На всю жизнь - Чарская Лидия Алексеевна 11 стр.


— Ah, се monstre! II est la! II est la!

Казенный дом, где мы поселились, омеблирован нарядно, почти роскошно. Перед окнами залы — небольшой пруд и водопад, бьющийся о мокрые камни. На кухне готовит повар, заменивший кухарку. В комнатах — высокий выездной лакей Михаила, бесшумно шаркая подошвами, скользит по пушистым коврам.

Моя комната выходит на улицу, и это грустно. Я не вижу природы из окна.

Мама-Нэлли постоянно о чем-то таинственно совещается с портнихой. Я предчувствую неотвратимую беду: придется «выезжать в свет». О, что может быть хуже этого несчастья?! Нарядные тесные платья, неумолкаемая французская трескотня, манеры «кисейной барышни» и почтительные, строго выдержанные разговоры в обществе. О, какая это скука! Слава Богу, что наши выездные костюмы еще не готовы.

Целые дни я с детьми, Варей и Эльзой провожу в парке, а вечером пишу стихи и наброски. Здесь, на моей родине, под наплывом острых воспоминаний, они льются из души свободно и легко. И каждую ночь, ложась в постель с затуманенной образами головою, я говорю сама себе:

— Что-то случится завтра? Неужели нельзя будет работать как нынче, как вчера? И злосчастная портниха принесет их наконец, эти ужасные наряды? И неужели же завтра меня повезут, как узницу, напоказ светской толпе?

* * *

О злосчастный день! Он наступил-таки.

— Завтра мы едем с визитами, Лидия, — сказала мне мама-Нэлли накануне.

Полночи я не спала, а вторую половину грезила какими-то кошмарными снами, в которых «визиты» являлись гномами и колотили меня молоточками.

Утром, едва успев умыться и причесаться, ябросилась к своему письменному столу и начертала на листе почтовой бумаги дрожащей от волнения рукой:

Я готова Пифагора
И Евклида вновь зубрить,
Реки всего света, горы
Вновь готова повторить.
Все я выучу усердно,
Если будем после квиты…
Мама! Будьте милосердны
И избавьте от визитов.

Вкладываю стихи в конверт, надписываю адрес и звоню Даше.

— Вот, милая, снесите маме.

А сама замираю от ожидания. Авось стихи возымеют свое действие?

Минуты идут, а Даша не возвращается с ответом.

Наконец-то легкие шаги.

Ах, это сама мама-Нэлли. Ее серые глаза улыбаются.

— Увы, Лидия! — говорит она. — Увы! Ехать с визитами мы должны, моя девочка, все-таки, хотя стихи твои очень милы, и я их спрячу на память.

Все пропало!

* * *

Широкие сани с медвежьей полостью, с огромным Михайлой на запятках, уносят нас по молодой еще снежной дороге к лучшим кварталам города. На мне и маме-Нэлли нарядные ротонды с пушистым мехом и красивые «выездные» шляпы. Под моей шубой из меха тибетской козы — ловко сшитое сизое платье, отделанное белым сукном. Красивое платье. Но мне не нравится этот слишком модный покрой. Если бы это зависело от меня, я бы носила греческие туники, свободные, легкие, не стесняющие движений, или римские тоги…

Наш первый визит — к баронессе Фрунк, жене начальника города.

Сани останавливаются у роскошного подъезда. В большом вестибюле два лакея бережно разоблачают нас. В высоком трюмо отражается моя тонкая, высокая фигура, сизое с белым, нелепое, как мне кажется, платье и кудрявая голова с мальчишеским лицом.

Пожилая дама встречает нас посреди гостиной.

— Toujours belle et posee! — любезно обращается баронесса Фрунк к маме-Нэлли. Потом, слегка сжимая мою руку и повернувшись к лакею, приказывает кратко:

— Попросите сюда молодую баронессу.

Где-то лает собака. Затем раздаются легкие шаги по коврам и тонкий шелест шелковых юбок.

— Вот познакомьтесь. Вы сверстницы и, конечно, подружитесь, — произносит пожилая дама.

Баронесса Татя красива той картинной красотой, которую так любили изображать художники на старинных гравюрах. Вся она прямая, как стрелка, свежая и розовая.

С нею входит старая англичанка. Татя крепко жмет мою руку и низко приседает перед мамой-Нэлли.

