Только невдомек Биму, что обвиняли его ложно.
— Укусить хотел! Укуси-ить!!! Почти укуси-ил! Иван Иваныч, перебив стрекот тетки, обратился прямо к Биму:
— Бим! А принеси-ка мне тапки.
Бим исполнил охотно и лег перед хозяином. Тот снял охотничьи ботинки и сунул ноги в тапки.
— Теперь отнеси ботинки.
Бим и это проделал: поочередно отнес их под вешалку.
Тетка замолчала, вытаращив очи. Гость сказал похвально:
— Молоде-ец! Ты смотри, умеет, значит, — и как-то вроде бы недружелюбно посмотрел на тетку. — А еще он умеет чего нибудь?
— Вы садитесь, садитесь, — попросил Иван Иваныч и тетку.
Она села, спрятав руки под фартук. Хозяин поставил стул Биму и скомандовал:
— Бим! На стул!
Биму повторять не требуется. Теперь все сидели на стульях. Тетка прикусила губу. Гость, удовлетворенно покачивал ногой, приговаривал:
— Ладно получается, ладно, ладно.
Хозяин же хитренько прищурил глаза в сторону Бима:
— А ну дай лапу, — и протянул ладонь.
Поздоровались.
— Теперь, дурачок, поздоровайся с гостем, — и указал на того пальцем.
Гость протянул руку:
— Здравствуй, братка, здравствуй, значит.
Бим все сделал элегантно, как и полагается.
— А не укусит? — осторожно спросила тетка.
— Что вы! — изумился Иван Иваныч. — Протяните руку и скажите: «Лапку!»
Та действительно выволокла ладонь из под фартука и протянула Биму.
— Только не укуси, — предупредила она.
Ну, тут же описать невозможно. Что произошло. Бим шарахнулся на лежак, занял немедленно оборонительную позицию, прижавшись задом в угол, и в упор смотрел на хозяина. Иван Иваныч подошел к нему, погладил, взял за ошейник и подвел к жалобщице:
— Дай лапку, дай…
Нет, не подал лапу Бим. Отвернулся и смотрел в пол. Впервые ослушался. И угрюмо поплелся опять в угол, медленно, виновато и удрученно.
Ой, что тут сотворилось! Тетка задребезжала рассохшейся трещоткой.
— Ты ж меня оскорбил! — кричала она на Ивана Иваныча. — Какая-то паршивая собака меня, советскую женщину, ни во что не ставит! — и тыкала пальцем в сторону Бима. — Да я… Да я… Подожди-ка!
— Хватит! — неожиданно рявкнул на нее гость. — Брешешь ты, значит. Не укусила она тебя и не собиралась. Она ж тебя боится, как черт ладана.
— А ты не ори, — попробовала она отбиться.
Тогда гость сказал однозначно:
— Цыть! — и обратился к хозяину: — С такими иначе нельзя. — И снова к тетке: — Ишь ты! «Советская женщина», тоже мне… Иди отсюда! — рыкнул он.
— Еще намутишь раз, опозорю. Иди!
Жалобу он порвал у нее на глазах.
Последнюю речь гостя Бим понял отлично. А тетка шла молча, гордо вскинув голову и ни на кого не глядя, хотя Бим теперь не спускал с нее глаз и даже продолжал смотреть на дверь после того, как она ушла, а шаги ее затихли.
— Очень уж вы с ней… Грубовато, — сказал Иван Иваныч.
— Иначе нельзя, говорю вам: весь двор перемутит, знаю. Раз говорю, значит, знаю. Вот они где мне, эти сплетницы да смутьяны. — Он похлопал себя по загривку. — Делать-то ей нечего, вот она и норовит, кого бы ей укусить. Таких распусти — весь дом пойдет чертокопытом.
Бим все время следил за выражение лица, за жестами, интонацией и понял отлично: гость и хозяин — вовсе никакие не враги, а даже, по всей видимости, уважают друг друга. Наблюдал он еще долго, пока они о чем-то потом беседовали. Но раз уж он установил главное, то остальное его интересовало мало. Он подошел к гостю и улегся у его ног, как бы говоря этим: «извиняюсь».
Записки хозяинаСегодня был председатель домкома, разбирал жалобу на собаку.
Победил Бим. Впрочем, гость мой судил как Соломон. Самородок!
Почему же Бим зарычал на него вначале? А, понял! Я ведь не подал руки, встретил вошедшего сурово (охоту же пришлось отложить), а Бим действовал согласно со своей собачьей натурой: недруг хозяина — мой недруг. И тут должно быть стыдно, мне, но не Биму. Удивительно, какое у него тончайшее восприятие интонации, выражения лица, жестов! Это обязательно надо всегда иметь в виду.
