Ржавчина от старых якорей - Крапивин Владислав Петрович 8 стр.


Возможно, это был тот маяк, где в начале двадцатых годов скрывался бывший лейтенант Черноморского флота Ставраки – тот, что после восстания на крейсере «Очаков» и приговора суда расстрелял лейтенанта Шмидта и его товарищей. Об этом я читал у Паустовского в «Броске на юг», в главе «Маячный смотритель». А еще я – совсем недавно, в Вильнюсе, – знакомился с архивом знаменитого юриста Тадаса Врублевскиса, который в 1906 году защищал Шмидта на суде. В деле были письма, написанные рукой Шмидта. Я брал их в руки, как нечто нереальное, занесенное в наши дни странным ветром времени. Но все, что случилось со Шмидтом было реально. Его яростный порыв, его боль, его кровь. И горькая радость последней любви. И чудовищное, за рамками человеческого понимания, предательство Ставраки, бывшего друга…

Я рассказывал историю Шмидта тете Шуре, и она покачивала головой, снова вытирая капельки под глазами

Возвращаясь из города, я знал, что тетя Шура встретит меня как своего. Как нагулявшегося любимого племянника. Мне казалось, что мы знакомы давным-давно.

Несколько раз я уже по своей инициативе вспоминал о ликерчике. Тетя Шура не отказывалась, хотя и вздыхала смущенно:

– Ох, балуешь ты старуху, Славушка.

Но я баловал не ее, а, скорее, себя. Мне нравились уютные вечера в старой полупустой кофейне и неспешные беседы с тетей Шурой.

Если бы я писал просто рассказ, а не мемуары с претензией на верность фактам, то, наверное, придумал бы какой-нибудь хитрый сюжетный ход. Чтобы ярче обрисовать характер тети Шуры и внести в повествование столь любимый читателями драматизм. Но ничего выдающегося там не случилось. Просто были вот эти вечера в кофейне, спокойная, ненавязчивая ласковость пожилой прачки и ощущение, что из города я возвращаюсь не в случайную комнатушку, снятую за рубль в сутки, а к себе домой.

Уезжал из Батуми я мокрым от ночного дождя солнечным утром. С тетей Шурой мы расцеловались у порога. Она промокнула ребром ладони глаза.

– Ты пиши, Славушка…

– Обязательно, тетя Шура!

– Может, еще и заедешь когда-нибудь…

– Очень даже может быть!

Признаться, в горле слегка заскребло.

На углу я помахал тете Шуре и быстро свернул к автобусной остановке.

…Поезд очень долго и словно нехотя шел по берегу моря. Волны подкатывали к самым рельсам. Я стоял в тамбуре, смотрел на сверканье тропической природы. Неторопливость поезда была такой, что мне вдруг представилось: вагоны тащит пластмассовый паровозик. Зеленый, вымытый в корыте рассудительным братом девочки по имени Нана. Сам брат сидит на паровозике верхом и, чтобы тот не набирал лишнюю скорость, скребет пятками сандалий по шпалам. Гравий и мелкие ракушки со щелканьем выстреливают из под подошв…

Эта картинка развеселила меня. Но печаль от расставания с тетей Шурой все-таки шевелилась в душе. Впрочем, не сильная печаль. Я думал, что, может быть, и вправду еще не раз побываю в замечательном городе Батуми. А пока меня ждало продолжение путешествия: Тбилиси, Баку, Астрахань. Потом плавание от Астрахани до Казани. Лишь в Казани, окончательно соскучившись по дому, я прервал теплоходный рейс (хотел сперва плыть до Перми), сел на поезд и через полсуток оказался в Свердловске…

С тетей Шурой мы переписывались года два. Поздравляли друг друга с праздниками. Я послал ей свою новую книжку. Потом переписка заглохла. Теперь уже не помню, кто кому не ответил на очередное письмо. То ли я потерял адрес тети Шуры, то ли ее письма затерялись из-за моих частых переездов. То ли… но не хочется думать о грустном.