Батюшки мои! А я-то и не «окунулась» перед ее матерью! Какое непростительное упущение!

— Вы учились в институте? — чинно осведомляется Татя, сложив на коленях нежные ручки с тонко отполированными ногтями. — У вас было там много подруг?

Юная баронесса Татя так корректна, так уверена в себе, так спокойна, что мне захотелось вдруг заставить на миг выглянуть из этой светской скорлупки настоящую живую Татю, какая она есть на самом деле, «всамоделешняя», как у нас говорилось в институте. Что, если ответить на ее вопрос «по-своему», например: «Да, подруг у меня была целая куча» или что-нибудь в этом роде?

Ого! Было бы на что полюбоваться! Я мысленно разражаюсь смехом, и необузданная шаловливость овладевает мною.

Но глаза мамы-Нэлли останавливаются на моем лице, и, сдержав себя через силу, я «замираю».

— Здесь очень весело проводят время, — говорит Татя. — В стрелковых частях устраиваются танцевальные вечера, на большом озере заливают каток. Мои братья-правоведы будут скатывать нас с гор на санках. Очень интересно. В особенности вечера.

О ужас! Вечера! Мне предстоят еще и вечера. Чинное кружение под музыку и не менее чинные разговоры о погоде и театре. Все их променяю на катанье по реке в лодке или на беганье в лесу на лыжах. Зато каток приходится мне по вкусу.

— На катке у нас самое избранное общество. Туда пускают исключительно по рекомендации, — говорит Татя.

Вот тебе раз! А я-то мечтала бегать взапуски с братишкой на беговых коньках.

По дороге к другим знакомым мама-Нэлли осведомляется у меня:

— Ну, как тебе понравилась молодая баронесса?

— Она прелестна, — говорю я. — Но увы, мамочка, мы с нею никогда не сойдемся.

— Это очень грустно.

В самом ли деле грустно? Не знаю.

* * *

У генерала Петрова три дочери. Они щебечут, перебивая одна другую.

Барышни тормошат меня, расспрашивая обинституте, о жизни в Ш., ужасаются пустяками, восторгаются пустяками. От их птичьих голосов и восторженного настроения в голове получается какой-то винегрет. И притом все трое «с талантами»: старшая, Нина, рисует; средняя, Зина, «артистически» играет на рояле; и младшая, Римма, поет.

Нина тотчас же приносит нам свои рисунки, толстейший альбом с набросками. Зина садится за рояль и меланхолически играет баркаролу Чайковского, а Римма поет очень мило своим птичьим голосом.

Когда музыка и пение прекращаются, девицы снова окружают меня.

— Ведь хорошо? Вам нравится? Скажите!

— Прекрасно! — говорю я серьезно и прибавляю с грустью: — Как жаль, что у вас нет еще четвертой сестры.

— Но почему? Почему? — так и всколыхнулись девицы.

— О, она, наверное станцевала бы нам что-нибудь, — говорю я простодушно и ловлю в тот же миг предостерегающий взгляд мамы-Нэлли.

Слава Богу, барышни не поняли моей мысли. С тем же птичьим щебетом они провожают нас в переднюю.

— До свиданья! До свиданья! До свиданья! — поют они хором. — Скоро мы увидимся на катке! Скоро!

У меня разболелась голова во время этого визита, и я рада-радешенька вырваться на воздух. А еще сколько впечатлений впереди. Страшно!

* * *

В огромном доме предводителя тоже три барышни. Сама хозяйка, мадам Раздольцева, знала меня ребенком.

Младшая, Дина или Надюша, приводит меня положительно в восторг. Она непосредственна, игрива и смела, шаловлива и дерзка подчас. Совсем в моем вкусе. Тонким юмором звучат резкие речи этой миловидной пятнадцатилетней девчурки. Старшие сестры то и дело останавливают ее.

— У Петровых были? — лукаво прищуривая один глаз, осведомляется она и вдруг начинает пищать голосом младшей из трех сестричек.

— Ах, Петербург! Ах, институт! Ах, каток! Чудесно, прелестно, сладко, как мармеладка!

И хохочет. Потом вскакивает и козликом перебегает комнату. Как жаль, что она моложе меня и состоит еще на положении подростка. Вот с нею-то мы бы уже наверное сошлись.

