– Я тут даже подарок принес… Вам обоим, – указал Толян на магнитолу в углу комнаты. – Подарок принес, а радости у молодых не вижу. И самому невесело. Ну, со мной все понятно, как-никак, друга пропиваю. Да и тебя… – обратился Толян к Марине, и разлив по бокалам вино, взяв свой и держа его в руке, спокойно, как у себя дома прилег на локоть, не спуская глаз с Марины. – И горько мне… Ох, горько! – подмигнул он.
Марина, испугавшись Толяна, его вальяжности и даже бесцеремонности, подскочила на месте как ужаленная и буквально вдавилась в Алексея:
– Не свадьба же…
– А с каких пор нам повод нужен? – погладил тот ее руку. Всю дорогу он представлял, как она обрадуется этой помолвке, счастливая, ласковая, благодарная. И вдруг – дерганья, нервные интонации… Кому как не ему знать: уж если женщина жаждет любви, – скрывать этого не будет! Да и зачем? Вон Татьяна! жаждала так жаждала, – весь город знал, весь зал любовался! А Марина? Ну как ей объяснить, что мужское самолюбие – дело обычное, ну хочется иногда, чтоб весь мир видел, как ты любим и желанен, чтобы тот же Толян слюнки глотал… Эгоизм? – разве чуть-чуть, торжества ради! Вполне допустимый, вполне понятный. Ему ли не знать, не восхищаться полнотой и накалом Марининой любви! Ему ли не знать, какой жаркой и страстной бывает эта любовь! О! Он единственный посвящен в эту тайну! Не первый, второй, третий – единственный! И готов служить этой тайне как жрец, как избранный. Но жрецу Богиня нужна, чтобы все глаза на нее, а Марина… – Мариш, скажи что-нибудь… – почти расстроился Алый.
– Я скажу! – вмешался Толян, вернувшись в исходное, сидячее положение. – За любовь!
К вину, и алкоголю вообще, Марина относилась спокойно, точнее, никак не относилась. Сок – и тот вкуснее. Но слишком уж не заладилось с этой помолвкой, а ребята старались, готовились: цветы, угощения, подарок даже… Да и повод вроде серьезный, прямо к ней относящийся. Марина зажмурилась и… бр-р-р, – выпила.
– Между прочим, в России обычай был: невеста угощала гостя чарочкой водки, а гость целовал ее в уста сахарные, – зачем-то сообщил Толян.
– Пусть он уйдет, – испуганно прошептала Алому Марина. – Пусть уйдет.
– Да брось ты! Ну, обалдел мужик… Ты, вон, какая! Как не вздуреть!
– Товарищи жених и невеста! Вы целоваться будете? Или помолвка отменяется? Невеста-то, похоже, не готова. А на свадьбе пред честным народом, как?
– Пред честным народом как раз легче, – буркнула Марина.
– А какая разница? – подбадривал ее Алый. – Нам-то что? Ты ж моя…
– Не хорошая я, не хорошая! – оборвала его Марина, чуть не плача. Ей хотелось убежать, пропасть, провалиться: что-то нехорошее, пугающее носилось в воздухе, но что, почему – она не знала.
– Не хорошая... Замечательная! Чудная! Восхитительная… – шептал, успокаивая Алый. – Просто разволновалась, не ожидала, устала… – ворожил он, осыпая ее солнечными бликами лучистых полуулыбок, обволакивая сиянием небес и волнами нежности. Воля оставляла разум Марины, покоряясь горячему шепоту… – Не бойся любить, не бойся быть любимой... – заклинал голос Алого, шелестели цветы, глухим эхом вторили утонувшие в зарослях заделанных трещин стены, «не бойся…»… и чей-то голос шептал «Манон»… Нежные пальцы Алого скользили по ее плечам, шее, отводили длинные локоны, расстегивали крохотные пуговички… и еще чьи-то пальцы. Хмель окутывал сознание, мысли туманились… «радоваться надо… немногим такое счастье дается…»
И свет погас, и запахло свечами… С потолка на стены, на покрывало, на чайную розу шелковистого платья, поползла, оживая, многолапая тень… разинув много- и гнилозубую пастью… Что-то шелестело, шуршало, слетаясь на покрывало… что-то похожее на стаю, на черные всполохи, желтые отсветы… на извивающуюся, на красном, серую массу... на двух прислужников с мутными водянистыми взглядами… на приготовления к дикому ритуалу… И нужно было бежать, но ужас парализовал тело. И нужно было кричать, но, как ни разевала Марина рот, как ни напрягала горло, – только и вырвалось срывающимся хрипом: «Алеша, Алый, Аленький…» Прислужники переглянулись и сгинули. В комнате снова стало светло, монстр исчез, не успев ее поглотить, негромкая музыка сменилась шипением, кто-то в коридоре негромко разговаривал, кажется, ругался, уходил, возвращался, но все уже было не то, – не те время и пространство, куда запросто, как к себе домой, возвращался Алый.