А в Батуми я больше не был. Никогда. И теперь уж, конечно, не буду. Да и зачем? Тетю Шуру я там уже не разыщу. Мне теперь самому столько лет, сколько ей было тогда…

Конечно, в шестидесятых годах я мог бы не раз добраться до Батуми. Неподалеку от него случалось бывать неоднократно – в Сухуми, в Туапсе. Но это все были суетливые, с нехваткой времени поездки, связанные с ребячьими экскурсиями, с пионерским лагерем «Орленок». Никогда не было нескольких лишних дней…

Можно было добраться до Батуми еще и в том же шестьдесят третьем году. Потому что осенью я снова оказался в Севастополе. Я не мог жить без этого города. Побывать в нем было все равно, что сделать глоток свежего воздуха. В ноябре, получив гонорар за новую книжку, я прилетел в Севастополь. Подумал было: не махнуть ли на теплоходе до Батуми? Однако ноябрьское море кипело штормами, лайнеры в Севастополь не заходили. Да и времени у меня было всего пять дней. Лишь на такой срок отпустила меня редакция, где я работал в ту пору…

Я утешил себя: «Может быть, в будущем году…»

Но будущий год…

В мемуарах позволительно делать отступления от сюжета. Поэтому я сейчас хочу вспомнить (не столько для читателей, сколько для себя), каким плотно набитым событиями был этот удивительный для меня год, 1964-й.

В январе я купил любительскую кинокамеру и тут же начал с друзьями-мальчишками создавать ребячью киностудию.

В феврале меня послали в командировку в Ростов-на-Дону. Погода на юге была слякотная, но ростовские писатели дали мне почитать в рукописи вторую часть повести Леонида Борисова об Александре Грине – «Волшебник из Гель-Гью», и это окупило для меня все неудобства поездки. Кстати, по-моему, эта вторая часть не напечатана до сих пор. По крайней мере, я не слышал об этом. Паустовский любил Грина, любил книгу Л.Борисова и переписывался с ним. Но думаю, что даже он не читал продолжение повести…

В марте я прилетел в Москву. В третьем номере «Пионера» напечатали мой большой рассказ «Капитаны не смотрят назад». Номер был праздничный – журналу исполнилось сорок лет. Я, награжденный юбилейным значком, сразу был принят в дружный редакционный круг. Я стал «московским автором».

В апреле я начал обучать фехтовальным премудростям ребят из своего отчаянного отряда «Братство веселого Роджера» (будущая «Каравелла») и провел первый турнир.

В мае меня занесло в Подмосковье», в город Дмитров, к моему приятелю Лене Бараеву. В Дмитрове у меня была знакомая мальчишечья компания, с ней я бродил по окрестным лесам и учил ребят стрельбе из своего спортивного лука (подбирая заодно материал для повести «Оруженосец Кашка»). Потом махнул в Коктебель, чтобы полюбоваться знаменитым Кара-Дагом, о котором читал у Паустовского. А заодно – побывать в городке Старый Крым, где похоронен Грин. И полюбовался, и побывал… И все это «наматывал» на кинопленку своей крохотной камеры «Экран»…

В июне и в июле были отрядные костры и походы. Бесшабашная дворовая компания все более обретала черты настоящего отряда. А отряд требовал сил, нервов и времени. А еще были всякие поездки по пионерским лагерям («С вами сейчас встретится молодой писатель, чьи книжки есть в нашей библиотеке…»)

В июле пришло сообщение из Москвы, что меня приняли в Союз писателей. Признаться, это прибавило сил. Не каждого принимают в СП в двадцать пять лет. Мальчишки сделали мне картонную медаль и вручили со словами: «Только не зазнавайся и нас не бросай». Я прибил медаль к стенке и ушел с ребятами в поход к Исетскому озеру…

В августе случилось то, к чему шло давно: долгожданная свадьба. Началось устройство семейной жизни. Но очень скоро оно было прервано вызовом в Москву: приезжайте получать писательский билет. Помчался, конечно! И дела-то было всего на двое суток, но… от Москвы до Крыма меньше двух часов полета. А там Севастополь. А в Севастополе я в том году еще не был. И к двум суткам прибавились еще трое… Но для Батуми, конечно, времени опять не нашлось. Я лишь написал тете Шуре про свадьбу и получил от нее поздравление.

Прилетел домой, и радости медового месяца перемешались с житейскими хлопотами. Опыта семейной жизни – никакого. Все постигалось, как говорится, методом проб и ошибок. Решил сделать жене сюрприз: купил и привез в фургоне мебель, чтобы обставить нашу снятую в частном доме комнатку. Жена в слезы: «Ты меня ни во что не ставишь, да? Я думала, мы будем выбирать вместе!» Тьфу ты… Век живи – век учись. (И учусь до сих пор, тридцать седьмой год подряд.)

