Домашний совет - Алексин Анатолий Георгиевич 2 стр.


– Санечка, Санечка…

Вечером пришли отец с Владиком. У мамы был постоянный пропуск в мою палату, а они заходили по одному. Когда Владик уселся на стул, мама сказала:

– Видишь, Санечка, как он сочувствует тебе? Как он тебя жалеет! Я правду говорю, Владик?

– Правду, – ответил он и нервно подергал носом.

– А зачем ты стал купаться… в такую погоду? – спросила мама.

– Захотел.

– Но ты ведь должен был представить себе, что будет со мной, с отцом, с Владиком!

Она упорно хотела объединить нашу семью и даже в сочувствии ко мне сделать всех равными. «Воспаление легких! – говорили врачи. – Но в общем-то обойдется».

Оказалось, однако, что мои почки вобрали в себя холод «Лесного озера» навсегда. Это и был нефрит.

Я пролежал в больнице три месяца. «Провалялся», как говорил об этом периоде моей жизни Владик.

Поступление в школу пришлось отложить на год.

– Это ничего, – утешала меня мама. – Максим Горький и Джек Лондон были вообще с четырехклассным образованием. Книги могут заменить все. Они не сделают тебя специалистом, но сделают человеком!

– Разве я… никогда не пойду учиться?

– Что ты? Я просто объясняю, чтобы ты не отчаивался…

Она читала вслух любимые ею с детства сказки, стихи, возвращаясь к ним, как к живым людям. Улучив момент, когда мы были вдвоем, отец спросил:

– Что тебя потянуло в воду?

– Август был. Я и подумал…

– Ты почему-то решил заболеть? Если я, конечно, не заблуждаюсь.

– Не хотел идти в школу.

Отец потер пальцами лоб. В белом халате он был похож на врача, немного уставшего от чужих болезней.

– Я люблю тебя, Саня.

Мне казалось, он хотел добавить: «Больше, чем Владика». Но он добавил другое:

– Обещай мне не делать никогда… ничего подобного

– Обещаю.

Мама продолжала бороться за равенство братьев. Поступление в школу Владика было тоже отложено на год. Так решил наш семейный совет, выездное заседание которого состоялось в больничной палате.

– Вы должны начать свой школьный путь в один день и в один час. Сидеть на одной парте! – сказала мама.

Владика раздирали противоречивые чувства: он был не прочь продлить на год беззаботное существование, но, с другой стороны, ему очень хотелось обогнать меня хотя бы на один класс.

Он устроил в палате сцену негодования. Болезнь моя стала привычной, хронической, и он мог уже с ней не считаться.

– Я ждал! Я так ждал! У нас есть закон!.. Мама незнакомым мне, острым взглядом усадила его на стул.

– Законы, по которым живет наша семья, рождаются на семейном совете. И никогда не расходятся со справедливостью.

Владик затих: то ли ему все же не хотелось еще идти в школу, то ли он побоялся потерять своего самого надежного защитника в нашем доме.

На этом совет в больничной палате закончился. Но. какие бы потом между много и братом ни возникали конфликты, последним и главным козырем Владика всегда была фраза: «Я потерял из-за тебя целый год жизни!»

Мы стали сидеть за одной партой, словно в одном автомобиле, водителем которого был Владик Он был облечен и непререкаемой властью ГАИ, ибо сам определял правила движения и собственной безопасности. На уроке я не смел раньше него поднять руку, даже если был в силах ответить на все учительские вопросы. Я не сдавал уже законченные и проверенные контрольные работы, пока не сдавал он. Если меня выдвигали в совет отряда, я требовал, чтобы Владика выдвинули в совет дружины.

Учителя объясняли это «удивительным братством» братьев Томилкиных. На родительском собрании было сказано, что мама и папа должны поделиться опытом воспитания такой «согласованности поступков и чувств». Но все обстояло гораздо проще: я боялся обогнать его хоть на шаг.

* * *

Покидая наш последний домашний совет, я мысленно цитировал высказывания Ирины. Очень способная к физике и математике, она всякий раз как бы доказывала, что и психология должна называться «точной наукой»: оценки людей звучали как физические и математические правила, не подлежащие обсуждению.