Ночью у Марины начался жар, на следующий день добавились бред и метания. Все выходные Алексей, как заботливая нянька, поил ее сладким чаем и пичкал оставшимися яствами и беспомощными то ли утешениями, то ли оправданиями: ну ничего ж не случилось, Мариш! ничего такого, чтобы стоило твоих нервов. Дурацкая шутка – и только. Но лучше не становилось. Ни ему, ни Марине.
***
Выздоровление шло тяжело. «Вы что, не хотите поправляться?», – задумчиво спрашивал врач. Марина хотела, но для этого нужно было скинуть кошмар случившегося, извести, изгнать его. Меж тем Алексей как будто боялся оставить ее одну, заботился, переживал, а Марина даже благодарности не чувствовала – только холод однажды разверзнувшейся бездны. Но разве виновато солнце, что греет, разве виновато небо, что манит? Разве виноват был Алеша в ее ненормальной, болезненной привязанности к нему?
Встреча третья. Глава 19. Деревня
Близость и глубина бездны могут так заворожить человека, что он уж и не заметит, как его корпус подастся вперед, а рука оставит спасительную зацепку, и что-то в нем даже обрадуется плавному соскальзыванию. Потому-то и разница между приближением к бездне и самим падением – невелика. И если уж повезло удержаться на самом краю, – впейся пальцами в камни, в трещинки, ямки и ползи прочь… Не оборачиваясь, не размышляя, цепляясь, хватаясь, царапаясь, – ползи. Как слепой червь – ползи. Пластайся мхом или плесенью – только ползи.
Как наркоман или алкоголик, измученный собственной слабостью, стремится попасть в ту жизнь, где нет места гибельным соблазнам, так и Марина решила бежать туда, где никто, а главное, Алексей, не станет ее искать, – в деревню Ровеньки, где, по сведениям справочного бюро, жила Варвара Владимировна. В другой раз побоялась бы и комнату оставлять, и на новой работе себя так вести. Но ужас прошедшего не отпускал. Заполонив однажды ее жилище, он пропитал собой его стены, потолок, матрасик, по вечерам поблескивал в оконных стеклах, крался тенями, витал в воздухе. Бездна, явленная в тот страшный вечер, никуда не делась, – затаилась, чтобы однажды совсем поглотить Марину. Жить в постоянном ожидании гибели, ничего не делая, не понимая, как защищаться, было свыше ее сил. Даже бездомничать, – казалось ей теперь, – и то легче. С работой если что, вывернется как-нибудь – не привыкать. Но в издательстве, как ни странно, пошли навстречу, – слишком ко двору пришлась новая корректорша. Даже за комнатой приглядеть согласились. И однажды, темным зимним утром Марина, не совсем еще здоровая, исчезла с Васильевского.
***
Остановилась Мрыська в поселковой, при райцентре Глушь, гостинице. Заявляться пред ясны очи Варвары Владимировны без предупреждения, ничего не обдумав заранее, было опрометчиво. Вряд ли матушка такой встрече обрадуется. Но Марина и ехала не за радостями и не к матушке, а как те животные, что заболев, убегают подальше от логова, чтоб, если повезет, выздороветь, – ехала изживать свою зависимость, воспоминания, видения, кошмары и… любовь. И если некоторые вопросы временных переживаний легко решались с изменением пространственных впечатлений, то вот с любовью… – что с ней вообще решать можно?
Обратить в ненависть? Этого Марина никогда понять не могла. Однажды увидев в человеке, в душе его отсвет той высочайшей гармонии, к которой непроизвольно стремится каждый человек, отсвет, открывающийся любящему взгляду, – как можно возненавидеть. Что возненавидеть-то? Гармонию? Любовь? которая, смогла придать свой смысл всему, что было до нее, прорасти в сердце, осиять душу! Или душу тоже возненавидеть? И все, что радовало любящую душу? И линии Васильевского острова? И серебристое озеро-купель в колыхании парковых зарослей? И 10 сонату Бетховена? Упереться в свою боль, и восставить ее выше всех истин? И всю-всю жизнь свести к пережевыванию обид? И что от такого пережевывания? – добрее станешь? мудрее? простишь человеку, что он – человек, а не ангел во плоти? а ты-то ангел? У Алексея своя жизнь, свои представления о возможном… Как у любого живущего. Как и у нее. И если сама где-то сглупила, ошиблась, не предусмотрела – кто виноват? Вроде, никто, но что-то же произошло, что-то жуткое, необратимое, такое, от чего она бежала, от чего сам вид Алого, мысли о нем стали невыносимы. Но сколько Марина не «перематывала» прошлое, – каждый раз убеждалась, что все повторилось бы один в один. В каждый миг она бы вела себя так, как вела. И снова бежала бы туда, где ничто не напоминало бы об Алом, и, увы! не отвлекало от мыслей о нем. Но однажды к ней постучались:
– Ты что ль Варькина дочь? – любопытствуя, поблескивала глазами красноносая, в лихой подростковой шапочке, в легком пальто и валенках, пожилая женщина.
