– Конечно, я Вагнер Бакстер, – сказал Бакстер и поглядел на девицу, спящую у него на коленях. По-видимому, его удивило, что она спит. Возможно, он полагал, что она его должна обмахивать.
– Я знал вашего дядю, Босвелла Бакстера, – сказал я.
Вагнер Бакстер воспринял эту новость спокойно.
– А вы забиваете свои романы на бойнях, как и он? – спросил Вагнер.
У всех писателей при этих словах раскрылись рты, но никто не засмеялся. Все просто разинули рты. Рты у них так и не закрылись, будто те родовые травмы, о которых говорила Анна, как-то повлияли на мышцы их челюстей. Возможно, они так и не смогут закрыть рты, пока Вагнер Бакстер не изречет свою следующую фразу.
– Забиваю только литературную конину, такую же, как и ваши сценарии, – сказал я.
Я ожидал немедленного нападения и даже отчасти на него надеялся. Если побьют, может быть, жизнь покажется не такой нереальной. Но писатели отреагировали на меня очень странно. Они мгновенно поднялись, как будто бы мой ответ был тем самым сигналом, которого они давно ждали.
– Дядюшка Босвелл – голливудский штрейкбрехер! – закричал Вагнер Бакстер, проходя мимо меня. Все остальные подхватили свои меховые куртки от Левиса и ветровки на гусином пуху, раз или два стукнулись о стол, и всей группой вывалились из зала, на ходу бросая гневные взгляды на пирующих голливудцев. Вагнеру Бакстеру удалось расшевелить спящую у него на коленях девицу; она вроде бы проснулась, и теперь он волочил ее за собой.
– Эй, Вагнер, не будь г-р-у-б-ы-м! – сонным голосом проговорила девица.
Я прошел вслед за ними в другую комнату. Там все они сгрудились вокруг Элен и стали громко жаловаться, пытаясь одновременно влезть в свои куртки. Элен слушала их с материнским спокойствием. А поскольку мне до сих пор так никто по носу не заехал, я подошел к Вагнеру и вставил еще пару слов, чтобы его позлить.
– Ваш дядюшка Босвелл был честным художником, – сказал я. – Я чувствую, что обязан его защитить.
Это была дешевая фальшь, воистину не дороже двух центов. Босвелл Бакстер слыл в Голливуде одним из самых худших его снобов. Он мог годами не обменяться ни с кем ни одним словом, кроме как с Рональдом Колманом. Тем не менее, он хотя бы не носил зеленой спецодежды.
Вагнер Бакстер пропустил мои слова мимо ушей, но повернулся и взглянул на Элен.
– Ненавижу ваш майонез! – раздраженно заявил он и ушел, оставив свою длинноволосую девицу, которая тут же разразилась слезами. Элен увела ее и как потерянного котенка усадила за стол, за которым в тесном кругу пировали веселые типы с Бродвея.
Я нашел Пейдж у дамского туалета.
– Твоего мужа не видно? – спросил я.
– Я не смотрела, – ответила Пейдж. – А разве надо было его искать?
Казалось, суматоха вокруг все возрастала. В зал вваливались новые толпы. И даже писатели уже оказались зажатыми между столиками. Какой-то невысокий и тощий мужчина с бородкой клинышком вдруг швырнул на соседний стол даму раза в два больше его самого.
– Валяйся в своих помоях, паршивая п…а! – завизжал он и бросился вон из комнаты. Дама же спокойно слезла со стола и начала снимать с волос кусочки торта.
– Думаю, никто по нас скучать не будет, – сказал я. – Ты приехала в пальто?
– О, да-а, в шубе, – сказала Пейдж.
Она легко проскользнула сквозь толпу и вернулась с шубкой из серебристой норки. Пейдж набросила на себя шубку с такой небрежностью, словно она стоила не больше пяти центов. Мы вышли на ледяной ветер. Оказалось, к стоявшим невдалеке такси прохода не было – нам преградила путь целая стена черных лимузинов.
– Мы можем взять машину Престона, – сказала Пейдж. – Наверняка, один из этих лимузинов – его.
– У меня более удачная мысль, – сказал я. – Давай возьмем машину Эйба.
Я уже разглядел, что около одного лимузина топчется Фолсом. Я схватил Пейдж, укутанную в мех, и мы ринулись вперед.
– Откройте дверь, – приказал я Фолсому в надежде, что он среагирует чисто рефлективно. Вид джентльмена в смокинге и дамы в мехах – для гофера «поди-подай» все равно, что павловские рефлексы для собаки. И не успел Фолсом осознать, кто мы такие, как мы с Пейдж уже сидели в теплом лимузине.