В октябре навалилась работа по сдаче в печать моей третьей книги. Всякие нелады и путаница с текстами и рисунками, обычная издательская суета…

В начале ноября, в день Октябрьского праздника, в Тюмени умер отчим. Я поехал в Тюмень. Впервые познал грустные хлопоты и тяжкие обряды похоронных дел… Мой сводный братишка очень тяжело переживал смерть отца. Чтобы как-то встряхнуть Олежку, отвлечь от горьких мыслей, я повез его в Москву и в Дмитров. В Москве, в журнале «Пионер», готовилась к печати моя новая повесть…

Да, вот что интересно! Среди всех перечисленных выше дел я еще ходил на работу в редакцию «Уральского следопыта», выполнял там обязанности заведующего литературным отделом. Редактировал рукописи, отвечал на массу писем. Но самое главное – я писал свои книжки. Дома – за обшарпанным старым секретером, в вагонах, в самолетах, в гостиничных номерах и даже у походных костров. Я ухитрился в том году написать свою первую большую повесть – «Та сторона, где ветер», и начать еще две – «Оруженосец Кашка» и «Валькины друзья и паруса». И, видимо, не столь уж они плохи, если переиздаются и теперь , через три с половиной десятка лет…

Сейчас думаю: неужели все это случилось в течение одного года? Но узенькие ленты любительской кинохроники бесстрастно сохранили события до наших дней.

Кстати, следующий, шестьдесят пятый год, был такой же «головокружительный». Но о нем как-нибудь в другой раз. Я бессовестно отвлекся. Ведь задача-то была рассказать о тете Шуре и о Батуми, а не хвастаться успехами и бурной жизнью начинающего литератора.

Кстати, шестьдесят третий год в отличие от последующих, не оставил в моих архивах прочти никаких следов. Куда-то делись дневниковые записи. Нет фотоснимков, хотя щелкал своим «ФЭДом» я тогда постоянно. До недавнего времени я, разбирая старые фотокарточки, натыкался на два снимка: Инга и Альберт на пляже и сцена батумского Дворца пионеров, где размытым пятнышком белеет матроска маленького танцора Миши. Но теперь и этих снимков не нахожу.

А снимок тети Шуры сохранился.

Она стоит рядом со своим домом, на мокром от прошумевшего дождя асфальте, подбоченилась и держится за ствол дерева. С чуть заметной улыбкой. Грузная тетушка в шлепанцах, в мятом ситцевом платье. И все же в ней ощущается чуть заметный намек на прежнюю девичью грацию. Та тень давней молодости, которая у многих женщин сохраняется до конца дней.

Этот снимок (даже не пожелтевший, будто сделанный лишь вчера) – единственная вещественная память о моем длинном путешествии в давнем, шестьдесят третьем году прошлого века. О пестром, сверкающем жидкими солнечными огнями и гудящем ливнями городе Батуми. Там было много всего – ярких тропических цветов, портовой романтики, мимолетных встреч, шумного морского прибоя, гриновской экзотики старых улиц… Но прежде всего Батуми остается в моей памяти городом тети Шуры – старой прачки, с которой мы вели неспешные добрые беседы в приморской таверне «Чорное кофе».

Тайные письмена

Август для меня особенный месяц. В августе я часто вспоминаю детство – запахи перезрелого лета, подсыхающих тополиных листьев и теплой травы, звездные гроздья в небесной черноте, оранжевую пыль вечерних улиц, мягкий, уже непрочный жар дневной поры. Этот жар часто прогоняли северо-западные ветры.

Сейчас мне кажется, что в те времена, в середине двадцатого века, такие ветры («норд-весты», – мысленно говорил я) дули над нашей Тюменью в каждом августе обязательно.

Норд-весты не были ветрами плохой погоды. Они вовсе не грозили дождями, а только двигали в небе груды солнечных облаков. У этих груд лишь иногда появлялись «подошвы» сероватого, пасмурного оттенка.

Прежде чем зашуметь на городскими крышами и тополями, ветры пролетали над железной дорогой. Над насыпями и штабелями горячих от солнца просмоленных шпал, над складами и депо с полукруглыми крышами, над черными замасленными паровозами и бесконечными составами, замершими на запасных путях. Поэтому ветры пахли угольным дымком, смолистым деревом и грузами товарных станций. А мне казалось, что это запах далеких гаваней и грузовых причалов Атлантики.