– У одного человека походка естественная, а у другого придуманная, им самим выработанная, – утверждала она. – И если автор такой походки имеет сильную волю, он заставляет окружающих поверить в нее и даже ей подчиниться.

Я подчинился походке Владика.

* * *

Ирина была права, когда говорила, что восторги моего брата распространялись лишь на то, что было его личной собственностью. Так как природа и люди персонально Владику не принадлежали, он имел к окружающему миру массу претензий. Чтобы заслужить его хорошее отношение, надо было поспешно стать двоечником, приобрести отталкивающую внешность и жить в тяжелых домашних условиях. Если же моего брата кто-нибудь раздражал, значит этот человек обладал достоинствами или вещами, которых у Владика не было, но которые он хотел бы заполучить.

Когда мы были в третьем классе, его недовольство обрушилось на сидевшего впереди нас Петю Кравцова. Истинный порок Пети состоял в том, что у него была толстая многоцветная шариковая ручка, похожая на модель ракеты. Внешне она была золотой и стоила, как с придыханием сообщил Владик, очень дорого. Одна эта ручка магнитом притянула к Пете столько разных изъянов, что неясно было, как они умещались в его невместительном, хрупком теле, в его белобрысой голове с простодушным, стриженым затылком.

Владик стал самозабвенно копить деньги. Я понял, что он хочет купить ракетообразную ручку, из боеголовки которой выскакивали разноцветные стержни.

– В ларьке есть почти такая же… но дешевле, – сказал я.

– Дешевое дороже обходится! – оглядевшись по сторонам, открыл мне житейскую тайну Владик. – В магазинах надо покупать, а не в ларьках!

Источником наших нетрудовых доходов были только школьные завтраки. Владик неожиданно стал ласковым и попросил меня немного поголодать. Не в одиночестве, а на равных основаниях с ним… На равных! Мама была бы в восторге.

Пятерку мы наконец скопили. Мне, третьекласснику, она представлялась огромной суммой. Не хватало еще двух рублей.

И надо же было, чтоб как раз в это время исполнилось пятьдесят лет члену-корреспонденту Савве Георгиевичу! Утром, в день юбилея, мама попросила меня по дороге из школы послать телеграмму на адрес научно-исследовательского института. Там вечером устраивали торжественное чествование Саввы Георгиевича.

– Пошлем сами, – сказал отец.

– Она может прибыть первой. Это нескромно. А так придет часам к шести. В семь ее зачитают… У тебя, Санечка, хороший почерк. Напиши поясней, чтобы на почте не перепугали. Вот тебе текст и деньги.

Владик умел заискивать ровно столько времени, сколько ему нужно было для достижения цели. На первой же переменке он попросил:

– Дай два рубля… И у меня будет ручка. Сегодня! Могут расскупить. Понимаешь? – Он проглотил слюну, будто ручка была съедобной. – Для телеграммы и рубля хватит.

– Откуда тебе известно?

– Балбес ты, Санька! – нежно, так как деньги были ещее у меня, упрекнул Владик. – Разве я не знаю, сколько стоит одно простое слово и сколько одно срочное? Он всегда интересовался «что почем». Если ему приносили подарок, он даже у гостей спрашивал: «Сколько вы заплатили?» В связи с этим мама посвятила один наш семейный совет проблемам этики общения с гостями. – На рубль, знаешь, сколько можно высказать разных слов! – донимал меня Владик.

– А сдача? Он нервно подергал носом.

– Скажем, что в столовой проели. Мама будет очень вольна. Дай, а? Дай два рубля.

– А ты не ошибаешься? Правда, хватит?

– Не веришь мне?!

Я не верил ему. Но он, как говорил отец, мог и желе-бетонный столб склонить в свою сторону. Буквы представляли для меня в ту пору такой же интерес, как руль для начинающего водителя. Я их не писал, а Именно выводил. Они получались круглыми, как затылок Пети Кравцова. На адрес и звания Саввы Георгиевича у меня ушел почти весь голубой бланк.

–Ты возьми другой бланк. И склей их… Будет телеграмма с продолжением, – посоветовала женщина, умиленно наблюдавшая, как я вырисовываю свои круглые буквы.