– Послушайте-ка, – сказал Фолсом, всовывая голову.
До него дошло, что ни Пейдж, ни я, не были Эйбом.
– Не болтайте, – сказал я. – Только скажите водителю, чтобы побыстрее отвез нас в «Алгоквин». У миссис Сиблей что-то с копчиком. Понятно, что мистер Мондшием хотел ей помочь.
– А-а, – сильно смутился Фолсом.
– О, боже, значит – копчик! – сипло произнесла Пейдж.
Фолсом не мог оказать длительное сопротивление. Он с тоской оглянулся на ресторан, потом влез в машину и закрыл за собою дверь. Водитель оказался безмятежным парнем, явно средиземноморского происхождения. Он тут же тронулся. Фолсом еще раз оглянулся на ресторан, на сей раз с некоторым отчаянием. Он понял, что жребий уже брошен. Может быть, ему удастся вернуться до прихода Эйба, а может быть – и нет.
– Представь, как было бы здорово трахнуться прямо здесь, в лимузине, – зашептала мне Пейдж куда-то в шею. Дыхание ее слегка отдавало марихуаной.
– Слушай, ничего не придумывай в машине, – сказал я. – Я ведь не акробат.
Пейдж ничего не ответила. Пиза у нее сверкали. В свете уличных фонарей они искрились, как мех на ее шубе. Запах меха смешивался с запахом, исходившим от самой Пейдж.
Я посмотрел на Пейдж еще раз и увидел, что ее глаза, сиявшие от возбуждения всего несколько минут назад, были закрыты. Пейдж заснула; она засыпала гораздо быстрее, чем младенец. Чуточку травки, чуточку секса, чуточку вина – чуточку всего, что угодно, и Пейдж сразу же могла погрузиться в сон.
Наверное, в этом лимузине она была самым безмятежным существом.
Фолсом опустил стекло, отделявшее передние сиденья от задних, и взглянул на Пейдж.
– Она умерла? – спросил он с надеждой. В его представлении, угон машины выглядел бы законным, если бы кто-то умер.
– Боюсь, это кома, – сказал я.
Я не очень-то понимал, почему мне пришло в голову назвать именно «Алгоквин». Это слово сорвалось у меня с языка независимо от моего сознания. Не успел я привести свои мысли в порядок – что, честно говоря, мне не очень-то часто удавалось за все мои шестьдесят три года – как мы уже приехали. Пейдж прошествовала в здание, но нельзя было бы сказать, что она совсем проснулась. Джентльмен за столом регистрации очень любезно предложил нам комнату. Пока я расписывался в журнале для приезжающих, Пейдж слегка похрапывала на моем плече.
Вместо ключа от комнаты мне дали какую-то странную карточку. Комната, открытая этой карточкой, напоминала по форме кусок пирога, но мне было не до сравнений. Пейдж свалилась на постель, а я стал стаскивать с нее шубку. Поскольку я не был пьяным и спать мне совсем не хотелось, я решил, что пусть Пейдж немножко подремлет, а сам вышел в фойе, чтобы взвесить наши возможности.
Фойе оказалось таким местом, в котором мне когда-то в воображении хотелось бы жить после того, как я стану знаменитым. Сейчас здесь сидело несколько человек, пришедших после спектакля. Они потягивали какие-то зеленые напитки и обсуждали достоинства пьес. В фойе было так уютно, что я и не заметил, как пропустил пару стаканчиков бренди. И только потом вспомнил, что собирался взвешивать возможности. Взвешивать их надо было бы так же спокойно, как взвешивали достоинства пьес сидевшие рядом со мною.
Наверное, после четвертого стаканчика бренди наконец-то, впервые за весь вечер, мой взгляд на происходящее сфокусировался. И тут я понял, что мне, в сущности, вовсе нет нужды ничего взвешивать. Мне показалось, что в этом моем смокинге я вполне гожусь для того, чтобы вот так сидеть в фойе «Алгоквина» и попивать бренди. В конце концов, я сам представляю мир развлечений. Если не считать зеленых напитков, то все в этом фойе было именно таким, как я когда-то мечтал. Вот такое же элегантное фойе, милые панели на стенах, уютные кресла. А в них сидит несколько хорошо сохранившихся филинов вроде меня. Кто-то из них предпочитает сидеть в одиночку, размышляя о жизни, а кому-то больше нравится вести оживленные беседы о жизни и искусстве. Единственный раз за всю жизнь я почувствовал себя в своей тарелке. Даже если бы я выбрал из своего устаревшего огромного гардероба любой костюм в клетку, любой жилет, любой галстук, любое спортивное пальто, любые носки – все равно в этом фойе гостиницы «Алгоквин» я бы выглядел вполне уместно. Может, есть смысл на все оставшиеся у меня сбережения снять тут какой-нибудь угол и дожить последние годы?..
