– Эта девочка не виновата ни в чем. Очевидно, она наказана по недоразумению. Елена Иконина не может быть воровкой. Я говорю вам это, я – графиня Анна Симолинь.
Потом, в два прыжка приблизившись ко мне, она быстро протянула руку, и в одну секунду ужасная бумага с позорной надписью была сорвана с моей груди. Я бросилась в ее объятия.
Глава XVIII
Раскаяние
Это была ужасная ночь!
Я просыпалась, и снова засыпала, и опять просыпалась, не находя себе покоя. И во сне переживала я невольно все то, что пришлось перенести за день. Японка совсем озверела, узнав, что Симолинь сорвала надпись с моей груди, и, как только Матильда Францевна пришла за нами по окончании уроков, она нажаловалась ей на меня самым добросовестным образом. Конечно, Бавария поторопилась передать все тете Нелли (дяди, к счастью, в этот день не было дома), а тетя Нелли… О, чего только не наговорила мне тетя Нелли!
Я лучше готова была бы провалиться сквозь землю, лишь бы не слышать ее резкого, ровного голоса, произносившего такие неприятные для меня вещи. Тетя Нелли называла меня неблагодарной, черствой девчонкой, не умеющей ценить то, что для меня делают, заявляла, что я осрамила всю семью дяди и что ей, тете Нелли, стыдно, что воровка приходится ей племянницей… и… и еще многое другое, еще… Ах, что это была за пытка! Наконец, устав говорить, тетя отпустила меня готовить уроки, оставив предварительно без обеда и запретив мне строго-настрого играть и разговаривать с другими детьми.
– Такая дрянная девчонка, как ты, – с холодной жестокостью проговорила напоследок тетя, – может только принести вред своей дружбой.
О, это было уже слишком!
Что мне запретили сноситься с другими детьми, этим я не была огорчена нимало, но что я не смела подходить к Толе, к моему милому верному Пятнице, – это мне было очень и очень тяжело!
Я все-таки принялась, однако, за приготовление уроков, но учиться я не могла. Голова трещала, и мысли путались.
Добрая Дуняша, узнав, что я оставлена без обеда, принесла мне вечером потихоньку от Баварии бутерброд с мясом и кусок сладкого пирога. Но ни пирог, ни мясо не шли мне в горло, и я вместо ужина, чтобы забыться сном, улеглась пораньше в постель. Но спать не могла до полуночи, пожалуй, а когда уснула, то мне снились такие странные, такие тяжелые сны, что я поминутно вскрикивала и просыпалась.
Мне снилось, что я поднимаюсь на какую-то очень высокую гору и везу за собою тачку. В тачке сидит Бавария и больно подхлестывает меня кнутом. А с горы кубарем катится Японка, вся красная, как пион, с глазами круглыми, как у Фильки. Она бежит прямо на меня и, схватив за плечи, трясет изо всей силы… А под горой горькими слезами плачет Толя. Мне больно от цепких пальцев Японки, я хочу освободиться и не могу… А Толя плачет все громче и громче. Наконец я делаю невероятное усилие, вырываюсь из рук моего врага… и… и… просыпаюсь…
Кто-то плачет, тихо всхлипывая в ногах моей постели. Я слышу чье-то тяжелое дыхание. Лампада у образа, накоптившая за ночь, с треском потухла, и в комнате стало совсем темно. Не видно ни зги. Но чей-то беспрерывный плач я продолжала слышать.
– Это ты, Толя? – тихо зову я, разом решив, что так плакать может только бедный Пятница о своем Робинзоне.
Ответа нет. Только прежнее громкое всхлипывание звучит где-то близко, близко! Я чиркаю спичкой… Зажигаю свечу, находившуюся всегда на ночном столике у моей постели, и, высоко подняв ее над головою, разом освещаю комнату.
Боже мой! Наяву это или во сне?
Прикорнув головой к моим ногам, стоя на коленях у постели, горбунья Жюли плачет навзрыд горькими-прегорькими слезами.
– Жюли! Милая! Что с тобою? Пойди сюда! Кто тебя обидел? – закидываю я вопросами девочку.
Ни звука, ни слова в ответ, только плач и всхлипывания делаются сильнее. Тогда я вскакиваю с постели, с трудом высвободив свои ноги из рук Жюли, и бросаюсь к ней:
– Жюли! О чем же ты плачешь? Скажи мне, ради Бога!