После у нас состоялся интересный разговор с преддомкома. Он окончательно перешел на «ты».
— Ты, — говорит, — только подумай: сто пятьдесят квартир в моем доме! А четыре, пять смутьянок бездельниц могут такое сотворить, что житья никому не будет. И все их знают, и все боятся, а потихоньку клянут. Ведь на дурного жильца даже унитаз урчит. Ей-бо!..
Самый мой страшный враг кто? Да тот, кто не работает. у нас, брат, можно и не работать, а есть от пуза. Тут что-то не так, скажу я тебе по душам. Не так, значит… Можно, можно не работать. Ишь ты! Вот ты, например, чего делаешь?
— Пишу, — отвечаю, хотя я и не понял, шутит он или говорит серьезно (люди с юмором частенько выдают такое).
— Да разве ж это работа! Сидишь — ничего не делаешь, а деньги небось платят?
— Платят, — отвечаю. — Но ведь я мало получаю. — Староват стал, на пенсию живу.
— А до пенсии — кем?
— Журналист я. В газетах работал. А теперь вот помаленьку пишу кое-что дома.
— Пишешь? — снисходительно переспросил он.
— Пишу.
— Ну, валяй, раз уж такое дело… Конечно, ты человек, видать, неплохой, а вот видишь. То-то и оно. Я тоже пенсию получаю, сто рублей, а работаю же преддомкома, бесплатно работаю, учти. Я привык работать, всю жизнь на руководящей, и из номенклатуры не вышибали, и по второму кругу не ходил. Под конец уж затерли: ниже, ниже и ниже. Последнее место — маленький заводик. Там и пенсию назначили. А персональную не дали — закавыка маленькая есть… Работать обязан каждый. Так я думаю.
— Но ведь у меня работа тоже трудная, — пытался я оправдаться.
— Писать-то? Глупости. Был бы ты молодой — взялся бы я и за тебя. Ну, раз пенсия… А так, если молодые, да не работают, выживаю из дома: иль трудись, иль катись куда подальше.
Он и правда гроза бездельников в доме. Кажется, главная цель его жизни теперь — пилить лодырей, сплетников и тунеядцев, но зато воспитывать — всех без исключения, что он и делает охотно. Доказать же ему, что писать — тоже работа, оказалось невозможным: тут он либо хитрил с подводным юморком, либо был просто снисходителен (пусть, дескать, пока пишут — есть бездельники и похлестче).
Уходил он добрый, отбросив хитринку, погладил Бима и сказал:
— А ты живи, значит. Но с теткой не связывайся. — И ко мне: — Ну бывай. Пиши, видно, куда ж денешься, раз оно такое дело.
Мы пожали друг другу руки. Бим проводил его до дверей, виляя хвостом и заглядывая в лицо. У Бима появился новый знакомый: Павел Титыч Рыдаев, в обыденности — Палтитыч.
Зато у Бима завелся и неприятель: тетка, единственный человек из всех людей, которому он не верит. Собака опознала клеветника.
Но охота сегодня пропала. Так бывает: ждет человек доброго дня, а выходят одни неприятности. Бывает.
4. Желтый лист
В один из следующих дней, рано утром, они вдвоем вышли из дому. Сначала ехали трамваем, стоя на площадке. Вагоновожатая оказалась знакомой Ивану Иванычу и Биму. Конечно же, Бим приветствовал ее, когда та выходила перевести стрелку. Вожатая потрепала его за ухо, но Бим руки не лизнул, а просто посеменил лапами сидя и отстучал хвостом соответственно случаю приветствие.
Потом, уже за городом, ехали в автобусе, в котором и было-то всего пять-шесть человек в такое раннее утро. При посадке водитель что-то заворчал, повторяя слово «собака» и «не положено». Бим легко во всем разобрался: шофер не желает их везти, и это плохо, — по лицам разобрался. Один из пассажиров вступился за них, второй, наоборот, поддержал шофера. Бим с большим интересом наблюдал за перепалкой. Наконец шофер вышел из автобуса. У порога хозяин дал ему желтенькую бумажку, поднялся по ступенькам вместе с Бимом, сел на сиденье и печально вздохнул: «Эх-хе-хе!» Бим давно заметил, что люди обмениваются какими-то бумажками, пахнущими не разберешь чем. Однажды он почуял, что одна из лежащих на столе пахнет кровью, потыкал в нее носом, стараясь обратить внимание хозяина но, тот и ухом не повел — бесчутый! — а твердит свое «нельзя». Да еще и запер бумажки в стол. Иные, правда, пока чистые, пахнут хлебом, колбасой, вообще магазином, но большинство — множеством рук. Люди их любят, эти бумажки, прячут в карман или в стол, как хозяин. Хотя в этих делах Бим ничего не понимал, однако же легко сообразил: как только хозяин дал шоферу бумажку, они стали друзьями. А почему вздохнул Иван Иваныч, Бим не понял, что было видно по его внимательному взгляду в глаза друга. В общем, о магической силе бумажек он даже и смутно не догадывался — не доступно это собачьему уму, не знал Бим, что для него они сослужат когда-то роковую службу.