– Я, – удивилась Марина, жестом приглашая гостью зайти и предлагая стул.
– Я баб Маня. Познакомиться пришла, – тяжело села она. – Варька-то как узнала, что ты здеся, сразу куда-то смылась. Странно... Дочь ведь.
– Все мы странные, – вздохнула Марина. – К тому ж я без предупреждения… Как снег на голову. Вы-то как узнали? Мы ж не знакомы?
– Дак деревня тут. Все все знают. Ты вон селилась, паспорт показывала. А к вечеру вся Глушь знала… Дак за знакомство?! – вытащила баб Маня фляжку.
– Не…
– А я выпью, – и лихо клюкнула из горлышка. – Теперь, рассказывай! Чего приехала?
– Так…
– Ну-ну… Не беременна, часом?
– Не… Просто одной побыть надо…
– Одной скучно. Чего одной? Ты ко мне перебирайся. Я и брать меньше буду, и случись что, – рядом. Перебирайся! Мне ж, кроме Живчика, и поболтать не с кем.
– Живчика?
– Дак цуцка у меня. То ль больной, то ль калечный. В лесу нашла, думала, дохлый, а смотрю, сам из леса выходит. Шатается, падает. Не гнать же дуренка на зиму глядя. Весной выгоню, чем корм переводить. А пока живет… Живчиком назвала, конуру обустроила, а он волчком смотрит.
– Интересно…
– Вот и посмотришь. И по хозяйству поможешь. Все веселее, чем так-то…
Марина согласилась: терять уже нечего, а в хлопотах и забыться легче, и новые впечатления опять же… Скоро она осваивалась в маленькой аккуратной комнатке, в баб Маниной избушке. К счастью, особой церемонностью хозяйка не отличалась, потому не стесняясь подряжала Марину то воды натаскать, то дров нарубить, то снег разгрести, зато к вечеру усаживала гостью за стол, и долго-долго рассказывала обо всем на свете, о покойном муже, о ставшем «городским» сыне, о Ровеньских обитателях, в том числе, и о Варваре Владимировне: «балаболит, балаболит, про дом и не вспомнит, куры, сад, огород, – все помимо, по ресторанам шикует, а потом побирается: «дайте то, дайте это», будто в городе купить не могла. Была б старая иль безрукая, – оно еще понятно. Дак нет вроде, и постарше бабки спину гнуть не бояться, а у Варьки – машина, дом лучший во всей Глуши, с постройками, сарайками, погребами…» Марина разговоры о матери сразу же пресекать стала. Она и сама Варвару Владимировну понять не сумела, – но мало ли кого как природа устроила. А баб Маня уловив такие строгости, даже уважение к жиличке почувствовала (не хочет мать в обиду давать), даже симпатию особую испытала, даже хозяйскую бдительность терять стала. Тут-то жиличка и выдала.
***
…Ночью снежная буря захлестнула бескрайнюю Глушь, лес выл, деревья трещали, небо сходило на землю, земля взрывалась снежными вихрями. Дверь в избу ходила ходуном, сотрясая мебель и окна и выстужая избу, и баб Маня не раз уже крикнула жиличке закрыть дверь, но ответа не было. Кряхтя, завернувшись в одеяла, с трудом встав на больные ноги, хозяйка сама отправилась закрываться, заодно и жиличку проведать. Но кровать Марины была пуста. На улице, еле слышный сквозь вьюгу, заходился воем и метался на цепи Живчик.
– Куда ж, тебя, дуру, понесло... – вернулась баб Маня в избу, и начала собираться на поиски: взяла фонарь, заветную бутылочку, оделась потеплее и, перекрестившись на всякий случай, отправилась в путь. Следы Марины уже занесло, но одуревший Живчик, стоило его спустить с цепи, опрометью бросился куда-то во тьму. «Сейчас и этот потеряется», – переживала баб Маня, и осторожно выбирая куда ступить, старательно вслушивалась в свист и треск. Наконец, сквозь завывания вьюги, еле различимый, послышался лай. Живчик, видно, боясь, что его не услышат, несся к баб Мане, но, едва завидев ее, обернулся, и снова исчез во тьме, словно торопя помощь.