У меня была одна единственная вещь, которая не очень-то подошла бы для фойе гостиницы «Алгоквин». Это было самое дорогое для меня, единственное мое сокровище – старушка Клаудия. В те дни она всегда и везде выглядела как у себя дома. И когда сидела в своих пятнистых купальных трусиках на фоне декоративных джунглей и леопардов. И когда попивала паршивенькое вино с низкорослыми мужчинами, с кем можно было от души потрепаться. Клаудия никогда бы не могла испытать такого удовлетворения, какое испытывал я сейчас, сидя в своем вечернем костюме здесь, в уголке, и невозмутимо попивая бренди.
Пожалуй, наше с Клаудией законное место было там, где мы жили, а именно на Голливудских холмах. Почему-то в мои фантастические грезы о том, как я провожу свои последние дни в фойе гостиницы «Алгоквин», Клаудия никак не помещалась.
И вдруг, как это часто со мной случалось при воспоминании о Клаудии, я вспомнил и Стравинского, и Веру, его спокойную жену. На глаза набежали слезы, и мне пришлось утереть их моей французской манжетой. Семья Стравинских жила не очень далеко от меня, и иногда я видел их на прогулках. Мне очень нравилось смотреть на этого костлявого, болезненно чувствительного невысокого мужчину, неизменно одетого в мешковатый костюм цвета хаки. Он всегда останавливался на краю тротуара и близоруко разглядывал проносящихся мимо него грохочущих скейтбордистов, которые иногда чуть не наезжали на него. И если бы кто-нибудь действительно на него на-е-хал, Стравинский его бы укусил, как хорек кусает крысу. Так мне тогда казалось. Его жена Вера, величественная, словно галеон, плыла рядом с мужем. Рука композитора всегда искала руку жены, и всегда ее находила. Наверное, тогда именно так и выглядел мой идеал любви в преклонном возрасте.
Как многие посредственные мастеровые, к истинно великим людям я относился с сомнением. Мой собственный труд был всего лишь своего рода безвредной требухой. Вряд ли можно было рассчитывать, что мне когда-либо выпадет шанс сотворить нечто превосходящее то, что я уже создал. И, возможно, именно поэтому я высоко чтил великих людей и буду их чтить до конца моих дней. Мне Стравинские даже снились – будто они летят над Голливудом. По крайней мере, эти сны были такими же романтическими, как мои сны о Клаудии. Клаудия являлась мне во сне неизменно где-нибудь на студии «Коламбия», в одном из тех больших ангаров, которые у них там были.
Это мое недолгое погружение в прошлое прервал официант, сообщивший, что мне можно выпить еще один стаканчик бренди. Я не преминул этим воспользоваться. А потом, слегка шатаясь, направился назад в похожую на пирог комнату. Шатало меня не от выпивки, просто я чертовски вымотался. Пребывание в Нью-Йорке было для меня занятием настолько же утомительным, как, скажем, хождение по комнате с тяжелыми гирями на ногах. Мне было совершенно очевидно, даже после одного-единственного дня, проведенного здесь, что для жизни в Нью-Йорке нужна тренировка. Человеку в моем возрасте и с моим характером прожить один месяц в Нью-Йорке было равносильно участию в двоеборье на Олимпийских играх. Возможно, такой спортивный подвиг и вызвал бы у меня интерес, когда я был помоложе. Но теперь я твердо знал, что для меня Олимпиады уже позади.
ГЛАВА 11
Разумеется, Пейдж все еще спала. Снимая с себя смокинг, я вдруг подумал, что будет просто глупо снова надевать его завтра утром. Будь я человек со здравым смыслом, то, наверное, вернулся бы в «Шерри» и восстановил мирные отношения с Джилл, если бы, конечно, она оказалась там. А потом, наверное, выбрал бы какой-нибудь милый костюм в клетку и спокойненько влез в него утром. Для Пейдж это все не имело бы никакого значения. Она все равно бы, проснувшись, надела свою серебристую норковую шубку и через две минуты снова окунулась в обычную жизнь.