Нравится мне и дочь сановника Ягуби, Маша, веселая, жизнерадостная девушка со вздернутым носом и густой русой косой. Она любит природу, простодушна. Заразительно смеется, показывая то и дело ослепительные зубы, и бредит троечной ездой.

— Сама бы правила тройкой, если бы можно было, да вот беда — мама боится, — признается она мне.

От Ягуби мы едем к Медведеву. Он вдовец — сенатор, живущий на покое. У него четверо детей: одна из дочерей смуглая, черноглазая Ларя, молчаливая, задумчивая; вторая — белокурая, кокетливая Соня и третья — маленькая Шура, которая еще учится в гимназии. Старший сын кончает правоведение. Это умный юноша, очень остроумный и подчас злой на язык. Его зовут Вольдемаром.

Больше всех мне нравятся Ларя и Вольдемар. Первая — своей поэтичностью, второй — забавным юмором. Сестры обожают брата, все трое.

Во время этого визита я устаю от массы впечатлений до того, что путаю имена и начинаю говорить явную чепуху, к ужасу мамы-Нэлли. По дороге оттуда она подбодряет меня.

— Еще один дом, и все кончено, — говорит она и тут же прибавляет не без лукавства: — Но этим визитом, я надеюсь, ты не останешься недовольна.

Сани берут влево, выезжают на шоссе. Подкатываем к Белому дому. Высаживаемся, входим. Я опомнилась лишь тогда, когда чьи-то нежные руки обвили мою шею, а ласковый голос зашептал у моего уха:

— Боже мой, Лидочка, как выросла! Изменилась!

Вне себя от радости, я обнимаю Марью Александровну Рогодскую, знавшую меня еще ребенком, и замираю на мгновенье в этом теплом родственном объятии.

— Девочка моя милая, — говорит она ласково.

Мы держимся за руки, смотрим в глаза друг другу и молчим. И рой воспоминаний витает между нами. Она вспоминает свою молодость, я — свое детство. И сладки, и длительны эти хорошие, светлые минуты.

— Бедные тети ваши, деточка, как рано они покинули вас, — говорит она и прибавляет: — А моя Наташа уже учится в институте.

Затем говорим о старых знакомых — сослуживцах и знакомых моего отца. Не осталось почти никого. Сами Рогодские переводятся с новым «повышением» в другую стрелковую часть, здесь же, в Царском Селе.

— Мы часто будем видеться, не правда ли? — обращается ко мне Марья Александровна и, целуясь с мамой-Нэлли при прощании, прибавляет:

— Вы будете, надеюсь, отпускать вашу девочку ко мне? У нас с нею столько старых воспоминаний.

Я бросаюсь к ней на шею.

Потом, полуживая, выхожу на подъезд, окидываю глазами знакомый двор милой Малиновской дачи и сажусь при помощи Михайлы в сани.

Медвежья полость запахнута. Лошади трогают с места.

* * *

Погожий зимний денек. Точно январь на дворе, а между тем только середина ноября. Сверкает солнце, сияет снег, синеет плотный лед на царскосельских озерах и канавах. Такой ранней зимы не помнит никто. А деревья разубранные, как невесты, под белой фатой, и хочется броситься к ним, обвить их стволы руками и глядеть, без конца глядеть на жемчужные уборы их прихотливых сверкающих вершин.

Я, Эльза и Павлик идем на каток, позвякивая коньками. Эльза не умеет кататься, смущенно смеется и заранее трусит. Павлик всю дорогу трунит над нею. Потом с важностью снисходит:

— Eh bien, я вас выучу кататься.

И при этом какое очаровательное, гордое выражение. Какая прелесть это синеокое личико, разрумяненное морозцем.

Мы идем, громко болтая. Совсем провинциалы.

А на катке уже гремит музыка, носятся пары и веселье кипит вовсю. В толпе нескольких военных и статских я замечаю мисс Грай, Татину англичанку, белого шпица Гати, ее братьев-правоведов и целое общество молодежи — кавалеров и барышень.

Надюша Раздольцева машет нам издали обеими руками:

— Надевайте скорее коньки и присоединяйтесь к нам. У нас превесело.

Потом неожиданно подхватывает злого шпица Мутона, Татину собственность, и катится на коньках с ним вместе, отчаянно размахивая свободной рукой. Совсем мальчишка.

