шкафу и достает бежевое пальто и рыжевато-коричневые замшевые ботинки.
– Ди, можно у тебя кое-что спросить? Как думаешь, эти ботинки можно надеть с этим пальто? Не слишком однотонненько?
Я смотрю на Ди. На нем светло-голубые спортивные штаны и футболка, на которой блестками написано «Я ВЕРЮ». Я уж не знаю, почему Кали признала его экспертом в сфере моды.
Но Ди сразу включается:
– Ой, детка, ботинки отличные. Может, мне даже придется их у тебя отобрать.
Я несколько шокирована. Ну, я давно поняла, что он нестандартной ориентации, но впервые слышу его пародийно-гламурный гейский говор.
– Ой, нет, – отвечает Кали, и теперь к ее странной манере ударять слова добавляется легкая интонация калифорнийской тупой блондинки. – Они мне обошлись баксов в четыреста. Можешь просто поносить взять.
– Ах, какая ты куколка. Но у тебя-то ножки как у Золушки, а у старины Ди – как у ейных страшных сводных сестер.
Кали смеется, они еще какое-то время говорят о моде. Мне как-то не по себе. Я, наверное, никогда и не задумывалась, что Ди этим так интересуется. А Кали сразу поняла. У нее как будто специальный радар есть, благодаря которому что-то понимаешь о людях и можешь с ними подружиться. Меня-то одежда не интересует, но сегодня, когда звенит будильник и Ди начинает собираться, я показываю ему последнюю юбку, которую прислала мне мама, и интересуюсь, не слишком ли она, на его взгляд, строгая. Но Ди на нее едва смотрит.
– Нормальная.
После этого Кали начинает появляться чаще, они устраивают «Проект Подиум», и Ди разговаривает с ней этаким голоском. Я списываю это просто на то, что у них общая тема для разговора. Но потом, через несколько дней, на выходе мы сталкиваемся с Кендрой, я их знакомлю. Кендра оценивает его, как обычно, улыбается, как стюардесса, тоже как обычно, и спрашивает, откуда Ди.
– Из Нью-Йорка, – отвечает он. Я задумываюсь. Мы с ним знакомы уже почти три недели, и только сейчас я начинаю узнавать основные факты из его биографии.
– А именно?
– Из центра.
– А именно?
– Бронкс.
Улыбка стюардессы пропадает, губы вытягиваются в тонкую линию, как будто ее нарисовали карандашом.
– Типа из Южного? Ты, наверное, очень рад, что попал сюда.
Теперь Ди окидывает Кендру оценивающим взглядом. Они смотрят друг на друга как собаки, наверное, из-за того, что оба темнокожие. У него откуда-то берется новый голос, не тот, каким он говорил со мной или Кали.
– Ты из Южного Бронкса?
Кендре это даже слышать как-то противно.
– Нет! Из Вашингтона.
– Где постоянно дожди и дерьмище?
Дожди и дерьмище?
– Нет, не штат Вашингтон. Столица.
– А. У меня там кузены живут. В Анакостии. Черт, будь здоров там районы бандитские. Даже хуже, чем наш. И стреляют в школе каждую адову неделю.
Кендра в ужасе.
– Я в Анакостии не бывала ни разу. Я живу в Джорджтауне. А училась в «Сидвел френдз», той же школе, что и дочери Обамы.
– А я в «Саут-Бронкс-Хай». Самая дебильная школа в Америке. Слыхала о ней?
– Нет, боюсь, что нет, – она бросает взгляд на меня. – Ну, мне надо идти. Мы скоро с Джебом встречаемся. – Джеб – это ее новый парень.
– Ну, до встречи, подружка, – кричит Ди, когда Кендра скрывается в своей комнате. Ди надевает рюкзак, сотрясаясь от смеха.
Я решаю проводить его до столовой, может, и поем там для разнообразия. Одной ужинать отстойно, но не вечно же бурито из микроволновки питаться. Когда мы спускаемся, я спрашиваю Ди, действительно ли он учился в «Саут-Бронкс-Хай».
Отвечает он снова голосом Ди. По крайней мере того Ди, которого я знаю.
– Я не уверен даже, существует ли такая. Я ходил в спецшколу. А потом меня выцепили – со стипендией – на подготовительный курс в одну частную, которая даже подороже будет, чем «Сидвел френдз». Вот тебе, Мисс Спесивость.
– Почему же ты не сказал ей, где учился?
Ди смотрит на меня и отвечает – снова тем же голоском, которым разговаривал с Кендрой.
– Ну, если уж телочки так хотят видеть во мне отребье из гетто… – он делает паузу и переключается на слащавую и развязную гейскую интонацию – или супергомика… – следующее он говорит глубоким голосом, каким читает Шекспира, – я не возьму на себя обязанность лишать их этих иллюзий.
Мы подходим к столовке, и я начинаю думать, что мне надо бы ему что-нибудь сказать. Но я не совсем знаю что. В итоге я просто спрашиваю, какое в следующий раз лучше печенье, с шоколадной крошкой или датское. Бабушка мне оба вида прислала.
– Печенье я принесу. От мамы получил домашнее с мелассой.
– Хорошо.
– Ничего хорошего. Она войной пошла. Не может допустить, чтобы ее обошла чья-то бабушка.
Я смеюсь. Звук выходит такой странный, как будто завели старую машину, которая долго простояла в гараже.
– Моей бабушке мы этого не скажем. Если она примет вызов и напечет сама, мы можем отравиться. Хуже нее никто во всем мире не готовит.
У нас устанавливается строгий распорядок. Каждый понедельник, среду и пятницу печенье, чай, будильник, Шекспир, занимаемся. О себе мы все еще почти не говорим, но иногда просачиваются какие-то мелочи. Его мама работает в больнице. Родных братьев и сестер нет, но кузенов триллиарды. Получает максимальную стипендию. Он нехило влюблен в профессора Гленни. Степени у него будет две – по истории и литературе, может, дополнительное образование в политологии. Когда Ди скучно, он напевает, а когда серьезно увлечен тем, что читает, накручивает волосы на указательный палец так крепко, что кончик розовеет. И, как я и заподозрила в день нашего знакомства, он умен. Он сам такого не говорит, но это очевидно. Он единственный во всем классе получил пятерку у профессора Гленни за первое сочинение по «Генриху V»; объявив об этом, он зачитал отрывки, чтобы показать нам, к чему стремиться. Ди было стыдно, мне тоже как-то не по себе, но поклонники Гленни смотрели на Ди с такой неприкрытой завистью, что почти оправдывало это публичное чтение. Я же получаю заслуженные четверки за сочинения о Пердите и на тему о потерях и находках.
Я тоже рассказываю Ди о себе какие-то мелочи, но в половине случаев ловлю себя на том, что сортирую, что говорить, а что нет. Он мне нравится. Правда. Но я стараюсь придерживаться своего обещания про чистый лист. Хотя мне все же интересно было бы спросить его мнения насчет Мелани. Я послала ей свое первое произведение из гончарной мастерской с запиской, что полностью переиначила свое расписание. Отправила «Срочной почтой», прошла неделя, но она никак не отреагировала. Тогда я позвонила, убедиться, что все дошло – это была просто дурацкая самодельная чашечка, но покрытая красивой бирюзовой глазурью – подруга извинилась, что не ответила, сказала, что была очень занята.