Однако, вместо того чтобы следовать такому разумному курсу, я начал снимать с Пейдж одежду, чтобы она не измялась. Пока я возился с ее свитером, Пейдж внезапно села и стянула его с себя сама. На какой-то миг мне показалось, что она вот-вот придет в нормальное состояние. Пейдж вытянула руки и приподняла свои молодые грудки, а потом упала на спину и снова погрузилась в сон.
Несмотря на весь тяжкий груз Нью-Йорка, который, как мне казалось, навалился мне на плечи и икры, я проспал всего несколько часов. Когда я проснулся, Пейдж лежала возле меня, свернувшись калачиком. Она была теплая и слегка посапывала. У моего изголовья было окно. Я раздвинул шторы, и мой взгляд уперся в грязную кирпичную стену, всего в полутора метрах от окна. Никаких признаков Калифорнии! И тут я вспомнил, что нахожусь на другой стороне континента, совсем не той, которая нужна мне.
Чтобы восстановить ощущение реальности, я немножко посмотрел телевизор. Программа «Сегодня» почти закончилась, когда Пейдж начала проявлять признаки жизни.
– Ты смотришь программу «Сегодня»? – спросила она с недоверием. Пейдж села прямо, откинув назад свои пышные вьющиеся волосы.
– Отвратительная программа, – добавила Пейдж. Я не стал защищать программу, хотя хорошо знал, что в лексиконе Пейдж слово «отвратительно» было просто противоположно слову «превосходно».
Не произнося больше ни единого слова, Пейдж растянулась на мне. Не по причинам сексуальным, как я было предположил, а просто потому, что она явно отдала предпочтение мне, а не матрасу. Очень скоро Пейдж снова заснула. Я не возражал. И где-то в течение получаса слушал передачу и смотрел на волосы Пейдж. Потом она проснулась и начала чихать.
– Это все твои усы, – сказала она. – У меня на них аллергия.
– Никакой аллергии на мои усы у тебя нет, – сказал я. – Просто нечего было засыпать, уткнувшись в них носом.
– А я не согласна, – произнесла Пейдж и посмотрела на меня так, как будто я сказал нечто ужасно глупое. Потом она вылезла из кровати и пошла в ванную. Вернувшись в комнату, Пейдж зевнула, наклонилась над кипой своих вещей, извлекла оттуда колготки и снова зевнула.
– Где это мы, в каком-то отеле? – спросила она рассеянно.
В тот самый миг, когда я увидел, как под колготками исчезают завитки на ее маленьком лоне, я сразу же почувствовал желание. Но как только я протянул руку, Пейдж смерила меня таким взглядом, словно мои представления о жизни весьма и весьма странные.
– Уже слишком поздно, трахаться некогда, – сказала она с оттенком раздражения. – Предполагалось, что я вернусь на Лонг-Айленд еще вчера вечером. Сегодня мать Престона дает бранч.[2] Спорю, лимузина уже здесь нет, – сказала Пейдж, когда оделась. – Ты бы дал мне немного денег. Я имею в виду на такси.
Я дал ей пятьдесят долларов. Пейдж надела свою серебристую норковую шубку и повалилась прямо поверх меня. Раздражение ее исчезло, глаза широко раскрылись, а взгляд был серьезным. Так смотрят дети, еще не совсем пробудившись от сна.
– Я бы могла заглянуть сюда во вторую половину дня, если ты собираешься здесь появиться, – сказала Пейдж.
– Ты только назови час, – сказал я.
Пейдж сказала, что придет в три часа, а прибыла без четверти пять. А в «Шерри», куда я пошел, чтобы отнести смокинг, я нашел записку от Джилл:
«Значит так: я весь день занята. Придумай ч-т-о-н-и-б-у-д-ь новенькое – почему это вдруг музеи для тебя стали скверными? Я знала, что это случится.
Джилл.
P. S. Хотела поблагодарить тебя за сапфир, но тебя здесь не было».
При виде этой записки я ощутил приступ паранойи. Может быть, мы с Джилл больше никогда не будем друг с другом разговаривать, а то и вообще знать друг друга перестанем. Мы ступили на ледник, и перед нами разверзлась трещина, которая сегодня не шире ручейка, завтра может увеличиться до ширины Пятой авеню, а через неделю-две достичь ширины Большого Каньона. И скоро, быть может, мы отдалимся друг от друга на огромное расстояние.
Я сел и написал самооправдательную записку.