***
Живчик лизал лицо Марины, и рыча и взвизгивая разрывал уже укутавший ее снег. «Ну дуреха, ну учудила! – причитала баб Маня, пытаясь влить в рот жилички содержимое заветной фляжки. – Глотай, глотай же! Горе луковое!» Зелье было злым, жгучим, но скоро сквозь слипшиеся на морозе ресницы, сквозь выступающие от боли и рези слезы, Марина начала различать неясные, расползающиеся и дрожащие силуэты своих спасителей, старого да малого, кинувшихся следом за ней, вдруг ополоумевшей в своей тоске по Алому.
Кружить-то Марина кружила (чтоб на единственную остановку выбраться и на утреннем автобусе до вокзала добраться), да недалеко ушла, – в ближнем от Ровенек леске и сбилась. Пыталась овражек заснеженный обойти (вот уж утонешь, так утонешь, – до весны концов не найдут), но то ли рассчитала не так, то ли вьюгой обманулась, с прежней тропинки сбилась, новой не нашла, в снег проваливаться стала, а выбираться-то тяжело, да и идти непросто. Против такого-то ураганища! В курточке и джинсах! Руки-ноги закоченели: слушаться перестали, – за ветку не зацепиться, кочку не обойти. Ткань заледенела, греть не греет, во все стороны топорщится, – ветром только сильнее сносит. Вот и провалилась, так что выбраться не смогла. Поначалу растираться пыталась. Да пока руки растираешь, ноги деревенеют и от боли горят, а как за ноги возьмешься, – нагнешься, так всю шею и спину ледяным ветром да болью шпарит. Дрожь с ознобом по всему телу гуляют, а в душе буря поднимается: на ветер этот орать хочется, на бессилие свое, на себя, – только Марина и ругаться-то толком не умела, разве чужими словами: «ну Мрыська! ну тварь! камнями таких забивают!…» Согреться не согрелась, но полегчало вроде, будто притупилась боль, вместе с чувствительностью, с ощущением себя, но притупилась. А глаза закрыть? – так уж и не видишь, как земля дыбится, только в глазах – серо и красноватые мушки мелькают, и в сон клонит…
… и синее, синее небо мерцает блаженной негой, синие, синее волны качают ее как дитя, и где-то внизу, под лаской бездонной, ласкающей сини, струятся весенние травы по легконравным ручьям. И чистые звуки льются, сливаясь с волнами сини, и в сердце, искрясь, играет трепетное тепло. Свобода на кончиках пальцев… И в каждом мгновении – вечность… И губы, нежнее, чем бархат, и солнечный привкус их…
Кто знает, до каких снов доспалась бы, если не баб Маня с Живчиком. Нашли, раскопали, кое-как обратно, в избу оттащили. Тут уж баб Маня не деликатничала: такой бранью разразилась, что Марина чувствовала, как у нее уши горят. И жиличку, и Варьку, и дурные времена, и Живчика, – всех помянула, никого не пощадила. Марине от радости смеяться хотелось, и в восхищении перед изощренным филологическим потоком – замереть, а все тело болело, ломило, ныло... Как бы и заснула, если б ни баб Манины травки!
***
…Белый густой, всепроникающий свет заволакивал всю комнату, и только несколько синевато-прозрачных лучей с серебрящимися в них пылинками указывали куда-то в угол. Там, прежде незамеченные Мариной, висели иконки. Одна казалась на удивление знакомой. Полуопущенное женское, почти девичье лицо, красная, с длинными рукавами, одежда, прикрытая чем-то синим. «Господи, когда ж я поумнею! Когда ж по-человечески жить начну! Болтаюсь как это… в этом…», – расстраивалась Марина, не в силах отвести глаз от осиянной голубыми лучами иконы. Даже поближе подойти думала, но стоило ей двинуться, – и все тело обожгла такая боль, что Марина безвольно рухнула обратно. Но именно в этот момент, болезненно скрюченная, она вдруг почувствовала… свободу… исцеление от той нежности, той физической, чувственной памяти, которая влекла ее к Алому. Холод выморозил их, оставил где-то там, в заснеженном леске… И белый свет, как живая вода, как чудотворное миро, врачевал душу, восставляя ее к жизни.
– Очнулась? – появилась в дверях баб Маня и присела рядом. – Ты чего ж удумала?
– Да… натворила… Вы уж простите.
– Да простить-то, чего ж… Бог простит, а ты дурь эту выкинь. Слышь? Дурные мысли – плохие советчики.