Я склеил.

Девушка, принимавшая телеграммы, не отвлекалась на лица, которые возникали в ее окошке. Она общалась только с чернильными строчками. Каждое слово она пронзала своей самопиской. Подведя вверху бланка какой-то итог. она назвала сумму, которую я должен был уплатить. Нетерпеливо коснулась рукой стеклянного блюдечка и, ощутив пустоту, взглянула на меня.

Мой подбородок едва дотянулся до ее строгого взора. Девушка смягчилась и повторила сумму.

– У меня… рубль, – растерянно сообщил я. Она опять стала как бы насаживать на самописку каждое мое слово.

– На рубль можно передать только адрес, фамилию, имя, отчество… И все, что тут к ним прилагается. Чинов-то у него на три строчки! И вот это можно… – Она подчеркнула: «Поздравляем днем рождения Томилкины».

– Как раз тридцать три слова! – сказала девушка.

– «Поздравляем днем рождения»?

– Ну да. А то, что он такой-растакой… на это рубля не хватит.

– Может быть, адрес сократить? – предложил я.

– Не дойдет.

– А если чины?

– Не советую: может обидеться!

– Что же… теперь?

– Как говорится, подсчитали – прослезились. А родители-то где были? – спросила она.

– Утром на работу ушли.

– Я не в том смысле. В общем, решай… Видишь, очередь!

Женщина, рекомендовавшая склеить два бланка, пожалела меня:

– Ничего, мы не торопимся.

– Что же будем делать? – Девушка за стеклом уже постукивала пальцами по моему тексту, который был весь в точках от ее подсчетов, словно засиженный мухами.

– Ты не расстраивайся, – посоветовала она, – тут всё самое важное сказано: «Поздравляем». И с чем поздравляют ясно. Давай свой рубль.

Я протянул.

– Да не волнуйся: все ясно-понятно.

На улице у меня от чистого весеннего воздуха родилась мысль: пулей домчаться до дому, отобрать у Владика деньги и послать другую телеграмму, в два раза большую. Я стал разбрызгивать мелкие лужи, думая почему-то о том, что вот в такой же беззлобно-дождливый день, пятьдесят лет назад, родился Савва Георгиевич, чины и звания которого не умещаются теперь на трех строчках. Уже тогда я не упускал случая пофилософствовать о жизни и смерти.

Савва Георгиевич жил в нашем подъезде, на четвертом этаже. Мне было жаль его, всеми почитаемого и обожаемого, потому что за полгола до юбилея, прямо в лифте, умерла от инфаркта его жена. С тех пор Савва Георгиевич в лифте не ездил, а, громко дыша, отдыхая на каждой площадке, поднимался домой пешком. Говорил, что так именно надо тренировать сердце.

Жена Саввы Георгиевича в течение долгих лет предоставляла ему возможность заниматься только наукой. «Она ухаживала за ним, как за ребенком», – говорили в нашем подьезде. Он и напоминал после ее смерти заблудившегося или брошенного ребенка.

Мне казалось, что Савва Георгиевич состоял только из головы: все остальное как-то не имело значения. Я бы даже затруднился сказать, высоким он был или нет. Только голова… Здесь уж все было значительно: глядящие не вокруг, а внутрь, в себя самого, глаза, мятежная шевелюра, в которой перемешались рыжее воспоминание о молодости и седина, лоб, который можно было изучать как географическую карту.

– Бери его голову – и на постамент! – говорил отец, который был влюблен в Савву Георгиевича. – Вполне годится для памятника под названием: «Мысль». Или: «Личность».

«Вот в такой же обыкновенный день родилась эта личность!» – думал я, разбрызгивая мелкие лужи.

Что же касается Мамонта, то после несчастья, постигшего Савву Георгиевича, это слово в доме научных работников больше не употреблялось.

Владик открыл мне дверь. Денег у него уже не было – у него была многоцветная самописка, похожая на ракету.

– А что такое? – с наивным недоумением спросил Владик.

– На телеграмму не хватило…

– Ты мог и не давать мне этих двух рублей, – сказал Владик. – Я ведь не заставлял тебя. Я попросил… И ты мне сам дал. Так что не ищи виноватого.