Тихий стон вырывается из ее груди. Потом она отрывает от постели свое лицо, все залитое слезами, и, неожиданно схватив мои руки, осыпает их градом горячих поцелуев:
– Лена… Лена! Бедная! Святая! Да, да, святая! За что ты так страдаешь? – рыдает она. – За что, за что?
И снова, обессиленная слезами, валится на постель.
Я быстро разыскиваю стакан, наполняю его водою из умывальника и, поднося к губам Жюли, говорю тихо:
– Выпей водицы, Жюли, это тебя успокоит!
И в то же время тихо, ласково глажу черненькую головку девочки, как это делала мне покойная мамочка, когда я была огорчена чем-нибудь. Жюли выпила с трудом немного воды из стакана, причем зубы ее так и стучали о края его, потом неожиданно с силой притянула меня к себе и до боли сжала в своих объятиях.
Мы просидели так минуту, другую. Потом Жюли вдруг неожиданно оттолкнула меня от себя и снова зарыдала, с трудом выговаривая слова:
– Нет, нет, ты не простишь меня! Ты не сможешь меня простить! Я слишком злая!
– Я простила тебя, Жюли! Я уже давно простила! – стараясь успокоить девочку, твердила я.
– Ты? Ты простила меня? Меня простила, меня, которая мучила, терзала, оскорбляла тебя? Сколько раз ты была наказана из-за меня! Ведь Фильку я сунула в ящик; я не думала, что он там задохнется. А он умер, Филька… И тебя из-за меня, негодной, тогда еще высечь хотели. А сегодня! О! Что ты перенесла из-за меня сегодня! Лена! Бедная, милая Лена! Какая я злая, гадкая, негодная! – всхлипывала горбунья.
– Полно, Жюли, ты не виновата!
– Я-то не виновата? – прорыдала она снова. – Я-то? Ах, Лена! Лена! Да я злодейка перед тобою, а ты! Ты святая, Лена. Я поклоняюсь тебе!
И прежде чем я успела остановить ее, Жюли склонилась передо мной до пола и, охватив мои ноги, покрыла их поцелуями и слезами.
– Полно! Полно, Жюли! – с трудом поднимая девочку и сажая ее подле себя на постель, говорила я. – Так не надо делать, это грешно! Ты лучше полюби меня.
– Полюбить тебя! – вскричала она, и вдруг рыдания ее разом смолкли. – Да я люблю тебя давно, Леночка, после папы тебя только одну и люблю… Ты одна меня не обижала, бедного, жалкого урода!.. Ведь и злая-то я оттого только, что я урод, Леночка… Другие дети здоровые, сильные, красивые, кому я такая нужна!.. А тебя я давно люблю… Только сама не знала… не верила… а сегодня, как увидела, что ты за меня наказана была и меня не выдала, так у меня сердце забилось, забилось… И завтра же непременно решила повиниться перед классом и Японкой. И маме скажу, и Баварии – всем, всем! Только ты люби меня, Лена, милая, люби меня, злую, гадкую уродку!
Я взглянула в ее жалкое худенькое личико, распухшее от слез, в ее измученные глаза, взглянула на ее горбатую фигурку со впалой грудью и вдавленными плечами – и вдруг сильная, болезненно-жгучая жалость к ней наполнила все мое существо.
– Я буду любить тебя, милая Жюли! – произнесла я чуть слышно.
Она бросилась ко мне, обняла меня, покрыла горячими поцелуями мое лицо, руки, тихо лепеча мне на ушко:
– Теперь я счастлива! В первый раз в жизни совсем счастлива… веришь ли, Леночка…
Глава XIX
Ужасная новость. – Я справедливо заслуживаю наказания
– «Поезд № 2, держа путь от станции Ю-во по Рыбинской железной дороге, потерпел крушение на сто первой версте от Петербурга. Первые три вагона и паровоз разбиты вдребезги. Поездная прислуга и пассажиры выкинуты на полотно. Есть убитые и раненые. Потери еще не выяснены. Пострадавших подобрал встречный поезд и привез в Петербург…»
Я сидела за утренним чаем в то время, как тетя Нелли, нарядная и красивая, по своему обыкновению, в своем розовом капоте, читала эту выдержку из сегодняшней газеты Матильде Францевне, разливавшей чай.