От шоссе до леса пешком.
Иван Иваныч остановился на опушке отдохнуть, а Бим поблизости обследовать местность. Такого леса он еще не видел никогда. Лес-то, собственно, тот же — они здесь бывали весной, приходили и летом (так, пошататься), но теперь здесь все-все вокруг было желтое и багряное, казалось, все горело и светило вместе с солнцем.
Деревья только-только начали сбрасывать одеяние, и листья падали, покачиваясь в воздухе, бесшумно и плавно. Было прохладно и легко, а потому и весело. Осенний запах леса — особенный, неповторимый, стойкий и чистый настолько, что за десятки метров Бим чуял хозяина. Лесную мышь он «прихватил» далеко, но не пошел за ней (знакомый пустяк!), а вот что-то живое так ударило издали в нос, что Бим приостановился. А подойдя вплотную, облаял колючий шар.
Иван Иваныч встал с пенечка и подошел к Биму:
— Нельзя, Бим! Нельзя, дурачок. Ежик называется. Назад! — и увел Бима с собой.
Выходит, ежик — зверюшка, и притом хорошая, а трогать его нельзя.
Теперь Иван Иваныч опять же сел на пенек, приказал Биму тоже сидеть, а сам снял кепку, положил ее рядом на землю и смотрел на листья. И слушал тишину леса. Ну конечно, же, он улыбался! Он был сейчас таким, как всегда перед началом охоты.
Бим тоже слушал.
Прилетела сорока, прострекотала нахально и улетела. Перепрыгивая с ветки, на ветку, приблизилась сойка, прокричала с кошачьим надрывом и тоже упрыгала так же, по веткам. А вот королек малютка, этот совсем совсем рядом: «Свить, свить! Свить, свить!» Ну что ты с ним будешь делать! И размером-то с жука, а туда же: «Свить, свить! Свить, свить!» Вроде бы приветствует.
Все остальное было тишиной.
И вот хозяин встал, расчехлил ружье, вложил патроны. Бим задрожал от волнения. Иван Иваныч потрепал его ласково по загривку, отчего Бим еще больше разволновался.
— Ну, мальчик… Ищи!
Бим пошел! Малым челноком пошел, лавируя между деревьями, приземисто, пружинисто и почти бесшумно. Иван Иваныч потихоньку двинулся за ним, любуясь работой друга. Теперь лес со всеми красотами остался на втором плане: главное — Бим, изящный, страстный, легкий на ходу. Изредка подзывая его к себе, Иван Иваныч приказывал ему лежать, чтобы дать успокоиться, втянуться. А вскоре Бим уже пошел ровно, со знанием дела. Великое искусство — работа сеттера! Вот он идет легким галопом, подняв голову, ему не надо опускать ее и искать низом, он берет запахи верхом, при этом шелковистая шерсть облегает его точеную шею, оттого он так и красив, что держит голову высоко, с достоинством, уверенностью и страстью.
Такие часы для Ивана Иваныча были часами забвения. Он забывал войну, забывал невзгоды прошедшей жизни и свое одиночество. Даже сын коля, его кровное дитя, отнятое жестокой войной, будто присутствовал с ним, будто он, отец, доставлял ему радость даже мертвому. Он ведь тоже был охотником! Мертвые не уходят из жизни тех, кто их любил, мертвые только не стареют, оставаясь в сердце живых такими, какими они ушли. Так и у Ивана Иваныча: рана зарубцевалась в душе, но болит всегда. На охоте же всякая боль души становится хоть немного, но легче. Благо тому, кто родился охотником!
И вот Бим замедлил ход, сужая челнок, чуть приостановился на секунду и пошел редким, крадущимся шагом. Что-то кошачье было в его движениях, мягких, осторожных, плавных. Теперь он уже вытянул голову вровень с туловищем. Каждой частицей тела, включая и вытянутый хвост, оперенный длинной шерстью, он был сосредоточен на струе запаха. Шаг… И поднимается только одна лапа. Шаг — и следующая лапа так же на долю секунды замирает в воздухе и неслышно опускается. Наконец передняя правая, как почти всегда, замерла, не коснувшись земли.
Позади, взяв ружье наизготовку, тихо подошел Иван Иваныч. Теперь две статуи: человек и собака.