Он думал лишь о том, кто будет прав, а кто виноват, – до отца с мамой и до Саввы Георгиевича ему не было никакого дела.

Потом он нервно подергал носом и предложил:

– Давай ляжем пораньше. Они вернутся часов в двенадцать. А до утра уже все испарится!

Но наши родители вернулись довольно скоро.

– Вечер кончился? – спросил я.

– Для нас да, – ответила мама.

Поставила на пол в коридоре мокрый зонтик, похожий на присевшую летучую мышь. И тут же созвала внеочередной домашний совет.

– Почему ты не ограничился одним только адресом? – спросила она у меня.

– А что такое? – поинтересовался Владик. Мама как председатель обратилась к отцу:

– Ты хочешь сказать?

– Пока нет.

– Тогда я расскажу. Саня сегодня просто унизил… я бы даже сказала, опозорил нас всех. Всю нашу семью!

– Где опозорил? – продолжал недоумевать Владик.

– Перед сотнями людей. Перед всем коллективом! Владик изумился:

– Чем опозорил? Его же там не было!

– Тебе, Владик, и в голову не придет… ты не сможешь себе представить, что случилось на юбилейном вечере.

Владик подпер кулаками голову и с недоуменным любопытством приготовился слушать.

– Ты сам-то ничего не хочешь нам объяснить? – обратилась мама ко мне, соблюдая демократические традиции и давая мне возможность стремительным, чистосердечным признанием хоть немного сгладить вину.

Я этой возможностью не воспользовался.

– Собрался весь институт, – стала излагать мама. – представители академии, министерств и даже гости из других стран. Работы Саввы Георгиевича известны за рубежом! Вступительное слово, приветствия… Ну, конечно, цветы, адреса в папках. Наконец, директор института стал зачитывать телеграммы… Одни восторгаются, другие тоже вос-торгаются, но с чувством юмора, третьи пишут до того трогательно, что комок не покидал мое горло. И вдруг: «Поздравляем днем рождения…»

Мама не могла усидеть. Вскочила, зачем-то зажгла плиту.

– Все знают, сколько Савва Георгиевич сделал для нас! – Она повернулась ко мне:– Хоть бы ты и фамилию нашу сократил, скрыл бы ее. Так нет, председатель на весь зал объявляет подпись: «Томилкины». Подписались под собственным позорищем. С ума можно сойти! Мама воздела руки к потолку, потом, вопрошая, протянула их в мою сторону. Владик погрузился в раздумье.

Мама вновь обратилась к отцу:

– Ты готов?

– Пока нет.

– А когда же?

– Потом.

Мама оттягивала разговор о деньгах: ей трудно было обвинить меня в воровстве. Но и избежать этой темы она не могла.

– У тебя было три рубля. Куда ты их дел? – В ее голосе зазвучали следовательские нотки.

– А Савва Георгиевич обиделся, да? – попытался увести разговор в сторону Владик.

– Я послала ему записку в президиум: «С телеграммой получилось недоразумение».

– Значит, недоразумения уже нет, – сказан отец.

– А зал? А весь институт? Люди переглянулись… – Мама встала и погасила плиту. – Вместо того чтобы успокаивать меня, ты бы лучше выяснил истину.

Это была наибольшая резкость, которую мама когда-либо позволяла себе по отношению к отцу: значит, мой поступок потряс ее.

Домашний совет на кухне продолжался часа полтора.

После очередного маминого обращения к отцу: «Ты, Василий, ничего не хочешь сказать?» – он медленно и твердо, без своей грустной улыбки произнес:

– Я уверен, что Саня ничего дурного не мог сделать… сознательно. – Он повернулся ко мне: – Я уверен в тебе… друг мой.

Иногда отец обращался ко мне с такими словами: «друг мой». И это не звучало высокопарно.

Владик усиленно задергал носом: понимал, что надо сознаться, но не мог преодолеть себя.

В момент этой острой душевной борьбы, разряжая обстановку, подал голос звонок в коридоре.

Владик обрадовался и улизнул с кухни открывать дверь.

Мы услышали Савву Георгиевича.

Назад Дальше