Трах! Дзинь! Дзинь! Дзинь! И чашка с горячим чаем выскользнула из моих дрожащих рук и со звоном упала на пол.
Поезд № 2, рыбинский поезд, на котором приехала я и на котором служил мой взрослый друг Никифор Матвеевич! О, какой ужас! Какой ужас!..
Я вскочила не помня себя, вся залитая горячим чаем, с обваренными руками, и, трясясь, говорила, вне себя от ужаса:
– Тетя Нелли! Это он! Он погиб, непременно погиб!
– Кто он? Что с тобою? И как ты смела разбить чашку… Ужасная разиня! – рассердилась на меня тетя. – Кто погиб? Говори же толком.
– Нюрин папа погиб… Это его поезд сошел с рельсов… Никифор Матвеевич… Ах, пустите меня к ним, пустите, ради Бога!
И сама не помня себя и не понимая, что делается со мною, я бросилась к двери со всех ног.
Сильная рука удержала меня за плечо.
– Но ты с ума сошла, глупая девчонка! – услышала я за собою резкий голос тети и, обернувшись, увидела перед собой ее сердитое лицо. – Куда ты бежишь? Что тебе надо?
– Ах, пустите меня к ним! Пустите, ради Бога, – рыдала я, отбиваясь от державших меня рук. – Ради Бога, пустите к ним!.. Он ранен, убит!.. Я хочу быть около Нюрочки… Я хочу помочь ей ухаживать за ее больным папой. Он был так добр ко мне, когда я ехала сюда после смерти мамы! Пустите меня теперь к нему… к Нюре… Прошу вас! Умоляю!
– Перестань дурачиться! – прикрикнула на меня тетя Нелли. – Сейчас же приведи себя в порядок, перемени фартук – этот весь залит чаем – и ступай в гимназию!
Я схватилась за голову… В первый раз в жизни я почувствовала прилив страшной злобы. Я ожесточилась разом, как затравленный зверек. Мне казалось таким жестоким не пустить меня к ним. Все мое сердце обливалось кровью при одной мысли о том, что у моих друзей горе и что я не могу быть с ними!
– Ну, хорошо же! – прошептала я, до боли стискивая руки, так что пальцы мои захрустели. – Вы не хотите отпустить меня – и не надо!
И, закрыв лицо руками, я выбежала из столовой.
Пока Дуняша переодевала меня, мысли мои так и работали в голове, так и кружились.
Что делать? Как поступить? Как повидать Нюру и моего бедного взрослого друга, ее отца? Если написать ей – письмо идет долго, и Бог знает когда я получу ответ. Через сутки только! А что может случиться за целые сутки!.. Боже мой, Боже мой!..
Дождаться, когда дядя вернется со службы, и упросить его свести меня к моим друзьям! Но ведь дядя иногда прямо со службы отправляется в клуб обедать и Бог знает как поздно возвращается в таких случаях домой, заигрываясь в свои любимые шахматы до первого часа.
Нет, и это не идет. Надо другое…
И вдруг… неожиданная мысль разом как бы осветила мою голову.
Я убегу! Да-да! Я убегу сегодня из гимназии. Но для этого придется сделать какую-нибудь шалость или выкинуть какую-нибудь проделку, за которую бы меня наказали, оставив в гимназии на неурочное время. А когда все разойдутся, я отбуду срок наказания и, вместо того чтобы идти домой, отправлюсь к Нюре. Наверно, Бавария не придет за мною, а если придет, то не найдет меня уже больше. Я буду – тю-тю! – уже в дороге…
И вдруг вся моя выдумка показалась мне такой простой и легковыполнимой, что я просияла.
Всю дорогу от дома до гимназии я все соображала, как и чем бы лучше заслужить наказание. Первый урок был французский, но француженку, веселую, добрую и ласковую девушку, мы никогда не решились бы огорчить. Второй урок – Яковлев. Но что бы я ни сделала на этом уроке, добрый Василий Васильевич все спустит мне с рук, так как в памяти его надолго остался мой благородный, по его мнению, поступок, когда я, единственная из всего класса, блестяще ответила «Демьянову уху», в то время как другие… Но не стоит, однако, вспоминать старое… Третий урок – батюшки. Батюшка считался у нас самым взыскательным изо всех учителей, и каждый промах на его уроке наказывался особенно строго… Конечно, грешно будет с моей стороны перевирать священную историю, но что же делать, если иначе мне не заслужить наказания и не попасть к моим друзьям!