Лес молчал. Лишь чуть-чуть играли золотые листья березы, купаясь в блестках солнца. Притихли молодые дубки рядом с величавым исполином дубом, отцом и прародителем. Бесшумно трепетали оставшиеся на осине серебряно серенькие листья. А на палой желтой листве стояла собака — одно из лучших творений природы и терпеливого человека. Ни единый мускул не дрогнет! В такие минуты Бим кажется полумертвый, это похоже на транс от восхищения и страсти. Вот что такое классическая стойка в желтом лесу.
— Вперед, мальчик…
Бим поднял вальдшнепа на крыло.
Выстрел!
Лес встрепенулся, ответив недовольным, обиженным эхом. Казалось, береза, забравшаяся на границу дубняка и осинника, испугалась, вздрогнула. Дубы охнули, как богатыри. Осина, что рядом, торопливо посыпали листьями.
Вальдшнеп упал комом. Бим подал его по всем правилам. Но хозяин, приласкав Бима и поблагодарив за красивую работу, подержал птицу на ладони, посмотрел на нее и сказал задумчиво:
— Эх, не надо бы…
Бим не понял, вглядывался в лицо Ивана Иваныча, а тот продолжал:
— Для тебя только, Бим, для тебя, глупыш. А так — не стоит.
И опять Бим не понял — недоступно ему такое понять. Но за всю охоту стрелок, как казалось Биму, «мазал», как слепой. Очень недоволен был пес, когда хозяин и вовсе не выстрелил в одного из вальдшнепов. Зато самого последнего он свалил чисто.
Домой они возвратились уже затемно, усталые и оба добрые, ласковые друг к другу. Бим, например, не пожелал ночевать на своем лежаке, а стащил оттуда подстилку, приволок ее к кровати Ивана Иваныча и улегся рядом с ним, на полу. В этом смысл: его нельзя прогнать на место, потому что «место» он принес с собой. ночью Иван Иваныч почему-то стонал тихонько, вставал, глотал таблетки и снова ложился. Бим сначала настороженно прислушивался, присматривался к другу, потом встал и лизнул вытянутую с кровати руку.
— Осколок… Осколок, Бимка… Ползет. Плохо, мальчик, — сказал Иван Иваныч, держа руку у сердца.
Слово «плохо» Бим знал отлично и уже давно. И вот уже несколько раз он слышал слово «осколок», но его не понимал, но собачьим нутром догадывался, что оно тревожное, плохое слово, жуткое.
Но все обошлось: утром, после прогулки, Иван Иваныч сел за стол, как и обычно, положил перед собой белый лист и зашептал по нему палочкой.
Записки хозяинаВчера был счастливый день. Все — как надо: осень, солнце, желтый лес, изящная работа Бима. А все-таки какой-то осадок на душе. Отчего бы?
В автобусе Бим явно заметил, как я вздохнул, и явно же не понял меня. Пес вовсе не может представить, что я дал взятку шоферу. Собаке — наплевать на это. А мне? Какая разница — рубль я дал за малое «дело», или двадцать — за большое, или тысячу — за крупное? Все равно стыдно. Словно продаешь свою совесть по мелочам. Конечно, Бим стоит ниже человека, поэтому никогда и не догадается об этом.
Не понять того Биму, что бумажки эти и совесть иногда находятся в прямой зависимости. Но какой же я чудак! Нельзя же требовать от собаки больше того, что она может: очеловечивать собаку нельзя.
И еще: мне жаль стало убивать дичь. Это, наверное, старость. Так хорошо вокруг, и вдруг мертвая птица… Я не вегетарианец и не ханжа, описывающий страдания убитых животных и уписывающий с удовольствием их мясо, но до конца дней ставлю себе условие: одного-двух вальдшнепов за охоту, не больше. Если ни одного — еще бы лучше, но тогда Бим загибнет как охотничья собака, а я вынужден буду купить птицу, которую для меня убьет кто-то другой. Нет уж, увольте от такого… А к кому, собственно, я обращаюсь? Впрочем, к самому себе: раздвоение личности в длительном одиночестве в какой-то степени неизбежно. Веками от этого спасала человека собака.
Откуда же все-таки осадок от вчерашнего? И только ли от вчерашнего? Не пропустил ли я какую-то мысль?.. Итак, вчерашний день: стремление к счастью — и желтый рубль, желтый лес — и убитая птица. Что это: уж не сделка ли со своей совестью?
Стоп! Вот какая мысль ускользнула вчера: не сделка, а укор совести и боль за всех, убивающих бесполезно, когда человек теряет человечность. Из прошлого, из воспоминаний о прошлом идет и все более растет во мне жалость к птицам и животным.