— Оставьте Мутона в покое. За что вы его так мучите? — говорит Татя.

Быстро сбрасываю в теплой кабинке ботики и туфли и даю сторожу зашнуровать высокие сапоги с коньками. И несусь по зеркальной поверхности пруда в самую середину толпы.

Там уже баронесса Татя, в темно-синем костюме с белой горностаевой опушкой, с такой же муфтой и шапочкой на пышных пепельных волосах, и ее старший брат Олег, переделанный в Лелю, высокий красивый мальчик лет восемнадцати. У него лицо поэта и добрые, грустные глаза. Здесь же маленький Коко, очаровательный в своей зеленой курточке малолетнего правоведа. Он знакомится с подоспевшим сюда за мною Павликом, и, взявшись за руки, они важно несутся по льду, оба гордые, маленькие, хорошенькие и смешные.

Сестрички Петровы, Нина, Зина и Римма, встречают меня обычной птичьей трескотней:

— Как вы прекрасно бегаете на коньках.

— А нам нельзя. Мы не умеем.

— Папочка запрещает.

— Папочка боится за нас.

— За мой голос, — важно вставляет Римма.

— Катанье — бесполезное, даже вредное занятие, — лепечет Зина.

— Можно простудиться и заболеть, — отзывается Нина.

— И умереть, — басом вставляет Вольдемар, брат Медведевых, Лари и Сони, которые тоже присутствуют на катке.

Все смеются.

Сестрички хмурятся, не зная, обидеться ли им или захохотать.

— А зачем же вы на лед пришли? — снова подхватывает Вольдемар и неожиданно запевает молодым баритоном цыганский романс: — «Не ходи ты на лед, там провалишься».

— Вы злой! — сердито тянет Римма и надувает губки.

— Караул! — взвизгивает Надюша Раздольцева. — Караул! Спасите! Помогите! Караул!

— Что такое?! Зашибли ногу? Да говорите же! — окружая ее, волнуется молодежь.

— Не то, не то! Вон моя «мучительница», глядите! — И мальчишеским жестом Надюша тычет пальцем по направлению к береговой аллее.

Высокая фигура медленно двигается там, направляясь к катку. «Мучительница» оказывается Надиной гувернанткой. Это почтенная особа из Саксонии, знающая бесподобно почти все европейские языки.

— И коровий даже, — таинственно присовокупляет Дина. — Потому что, когда она сердится, то мычит.

Гувернантка появляется на льду, приближается к нам и, величественно кивнув нам всем, говорит Наде по-английски:

— Вы сегодня наказаны и должны часом раньше идти с катка.

— Наказана! Фю-фю-фю! Вот тебе раз! — протяжно свистит Вольдемар Медведев. — Ай да m-lle Дина!

— Allons! — решительно переходит на французский язык немка и хватает Надюшу за руку.

— Один только тур! — молит шалунья.

И не успела почтенная дама ей ответить, как Надя уже мчится стрелою по сине-хрустальному кругу катка. За первым туром идет второй, за вторым третий.

За Диной несется Мутон с оглушительным лаем, норовя схватить шалунью за платье.

— Дети мои, догоняйте меня! — кричит девочка, и зубы ее и глаза сверкают.

Почтенная немка волнуется, краснеет от досады, идет навстречу Дине, растопыривая руки.

Но быстрая девочка проскальзывает у нее под самыми локтями и преспокойно обегает озеро чуть ли не в десятый раз.

— Помогите мне! — молит наконец, обращаясь к нам всем, саксонка.

— С условием. За плату, — басит Вольдемар.

— Wie so! — срывается у немки на ее родном языке.

— Очень просто. Мы вам словим беглянку и потребуем за это награды. Только и всего.

— Gut! Gut! — кивает она головой, выставляя вперед желтые зубы, и прибавляет уже по-русски: — Наде надо домой, она наказана: на книжке перевода нарисовала такое ушасное шерное чудовище.

— Это ужасно! — говорит Вольдемар, и непонятно, смеется он или же серьезно это говорит.

Затем, пригласив нас ловить Надюшу, легко несется за девочкой на коньках.

Через минуту шалунья уже стоит перед гувернанткой.

— Фуй, фуй! — цедит та. — И не стыдно вам? Идем, — неожиданно прибавляет она, хватая за руку девочку.

Назад Дальше