Я так глубоко задумалась над решением этого вопроса, что не заметила, как мы подошли к знакомым дверям.
– Ну, будьте умными хоть сегодня! – проговорила Матильда Францевна. Она ежедневно говорила одну и ту же фразу, когда при помощи гимназического сторожа Иваныча мы с Жюли снимали бурнусы и калоши.
Потом Бавария и ее клетчатая накидка и клетчатый бант на шляпе исчезли за дверью, а мы с Жюли, крепко обнявшись (мы никогда не ходили теперь иначе), побежали в класс.
– Что ты такая бледная, Леночка? – заботливо осведомилась у меня Жюли.
– Бледная? Разве? – принимая самый беспечный вид, произнесла я.
– Ну да, я понимаю тебя, – продолжала моя двоюродная сестрица, – тебе жаль бедного Никифора Матвеевича и Нюру, да?
– Да, – отвечала я машинально, думая совершенно о другом.
Урок французского языка и класс Василия Васильевича я просидела как на иголках.
«Господи! Что-то будет? Что-то будет?» – мысленно твердила я.
Но вот наступил урок закона Божия. Батюшка вошел в класс ровно через две минуты после звонка. Дежурная Соболева вышла на середину класса и прочла молитву перед ученьем. И вдруг, не успела Нина Соболева произнести последние слова молитвы: «… возросли мы Тебе, Создателю нашему, на славу, родителям же нашим на утешение, церкви и отечеству на пользу», – как дверь класса широко распахнулась и к нам вошла Анна Владимировна – начальница гимназии.
– Здравствуйте, дети, – произнесла она, ласково кивая нам своею седой как лунь головою и широко улыбаясь молодым лицом. – Я пришла узнать, насколько вы подвинулись в законе Божием… Пожалуйста, батюшка, не обращайте на меня внимания и продолжайте урок, – почтительно обратилась она к священнику.
– Мы вам, Анна Владимировна, сейчас хорошим ответом похвастаем, – улыбаясь, ответил отец Василий. – Иконина-вторая, – назвал он меня, – отвечайте, что вам задано на сегодня.
Я поднялась со своего места. Ноги у меня двигались с трудом, точно свинцом налитые, а в голове так шумело, что в первую минуту я даже не могла понять, чего от меня требовали.
– Что вам задано на сегодня? – снова повторил свой вопрос священник.
Я отлично знала, что задано, и выучила отлично историю прекрасного Иосифа, которого злые братья продали в Египет в неволю, но язык не слушался меня. Я думала в эту минуту:
«Что делать? Огорчить ли дурным ответом добрую Анну Владимировну и заслужить наказание?… Наказание я заслужу – я знала наверно. (У нас всегда наказывали за незнание урока закона Божия, оставляли девочек на два-три лишние часа по окончании урока в гимназии.) Это мне даст возможность попасть к Нюре и ее папе, который, может быть, умирает в эту минуту… Или же лучше заслужить похвалу начальницы, доказать, что я „пай-девочка“, „умница-разумница“, но зато не повидаться с моими друзьями в такое тяжелое для них время! Нет! Нет! Никогда! Ни за что!»
Я разом решила, что мне надо было делать.
– Что вам задано на сегодня? – значительно уже строже произносит свой вопрос в третий раз батюшка.
Я смотрю на него глупыми, ничего не выражающими глазами и молчу. Упорно молчу, точно воды в рот набрала.
– История Иосифа! История Иосифа! – шепчет мне отчаянным шепотом Жюли с первой скамейки.
– История Иосифа! – повторяю я ужасно глупо, как попугай.
– Ну и расскажите мне, кто был Иосиф, – как бы не замечая моего странного ответа, говорит батюшка и глубже усаживается в кресле, приготовляясь к хорошему ответу.
Я молчу…
Ах, как это ужасно – стоять и молчать в то время, как языку так и хочется рассказать все то, что он знает, от слова до слова! Но я молчу… Молчу как истукан, как немая.
– Кто был Иосиф? – совсем уже строго спрашивает теперь батюшка.
Капельки пота выступают у меня на лбу. Щеки делаются сначала белыми, как бумага, потом красными, как кумач.
– Иосиф… Иосиф… – лепечу я, захлебываясь, и делаю круглые глаза. – Иосиф был царь…