…Моя первая книжка, из тех, что вышли в Москве, называлась «Звезды под дождем» По имени крохотной повести о мальчишке, который придумал сделать из черного зонта маленький планетарий. Но главная повесть в книжке была другая – про ветры, про ребят с воздушными змеями, про то, как под небом августа рождается крепкая дружба.

Когда книжку напечатали, я хотел было послать ее Константину Георгиевичу Паустовскому.

Да, я представлял, сколько писем приходит ему каждый день, сколько всяких пакетов, посылок, бандеролей – с рукописями начинающих авторов и с книжками таких, как я, молодых счастливцев, только что получивших в столичном издательстве авторские экземпляры. Но думал: а вдруг у него все же найдется пара часов, чтобы прочитать мои повести. Хотя бы бегло, «наискосок». Не исключено, что Константина Георгиевича привлечет эпиграф, который я взял из песни любимого нами обоими Александра Грина: «С первым ветром проснется компас…»? А возможно, он обратит внимание в письме на мои слова, что книжка подписана в печать 23 августа – в день рождения Александра Степановича? И может быть, мастера тронет мое, сделанное в скобках, упоминание, что в этот же день, в этом шестьдесят пятом году, у меня родился сын. Ведь Константину Георгиевичу известна радость, когда появляется наследник…

Мне представлялось, как через какое-то (понятно, что довольно долгое) время я получу ответ. И вдруг там кроме обычных фраз с благодарностью за присланную книжку я прочитаю несколько слов одобрения? Вдруг, в самом деле? Ведь, если верить читателям, не такая уж слабая вещь. Еще до книжки, когда повесть напечатали в «Пионере», пошли читательские отзывы – очень даже неплохие. А ребячий театр в одном московском интернате тут же поставил по «Той стороне, где ветер» спектакль и объявил автора своим школьным лауреатом…

Ободряя себя такими мыслями, я написал письмо. Отыскал в Справочнике Союза писателей московский адрес Паустовского. Тщательно запаковал книгу и конверт в хрустящую оберточную бумагу. И… не пошел на почту. Не решился.

Теперь думаю, что правильно сделал.

Через много лет, читая письма Паустовского, я поймал себя на том, что все чаще как бы пускаю по параллельным путям две жизни – его и свою. Где был он , когда я, тюменский пацаненок, пошел в первый класс… Какую книгу он писал, когда я понес в редакцию газеты «Тюменский комсомолец» свои первые стихи… Что делал, с кем разговаривал он, когда мы, студенты, в пятьдесят восьмом году, обсуждали судьбу Пастернака и сквозь зубы ругали власти (кстати, я в ту пору Пастернака знал очень слабо, но помнил, что его строчки Паустовский взял эпиграфом к своему «Черному морю»: «Приедается всё, лишь тебе не дано примелькаться…» Этого было достаточно, чтобы понять, какой поэт Борис Пастернак)… Ну, и так далее. Возможно, кому-то такая игра (а впрочем, и не игра вовсе) покажется странной и даже нескромной. Но, во-первых, это получалось само собой, а во-вторых, я никому никогда про такое свое занятие не рассказывал. Я просто как бы жил рядом с человеком, который многому научил меня в писательском деле и в жизни.

И вот я узнал в конце концов, что осенью шестьдесят пятого года Паустовскому было явно не до писем и бандеролей. Старый, усталый, измученный астмой, он делил свое время между заграничными поездками и больницами.

Ну, больницы – дело неизбежное. А как у него хватало сил для поездок? Значит, неуемная жажда жизни, желание видеть мир были сильнее утомления, сильнее тяжких хворей…

Я читаю письма и путевые очерки Паустовского и вижу его на площадях Рима, на фантастических улицах болгарского Созопола, на набережных Сены. Вижу и сами эти площади, улицы, набережные, поскольку описания мастера (даже в коротеньком письме) выпуклы и красочны, как стереокино… Вижу, например, как он, склонившись над низкими прилавками седых молчаливых букинистов, листает забытые книги о путешествиях и осторожно берет за шелестящие края старинные карты. Те карты, что рисовали безвестные французские лейтенанты, в середине девятнадцатого века проникавшие в глухие джунгли Африки; те карты, на которых в Южном океане еще нет Антарктиды, а Сибирь называется «Тартария»; те, что составляли штурманы давних экспедиций, впервые достигших неведомого берега…

Назад Дальше